Борис Л. Борухов

Аппендицит без наркоза

1

Существуют две распространенные модели творческого поведения.

Первая – это «пай-мальчик», вторая – «enfant terrible».

Художники, принадлежащие к первой группе, живут, как правило, в «замке из слоновой кости», а если и появляются на публике, то ведут себя «прилично», и излишнего шума вокруг них не возникает.

Они заседают в жюри художественных конкурсов, являются членами редколлегий, получают государственные премии и включаются в состав правительственных делегаций.

У них, если воспользоваться современной терминологией, хорошие «паблик релэйшнз».

Художники из группы «enfant terrible» – это их полная противоположность. Они устраивают скандалы, вступают в конфликты с властями и правоохранительными органами, ведут «антиобщественный» образ жизни и часто становятся героями светской (или даже уголовной) хроники.

Израильский драматург, прозаик и поэт Ханох Левин (1943 – 1999), на первый взгляд, никак не может быть причислен к «enfant terrible». В жизни это был тихий, скромный, говорят, даже стеснительный человек. Он избегал всякой публичности, тщательно оберегал от других свою личную жизнь и ни в каких «антиобщественных» акциях не участвовал.

Когда он умер, его смерть была воспринята как национальная трагедия. Десятки статей в газетах, памятные вечера, передачи по радио.

С некрологами выступили премьер-министр, министр просвещения, министр культуры. Второй, коммерческий канал израильского телевидения даже показал полностью два его спектакля, в прайм-тайм и без рекламы. Такой чести не удостаивался до Левина ни один наш драматург.

Одним словом, истэблишмент отдал покойному все надлежащие почести.

И все-таки, назвать Ханоха Левина «пай-мальчиком» израильской культуры не поворачивается язык. И не только потому, что государственной премии он так никогда и не получил.

Да, он не выступал в желтой кофте, как Маяковский. Не устраивал пьяных дебошей, как Есенин. Не дразнил публику своими усами, как Сальвадор Дали. И не давал интервью, лежа в постели с женой, как Джон Леннон.

Но в этом, собственно, и не было никакой нужды. Ханоху Левину не нужно было «ломать стулья», чтобы вызвать общественный скандал и привлечь к себе внимание публики.

Скандалом и «вызовом» было само его творчество.

2

Для себя я не определяю Левина как драматурга или прозаика. Для меня Ханох Левин – энтомолог. Возможно, это звучит и странно, но иногда действительно трудно избавиться от ощущения, что он пишет не про людей.

Его герои – насекомые.

Впрочем, в отличие от известного персонажа Кафки, внешне герои Левина на насекомых непохожи. Однако это несущественно.

Говорят они только пошлости и глупости. Совершают преимущественно подлости и гадости. Скроены из похоти, корыстолюбия, жадности, самодовольства. Им неведомы любовь, сострадание, честь.

Даже имена у них сюрреальные, невыговариваемые, «насекомые».

Тэгальх, Ищель, Батшешошева, Щчечки…

В левиновской кунсткамере есть идиоты, сластолюбцы, тупые обыватели, садисты. Часто им бывает больно. Но их никогда не жалко.

Почти никогда. За редким исключением.

Это один из немногих случаев в мировой литературе, когда тебе совсем не жалко героев. Ты им не сострадаешь, не сочувствуешь.

Персонажи Левина почти не бывают трогательными. Среди них много гоголевских «кувшинных рыл». Но нет Акакия Акакиевича.

Как правило, они смешны, иногда до колик. Почти всегда они нелепы. Но чаще всего – «отвратительны, как руки брадобрея».

Дико читать про человека, который мочится на спящего в люльке младенца (рассказ «Геверл»). Невыносимо смотреть на героя, которого с зоологическим равнодушием сбрасывают с крыши (пьеса «Хефец»). Тяжело наблюдать за женщиной, с садистским наслаждением засовывающей мужчине палец в задний проход, несмотря на все его просьбы и мольбы (пьеса «Холостяки и незамужние»).

Но не будем забывать, что в XX веке случались вещи и пострашнее.

Мир Левина – это мир эпохи «пост-Холокоста». Сформировавшаяся в Освенциме модель человеческих (вернее, античеловеческих) взаимоотношений воспроизводится в его текстах снова и снова как навязчивый параноидальный кошмар.

Многие его тексты, по сути, и есть не что иное, как Освенцим в миниатюре.

Некоторые говорят, что Левин вызывает у них физическую тошноту.

Было бы странно, если бы это было не так.

Левин до предела насыщает свои тексты «физиологией», так называемыми «реалиями телесного низа», грубым скотоподобным сексом.

Его герои никогда не занимаются любовью. Они «вставляют», «засовывают», «ставят раком».

Когда они едят, то рыгают, плюются и пукают.

Один из любимых «персонажей» Ханоха Левина – это человеческий зад. Он посвятил ему целую пьесу («Геморрой») и «воспел» в знаменитом зонге «Биг Тухес».

Что это? Нарочитое смакование гадостей? Болезненная патология? Потакание низменным вкусам толпы?

Ни то, ни другое и ни третье.

Скорее, своеобразный способ лечения. Что-то вроде шоковой психотерапии.

В полном соответствии с заповедью Антонена Арто:

«Единственное, что реально воздействует на человека, это жестокость… В состоянии вырождения, в котором мы все пребываем, можно заставить метафизику войти в душу только через кожу».

Электрошок – это тоже больно.

Но им лечат.

3

Поначалу его творчество было сильно политизировано. Но чем больше взрослел Левин, тем меньше политики проникало в его тексты. Его мрачный сарказм переставал быть локально ориентированным, привязанным к какому-то определенному времени и пространству, и все больше перерастал в тотальную и беспощадную критику бытия в целом.

Посмотрев один из лучших спектаклей Левина «Хефец», критик Эмиль Форштейн разнес его в пух и прах и, среди прочего, написал: «В пьесе нет даже намека на местный колорит. Все это с таким же успехом могло бы происходить и в Гонолулу».

Критик попал в самую точку. Действительно, могло и в Гонолулу. И на острове Пасхи. И на реке Лимпопо.

Везде, где только водится существо по имени человек.

Что касается местных реалий, то у Левина их хоть отбавляй. Действие рассказа «Ищель и Романецка» происходит не где-нибудь, а в Тель-Авиве, и герои его идут именно на рынок Бецалель.

Кушать фалафель.

Персонажи левиновского скетча «Жертвоприношение» заимствованы не из «Эпоса о Нибелунгах», а из нашего национального эпоса «ТАНАХ». И это естественно.

Левин был коренным израильтянином. Он родился возле старой таханы мерказит[1]* в Тель-Авиве и учился в религиозной школе.

Он не мог не использовать местные реалии. Однако это не имеет ровным счетом никакого значения.

Последний поставленный им спектакль (Левин был не только выдающимся драматургом, но и замечательным режиссером) сделан по мотивам рассказов Чехова.

Но герои были одеты, как слепцы с картины Брейгеля-старшего.

Он писал и про Тель-Авив, и про Гонолулу. Про везде и про всегда.

Ибо герои его пришли отовсюду. И ниоткуда конкретно.

Они – это человек вообще.

Они – это мы.

4

Почему Ханох Левин избрал именно такой угол зрения на мир? Почему его интересовало сидящее в нас насекомое?

Собственно, угол зрения не выбирают. С ним рождаются.

Но если задаться вопросом о левиновской генеалогии, то она вполне прозрачна.

От Босха и Брейгеля, через Маркиза де Сада, Гоголя и Федора Сологуба она тянется одной своей ветвью к Кафке и театру абсурда, а другой – к печам второй мировой войны.

К тем самым печам, в которых сгорели родственники Левина, не успевшие, в отличие от его родителей, уехать из Польши в Эрец-Исраэль. К тем самым печам, которым он посвятил один из самых пронзительных своих спектаклей «Спящий мальчик».

Из художественных течений XX века он ближе всего к немецкому экспрессионизму.

Его страшный, перекошенный, разорванный на части мир как будто заново родился в левиновских текстах.

Не случайно на обложке одной из книг писателя помещен рисунок Георга Гросса.

Из русских писателей его «ближайший родственник» – Хармс.

Многие герои Левина – это как будто совершившие репатриацию в Израиль хармсовские Пакин и Ракукин.

Оба они – и Хармс, и Левин, – испытывали ужас от этого мира.

Оба непрерывно думали и писали о смерти. И оба «снимали» этот ужас смехом.

Правда, не карнавальным. Скорее – инфернальным.

В русском языке есть понятие «кладбищенский юмор». Арто называл этот тип смеха «юмором разрушения».

5

После кончины Ханоха Левина в одной из газет был опубликован его портрет, как бы разрубленный надвое. По лицу писателя проходил глубокий, зияющий черным разлом.

Этот зловещий разлом не поддается однозначному истолкованию.

С одной стороны, он намекает на треснувшее зеркало, символ смерти. Той самой, которая, в конце концов, пришла и за самим Ханохом Левином.

А с другой стороны, эта трещина является символом всего его творчества. Как, впрочем, и жизни тоже.

Он жил и творил под знаком дихотомии. Под сенью расщеплённости и раздвоенности. Это проявлялось во всем.

Например, в том, что он и отсутствовал в этой жизни, и присутствовал в ней.

Отсутствовал как общественный деятель, участник литературных посиделок и художественных тусовок. И в то же время присутствовал. Очень мощно присутствовал как художник.

Взаимоотношения его с этим миром тоже были дихотомичными. Он и ненавидел его, и боролся с ним. Но одновременно и любил.

Иногда создается впечатление, что Левин считал человечество заслуживающим еще одного потопа.

И в то же время в последнем его спектакле «Погребение» на сцене неожиданно распускается потрясающее, волшебной красоты дерево. Древо жизни, цветущее посреди вакханалии смерти.

Символ надежды и спасения.

В больших количествах смотреть и читать Ханоха Левина трудно. Это все равно, что вырезать самому себе аппендицит без наркоза.

Но может, именно таким и должно быть искусство, желающее достучаться до сердца человека конца XX – начала XXI веков?

Кто-то давно уже сказал, что циник – это всего лишь разочаровавшийся романтик.

Возможно, Левин просто предъявлял к человечеству слишком высокие требования.

Если мы им не соответствуем, то разве он в этом виноват?

  1. * Тахана мерказит (иврит) – центральная автостанция.