Александр Лайко

ИЛЮША

– А-а-а, дорогой мой! – слышу я, проходя мимо «Стеклянного», местного гастронома, по улице Чернышевского, бывшей, то бишь, нынешней Маросейке, и собираясь свернуть в Старосадский переулок, летящий круто под горку к Исторической читальне и дальше, что, уже не имеет значения, к Солянке.

Останавливаюсь, оглядываюсь, взгляд падает вниз, откуда исходит голос, и вижу мальчика в растопыренной ушанке, зимнем пальтеце, мятых, приспущенных брюках.

Вся наша компания была одета в ту доджинсовую эпоху весьма скромно, точнее, просто бедно. В этом плане экипировка мальчика ничем не выделялась, но выглядела комично: шапка-ушанка и брюки заметно велики, а пальтецо так же заметно мало. Тонкие руки выбегали далеко из рукавов, а на улице зима, метель. Спасение – карманы.

Он так сутул, что вполне может сойти за горбуна. Лицо с ярко выраженными, даже карикатурными, семитскими чертами болезненно бледное. Подобные лица у Босха – в толпе, сопровождающей Христа на Голгофу.

Зовут мальчика Илюша, Илья Бокштейн. Я знал, что «мальчику» лет двадцать, а вот, что почти детская фигура – наследство болезни (перенесенный в детстве костный туберкулез), узнал много позже.

Илюша держит перед собой кулачок тыльной стороной пясти вверх, и из кулачка выбрасывает указательный, а затем средний пальцы, что означает кульминацию илюшиной речи. Взгляд блуждает, гуляет по сторонам. Диалог не важен, нужен некто, присутствующий при монологе. И если этот некто уйдет, а на его место явится кто-то другой, Илья вряд ли заметит подмену и будет продолжать витийствовать.

Речь шла об антисемитизме Достоевского в связи с осложненным личным сексуальным опытом Федора Михайловича. Я начал замерзать. Дело к вечеру, снег припустил пуще, но не хотелось прерывать илюшину речь, дабы не обидеть. На мое счастье из снежной круговерти вынырнул Генмих (Геннадий Михайлович Шиманов, будущий автор «Записок из красного дома», а затем известный национал-большевик), однокашник, недавно вернувшийся из армии. Ему-то я и сдал пост.

Надо заметить, что все в нашей компании были склонны к розыгрышам, а иногда и далеко небезобидным остротам и шуточкам, однако, к Илье относились весьма предупредительно. Тут следует хотя бы несколько слов сказать о самой компании. Многие из нас два-три года как окончили школу, кто учился в институте, кто работал, а кто и бездельничал, но все по вечерам приходили в Старосадский в Историческую читальню. И не только, чтобы знакомиться с книгами, обойденными или ошельмованными в школьных программах по истории, литературе, философии, но и поговорить, поговорить…

Время было знаменательное: только-только умер Сталин, «ветерок хрущевской оттепели» повеял над державой, возвращались уцелевшие, все ждали перемен.

Курительная комната Исторической читальни, курилка, превратилась в форум, в этакое философское общество, где обсуждались проблемы мировые и местные, проблемы соцреализма и марксизма, экзистенциализма, неореализма, католицизма, панславизма, пауперизма, а также и «насчет сообразить»… ну, хоть бы на пиво. Табачный дым в курилке стоял плотным недвижным туманом. Илюша не пил и не курил. И подозрительно косился на потрепанный портфель преподавателя математики вечерней школы и теоретика сексуальной мистики Юрия Витальевича Мамлеева. В этом портфеле среди листков с контрольными работами покоилась чекушка водки. Она опасливо распивалась тут же в курилке сексуальным мистиком и его собеседником, которым мог быть любой из нас.

Именно здесь, отгоняя рукой табачный дым, Илюша излагал мне и Льву Барашкову свою концепцию, «как обустроить Россию» задолго до появления на горизонте отечественной словесности Александра Исаевича. Не буду останавливаться на илюшиной идее переустройства Руси, сыгравшей столь роковую роль в его судьбе. Об этом чуть позже.

А сейчас – несколько слов о Льве великолепном, о блестящем Льве Петровиче Барашкове, постоянном собеседнике и оппоненте Илюши. Эти два тенора эпохи Исторической курилки полагали начало действу, в которое включались все новые и новые участники, и мощный хор спорящих голосов смущал покой читателей в зале. Лев умел стащить с небес на землю спотыкающегося об облака Илью и обдать его холодным душем своей знаменитой фразы: «Извольте обосновать!» Мышление Ильи, во многом мистико-лирическое, корректировалось железной логикой Льва, к немалому удовольствию секс-мистика Мамлеева, в котором просыпался математик.

Барашков – фигура знаменательная, символическая для всего подсоветского времени, а временем пограничным, каким был конец пятидесятых, востребованная. Лев, представитель породы интеллигентов, особо ненавидимой Советской властью, той породы, что пряталась или мимикрировала, но не шла ни за какие коврижки на контакты с сильными мира сего. Лев был нашей энциклопедией: любая справка религиозного, философского, исторического или литературного характера выдавалась им моментально, как чек в кассе.

Помню его блистательный экспромт на тему «По ту и эту сторону ОБЕРЕУ», о житейской и творческой трагедии Николая Заболоцкого, когда мы обсуждали в курилке журнальную публикацию поэта. Возражая собеседнику, он похохатывал, кривил верхнюю губу с тонкой ниточкой усов, острил элегантно и умно. Льву юмор помогал и в общении, и в его нелегкой жизни. А вот у Илюши с юмором были более сложные отношения. Не то, чтобы он не понимал шуток, но они докучали ему, казалось, Илье жаль тратить время на такие пустяки, когда столько серьезного надо обдумать, решить. Да, да, хотя бы эту проблему: «Что же будем делать с СССР, господа?»

Помимо Исторической читальни и скверов Бульварного кольца (если погода изволила благоволить), мы чаще всего собирались у Шиманова, благо жил он один в крохотном одноэтажном домике во дворе женской школы № 612. Сюда-то и стекались бывшие одноклассники из мужской школы № 313: Владик Магидсон, я, Сеня Гринберг, Толя Корышев со своим приятелем художником Арменом Бугаяном, герои курилки Исторической читальни, Миша Роговский, о котором как-нибудь в другой раз, ну и Илюша, естественно.

Было и другое место – клуб «Факел» у Чистых прудов, в Харитоньевском переулке, но его стараниями властей прикрыли. Странно, что об этом молодежном клубе так мало написано, а ведь его литературная студия существовала еще до поэтов Маяковки и уж совсем задолго до смогистов. Именно здесь впервые собирался почти весь московский андерграунд. Достаточно назвать поэтов Леонида Черткова, Валентина Хромова, Андрея Сергеева, Станислава Красовицкого, писавшего тогда свои лучшие стихи. Был Юра Карабчиевский, тогда еще не прозаик – поэт. Потом явились Генрих Сапгир и Игорь Холин, с которыми мы особенно сблизились, ездили в Лианозово к Евгению Леонидовичу Кропивницкому, познакомились с Оскаром Рабиным, впоследствии вождем художников-нонконформистов. Это было начало так называемой «Лианозовской группы» или «Лианозовской школы поэзии и живописи», которую «окончили» в разное время многие…

С закрытием «Факела» связана следующая история. Как-то пришел ко мне Мелик Агурский, близкий наш приятель, будущий видный диссидент, автор странных рассказов про кривое ружье и вернисаж запахов, и, вообще, умница, а в то время еще и председатель «Факела», увел меня на лестничную площадку, чтобы мать не слышала, и сообщил, что с ним встречался сотрудник ГБ, ведущий дело о хранении и изучении в литстудии «Факела» оружия (не больше, не меньше!). Работники сего ведомства долго терзали Мелика, даже после закрытия клуба, пытались вербовать, и тогда Мелик стал публично рассказывать об этом всем своим знакомым. Помню, на квартире Сапгира (возле метро «Бауманская»), после чтения Генрихом только что написанных «Псалмов», Агурский поведал о своей истории с ГБ многочисленным почитателям генриховых стихов. Больше из ГБ Мелику не звонили…

Илюшу я в «Факеле не помню. Думаю, он там и не бывал. В семидесятые годы стали попадаться его стихи в эмигрантских журналах. Технически они мне казались слабыми, но оригинальность взгляда на этот и тот миры по-прежнему подкупала.

Иногда Илью называют поэтом шестидесятых. В календарном смысле мне это не кажется верным. В нашей компании из Исторической читальни стихи были в застолье и первым, и вторым блюдом, а также десертом. Но не помню случая, чтоб Илюша читал что-либо свое. Первые стихи он написал, очевидно, в лагере. Но и после освобождения, и до отъезда в Израиль он не заикнулся о стихах.

После лагеря он стал замкнут, подозрителен. Иногда, казалось, он не узнает говорящего с ним, взгляд теперь просто не останавливался ни на предметах, ни на лицах. В глазах окаменевший страх. Он приходил в библиотеку Института усовершенствования учителей, где я тогда работал, за книгами и словарями. Я его просто не узнавал. Говорил вяло, о лагере ничего не рассказывал, да я и не спрашивал.

Но был в памяти иной Илья. В коридоре Библиотечного института обсуждающий со мной (но больше с самим собой) эзотерические учения. Глаза горят гончим блеском, еще несколько слов, и истина откроется…

Он учился, помнится, на вечернем, но приезжал на интересные для него лекции дневного отделения. Особенно часто я встречал его на лекциях по литературе ХIХ века, которые читал Николай Павлович (если не путаю отчества) Еремин – замечательный преподаватель и человек. Как-то он довольно ловко спроецировал проблематику «Мертвых душ» на современность. И надо же, некоторые студенты обиделись за державу, стали приводить в ее защиту обычные жупелы советской пропаганды: ледокол «Ленин», спутник… Еремин побагровел и, чуть не сорвав голос, закричал: «Спутник, мать вашу! Вы поезжайте в деревню, откуда я родом, где в лаптях еще ходят! Там поговорите о космосе!» Хороший человек был Николай Павлович Еремин.

Однажды Илюша, с которым мы коротали паузу между лекциями, вдруг опрометью бросился к Еремину, проходившему мимо с цигаркой, взял его под руку (Николай Павлович был весьма среднего роста) и деловито произнес:

– Дорогой мой, мы не договорили… Как вы полагаете? Маркс и Энгельс… Ну, представьте: Маркс – семит, человек бурлящих страстей. И Энгельс – немецкий белокурый юноша, нежный, из хорошей семьи. Как вы думаете, не было ли тут сексуальной связи?..

– Илья! – закричал Еремин, молитвенно складывая руки, – ты мне надоел, в конце концов! Знаешь, что я сделаю? Я на тебя в деканат донесу!..

Возвратимся в курилку Исторической читальни, где Илюша повествует о том, как поступить с СССР или, говоря современным языком, как обустроить Россию. «Господа, доколе будем терпеть? Выход единственный, – говорит он нам с Львом Барашковым, – передать СССР в ведение Организации Объединенных Наций!». Лев, с улыбочкой после длительной паузы, замечает: «Интересная идея, Илья. Надеюсь, и механизм передачи тобой уже предусмотрен?» Илюша начал было излагать суть этого механизма, но Барашков его оборвал: «Послушай меня, Илья, и запомни: мы ничего не слышали, а ты ничего не говорил».

Потом Илья зачастил на площадь Маяковского, где поэты читали фрондерские стихи. Думаю, площадь влекла его не из-за стихов, а из-за разговоров, общения, атмосферы, чего в Исторической читальне ему все-таки не хватало. Там Илюшу после одной из его речей и арестовали.

Далее следует рассказ очевидца, художника Армена Бугаяна:

«Я находился недалеко от места, где поэты читали стихи и выступали ораторы. Вдруг над толпой вырос Илья. Его держали на руках. «Господа, доколе будем терпеть?» – произнес он и далее обстоятельно изложил давно известную всем нам идею о передаче СССР в ведение ООН. Дальше события развивались следующим образом: после окончания илюшиной речи к нему подошли несколько рослых комсомольцев в штатском с открытыми скуластыми лицами и попросили разъяснить некоторые непонятные им моменты столь необычного, но очень интересного предложения относительно СССР. Неспешно, прогулочным шагом пошли они вниз по улице Горького, и Илья подробно отвечал на все вопросы. Так и дошли до здания на Лубянке…»

Когда я узнал, что суд приговорил Илью к пяти (пяти!) годам лагерей, мне вспомнилась его фигурка в растопыренной шапке-ушанке, пальтецо с руками из рукавов, сыплющийся снег. «Какая же она мерзопакостная эта наша советская власть!» – подумал я.