Алиса Гринько

жизнь наша

СОБАЧЬЯ ЛЮБОВЬ

1

Старый пес Дик в солнечный майский денек спал на асфальте у подъезда своего дома. У Дика не было хозяина, хотя кто-то зарегистрировал, «узаконил» его, когда отлавливали по дворам бродячих псов; кто-то оставлял для него кости в высокой траве газона под окнами. В этом смысле можно было считать, что у него был свой дом, двор, где он обитал.

Дик не был породистой собакой, но и не совсем дворняжкой, а, скорее всего, неудавшейся помесью, следствием случайной любви, тем, что знатоки терминологии именуют: «выродок». Уши его, правда, торчком стояли, и морда, напоминающая хорошую, благородную породу, имела выражение понятливое, немного растерянное; лапы, правда, безобразные были, худые, узловатые, и в сочетании с вихляющей походкой вызывали ассоциацию с женщиной, имеющей широкий зад и чересчур тонкие ноги. С годами в глазах у Дика появился скепсис.

Он достиг того возрастного периода, когда становится, грубо говоря, «на все наплевать»; и, хоть сие может показаться странным, это дало ему право на некоторое добавочное уважение и снисходительность со стороны окружающих.

Она подбежала к нему, невесть откуда взявшись, словно с неба упав, – Дик краем уха слышал впоследствии, будто ее привезли откуда-то издалека, с севера, – обнюхала его, юная и чистокровная, и не отошла, а ему – ему! – приветливо махала хвостиком, как бы приглашая в наивной, невинной радости щенячьей, в которой, однако, уже можно было разобрать кокетство пробуждающейся женственности, – вернуться на жизненный пир, для нее для самой открытый во все стороны! Хозяйка рядом стояла, терпеливо ждала, держа спущенным поводок.

Но в тот раз старина Дик только лишь приподнял от пыльного асфальта сонную голову и недоуменно посмотрел на нее.

2

Дик часто видел ее после этого первого знакомства. Она выходила гулять с хозяйкой или с мальчиком и, как только спускали ее с поводка, бросалась к Дику, если случался поблизости, как к старому знакомому, с неизбывной радостью и, попрыгав около него, повиляв хвостиком и обнюхав спереди и сзади, уносилась дальше бежать по своему маршруту.

Надо отдать должное: она была очаровательна! Вся, как уголек, черненькая, с длинной, чуть завивающейся на концах шерсткой и мохнатыми, кривыми лапами. Со лба ее свисали грациозно-кокетливо пряди, из-под которых мерцали влажно черные глаза. И рост ее, как говорят, льстил мужчинам: ей было суждено во всю жизнь оставаться маленькой.

Осень пришла; а за ней – зима с ее собачьими бедами: голодом, холодом и волшебными голубыми снами, от которых можно было не проснуться. В ту зиму сильные морозы стояли. В конце их умер в соседнем дворе молодой пес Филя, отморозивший лапы. А старина Дик пережил и эту зиму.

Собаки почуяли весну раньше, чем люди, когда она еще только приближалась, и из-под земли, из-под сереющего хрусткого снега понеслись неистребимые запахи слежавшейся травы и человечьих и собачьих испражнений. Знакомица Дика носилась кругами по пустырю, делая прыжки и шумно втягивая воздух мясистым, черным, ноздреватым носом.

А в мае вот что случилось: стареющий пес Дик потерял голову из-за своей черноволосой знакомицы. Ее звали Дези. Очаровательное имя, да?

Он не давал Ей проходу. Плелся по пятам, опустив хвост, когда Ее выводили гулять, и в широко раскрытых его глазах стояло почти человеческое выражение удивления, испуга и радости. Иногда Она и хозяйка уходили далеко от дома, через шоссе. Это был новый район города, окраина, неподалеку от Окружной; там, за шоссе, оставлено пока было людьми нетронутым поле, пересеченное кривыми тропками, овражек с ольховой рощицей, а вдали, у горизонта, зубчатой стеной темнел лес.

Дик следом за ними дорогу перебегал, суетливо перебирая лапами, переждав сильно несущийся поток автомобилей. Ах, если бы понимал человеческую речь, то услыхал бы в свой адрес сетования хозяйки, говорившей, чуть не плача, что приставучий этот пес им испортил всю прогулку! Но все же останавливала мальчика, когда тот норовил, подняв с земли, швырнуть в Дика камнем или палкой.

Угроза, даже всего лишь зримая, была действенной. Стоило мальчику занести руку с камнем над головой, как Дик отбегал на несколько метров, но продолжал уныло преследовать их издалека, выдерживая безопасное расстояние.

Днями целыми он дежурил у подъезда, ожидая Ее выхода. И даже когда одна, без Нее, по своим делам выходила хозяйка, Дик и за той, за одной, шел следом, прямо за быстро мелькающими по земле пятками ее, пока та не заходила в магазин или не садилась в автобус, а он стоял и смотрел растерянно через окно. Прохожие на улице оглядывались, а однажды незнакомый мальчик счел нужным сказать: «Тетенька, за вами собака идет» – «Я знаю!» – отмахнулась, как от чумы, от Дика.

Сама же возлюбленная его, казалось, не понимала произошедшей с ним перемены, не оценила вспыхнувшего чувства. По-прежнему она была ровна, приветлива с ним; пожалуй, нежна. Но, попрыгав около него и повиляв хвостиком, уносилась следом за хозяйкой и уже больше не оглядывалась на Дика. Увы, по всему судя, Ей чужда была и непонятна темная бездна его желаний.

Но любовь совершила чудо. Старый пес Дик вновь ощутил красоту и притягательность жизни. Живительные соки побежали по дряблеющим жилам почти что с юношеской силой, и для него теперь были и этот луговой простор, и запахи июньского разнотравья, и закаты за лесом.

3

Лето дремотное остудило его пыл. Была тут, надо сказать, замешана дворовая дебелая сука Манька, с которой теперь он проводил время. Вдвоем они грелись в высокой траве газона и глодали оставленные кости, а когда выбегала на прогулку Она, вставали оба и трусили к Ней, обнюхивая спереди и сзади. Манька нисколько не ревновала; мало того, она сама то и дело оставляла его, отсутствуя по нескольку дней, чтобы принять участие в любовных оргиях со сворой таких же бездомных, верховодил которыми громадный, серый, весь в парше, пес-вожак. Даже в покровительственном ее отношении к Дези чувствовалась мудрость наставницы; может быть, даже нерастраченный инстинкт материнства.

Минул год. Снова пришла весна, и болезнь дала рецидив: Дик снова обезумел от любви. Но теперь дело приняло более опасный оборот: Она поняла его, наконец; ответила – ответила! – на его чувство. Темная бездна его желаний стала доступной и для Нее. О, она готова была, юная и черная, и прекрасная, ответить на его страсть, разделить ее с ним, и для этого унеслась неожиданно от ничего не подозревающей хозяйки в одно прекрасное утро с ним на другой конец двора.

Дик был покорен, оглушен, почти раздавлен выпавшим на его долю счастьем. Но оно продолжалось, как это нередко бывает со счастьем, считанные лишь минуты, пока разъяренная, с криками, размахивая бренчащим поводком, не подбежала к ним хозяйка, да и не успело счастье это завершиться ничем значительным. Она сама, очень уж опьянев от весны и любви, носилась, играя с ним, и не давала надолго приблизиться к себе.

После-то спохватилась и рвалась к нему с поводка, выворачивая шею, и сладострастно приседала, подставляя ему черный косматый зад, как, он видел, делала это Манька перед громадным серым псом-вожаком, но было поздно! Ее больше не отпускали с поводка и волокли от него, волокли…

Бедный Дик снова бродил за Нею хвост в хвост, и ни угрозы, ни крики на него не действовали, даже замахиваний мальчика не боялся он, только мужчина, сам хозяин, решительно швырнувший в Дика большой палкой, заставил его убежать, ковыляя, прочь.

Снова днями целыми он дежурил у подъезда и следом за хозяйкой ходил, провожая в магазин и на автобус. Старый пес совсем потерял голову и – знак высшего обожания, – когда Она, не так, как другие собаки, задрав лапу и пошло раскорячась, а элегантно присаживалась, подняв кверху хвостик наподобие елочки, по малой нужде, Дик подбегал, шустро перебирая узловатыми лапами, пока не успевала впитать земля, лакал из темной, теплой, пахучей лужицы.

Влюбленные стремились друг к другу. Ах, в самом деле, что нашла Она в стареющем псе-выродке?!

Ее вскоре увезли куда-то, и они не виделись с Диком несколько дней. Коварные планы людей имели и тот расчет, что чувства должны были остыть в разлуке. И так и вышло. В один из дней, проснувшись, приподняв от пыльного асфальта сонную голову, Дик ощутил перемену в себе, оттого что любовь ушла.

В самом деле, сколько можно было испытывать чувства старого пса! Но это было грустно. Он был вновь одинок, совсем один, даже дворовая сука Манька исчезла куда-то с весны. Он был одинок и свободен.

И когда через несколько дней вновь увидел Ее и хозяйку, преспокойно возвращавшихся с гулянья, выходящих из-под арки, – Она неторопливо переваливалась на косматых, кривых лапах, – Дик не ощутил ничего, ничего.

Они приближались. Старый пес стоял в нерешительности у края газона с высоко выскочившими из травы разноцветными ромашками. Вот, допоняв что-то про себя и доосмыслив, равнодушно, боком повернулся он к ним обеим, зевнул широко, во всю пасть, так что видны стали редкие зубы и вихляющий розовый язык и – ах, как в ту минуту он был похож на всех мужчин! – не смущаясь нисколько трогательностью и драматичностью момента, задрал в их сторону заднюю лапу и…

ТАЛОНЫ НА СЕНТЯБРЬ

Все мы, небольшой, преимущественно женский, коллектив редакторов отдела информации о зарубежных изобретениях, сходились во мнении, что сравнительно недавно, год с небольшим, работающий у нас внештатный переводчик Левочка Флешман – чудаковатый, но милый парень, а главное, квалифицированный специалист. Хотя Розочка, которая была его непосредственным куратором, под горячую руку иногда распекала его и даже как-то сказала в сердцах о его работах, дескать, ей не нужен подстрочник, «тем более бездарный» – добавила строго; Левочка смолчал, но не обиделся, он, как и все мы, понимал, что сказано «для красного словца», на самом деле мы ценили Левочку. А когда у него пропал кейс с нашими рефератами, – то ли потерял, то ли украли, – сама Катюша бегала, чтобы восстановить оригиналы, а это дело хлопотное; впрочем, кейс Левочке через неделю вернули вместе с содержимым, там ничего, кроме бумаг, не было.

При очередном переоформлении внештатников заметила дотошная Катюша, что Левочка не такой уже «парень»; ему оказалось тридцать семь; на вид можно было дать меньше; вечно бегом, вечно косматый и расхристанный, но, в общем, вполне приятный и любезный был молодой мужчина, с длинным улыбающимся ртом и лучистыми близорукими глазами.

Мы, во время долгого присутственного дня, между делами, которых при нашей издательской работе было достаточно, не чуравшиеся любимого женского занятия «перемывать косточки», среди прочих приходивших к нам внештатников не обходили вниманием и Левочку, посмеиваясь над этой его манерой влетать к нам в комнату, – красный, взмыленный, тяжело дышащий, – удивлялись и его пристрастию принимать участие в многокилометровых кроссах по Москве – мы до него об этом и слыхом не слыхивали, – а также сдавать регулярно донорскую кровь. Последнее, впрочем, скоро разъяснилось.

За сдачу крови давали отгулы. «Мне нужны свободные дни», – пояснил Левочка. Ну, это-то нам было понятно. У нас, кроме присутственных, были так называемые «библиотечные» дни; и даже шла за право раза два в неделю работать дома периодически возобновляемая как бы война с нашим начальством. Заведующий отделом был у нас полковник-отставник, любимой поговорочкой которого было строевое: «Чтобы служба медом не казалась!»

Подоплека же наших домашних дней связана была с тем, что здание института официально и давно признано было аварийным; оно помнило, по легендам, времена нашествия Наполеона! А перед самой революцией тут был… ну, неважно. Домашние дни были как бы традицией для нашего института; и в этом Левочка был, что называется, «наш человек». Ну и что говорить, способности к языкам у него были феноменальные. Мы узнали, что кроме нашей, французской редакции, он берет переводы в английской, а позже овладел и немецким, который начал «с нуля»!

Тут наложились события. Нашу редакцию объединили с немецкой, и наша начальница Вера Евсеева, редактор-химик, стала общей заведующей. В немецкой редакции работали одни дамы, как и мы, «интересного возраста», недаром про наш институт кто-то из остряков заметил: «Одно бабье-е-е», – с французским прононсом. Ну, у нас-то был свой мужчина; тоже полковник-отставник Пал Палыч, бывший внештатник. Розочка заметила как-то меланхолически, дескать, «мы военизируемся». Так вот, одна из немецких дам вскоре ушла на пенсию, и освободилось место. Встал вопрос замены; а такие вопросы у нас решаются, ох, как непросто. Можно сказать, что новеньких брать боялись. Сложились уже свои традиции, установившиеся коллективы…

Короче говоря, не помню как, прознали мы, и далеко не сразу, что наша Вера Евсеева «обхаживает» Левочку. Вера вообще дама скрытная; пожалуй, исключение она делает и чаще всего делится, как ни странно, с Катюшей, которая работает у нас старшим техником и пользуется особым доверием начальницы. Хотя, кажется, что тут скрывать? Шаг этот, с Левочкой, единогласно нами был принят, и показался нам разумным и своевременным, и соответствовал негласной установке брать в штат преимущественно мужчин – ввиду переизбытка дам. К тому же, известно нам стало от Левочки, что недавно он уволился из своего «ящика» секретного, а про новое место работы явно «темнил», и рабочего телефона не давал, и дома в Малаховке телефона не было, так что, если задерживал он срочные работы, – что случалось, – то Розочка с выпученными глазами бегала по редакциям, допытываясь, кто и когда в последний раз видел Левочку, и что тот при этом сказал?!

А уж когда он проговорился, что работает теперь в Доме пионеров, ведет какой-то кружок, тут вовсе впали мы в недоумение: что за работа, посудите сами, для молодого и перспективного мужчины с двумя высшими образованиями, языковым и техническим?

Словом, все складывалось к тому, что Левочка должен был, как говорится, уцепиться за наше предложение. Однако не тут-то было. Обхаживания Верины пока не имели успеха. Он впрямую не отказывался и доводов никаких не приводил, но – жался, мялся, мекал, краснел и явно мучился непонятными нам сомнениями. Молчал, как партизан на допросе. Потом уж и мы к уговорам подключились. Вера Евсеева, дама настырная и упорная, потихоньку водила его то в отдел кадров, то к заведующему. И, наконец-то, слух прошел, что Левочка поддался на уговоры. Нет, ну, у нас и дни домашние, и зарплата! Позже сам он позвонил домой Розочке, как куратору и вообще близкому человеку, и доложился, что подал заявление. «Ну и прекрасно!» – искренне сказала Розочка.

Однако дня за три до своего предполагаемого выхода на работу Левочка снова взбрыкнул и буквально огорошил нас сообщением: «Вы меня все равно не возьмете! У меня дядя в Израиле!» И опять мы впали в полное недоумение: причем тут вообще дядя, и какое нам до него, собственно, дело? Если намекал Левочка на пресловутый «пятый пункт», то это и так не было для нас секретом.

А если, к тому же, проанализировать кадровый состав института нашего, то станет очевидно, что к проблеме этой, пятого пункта, у нас и раньше подходили весьма либерально, и это тоже, если хотите, было традицией. Тем более, что уже вовсю шла перестройка так называемая, и то, что раньше было нельзя и под запретом, теперь стало как будто бы можно…

Словом, на Левочкино нервное заявление мы отреагировали никак; молча пожали плечами.

И наступил-таки давно ожидаемый день, когда мы узнали, что Левочка, преодолев сомнения, вышел на работу к нам, правда, не в нашу редакцию, естественно, а в немецкую, это недалеко от нас по коридору. Правда и то, что видеть мы его теперь стали едва ли не реже, ввиду сложности расписаний наших домашних дней; чаще других с ним встречались теперь Вера Евсеева и Катюша, они отсутствовали на работе только раз в неделю, и от них-то имели мы сведения, что у Левочки все нормально, он пришелся ко двору, как говорится, а с чего бы, собственно, ему и не прийтись, такому любезному мужчине, среди милых и симпатичных дам? Сообщила Катюша, что он бегает довольный и радостный.

Да, перестройка. Потихоньку и у нас кое-что менялось. Сменился директор института; а это, согласитесь, событие; и вслед за этим сразу же, право, словно кто-то испугался чего-то, всему коллективу института, от уборщицы и до заместителя директора, выдали денежную премию в размере оклада с туманной формулировкой, дескать, «на лечение». «Все больные, что ли?» – и тут съехидничала Розочка. Были еще слухи о разных, будто бы незаконных, фондах в бухгалтерии… Ну да бог с ним, дали – и спасибо.

Стали мы называться теперь по моде: НПО совместно с ППП «Патент».

С домашними днями не было больше проблем; уволился заведующий отделом, полковник в отставке, оставив вместо себя руководителем очаровательную заместительницу свою, Наташу К., японистку.

Да. В довершение всех сыпавшихся на нас благ, нам выдали еще талоны на бесплатное питание в нашей институтской столовой, на месяц. Потом, сказали, дадут еще. Каждый талон на тридцать копеек. При этом разрешалось на них брать почему-то только вторые блюда. А кормят у нас, надо сказать, препаршиво. Своей кухни нет, блюда привозят откуда-то невкусные и, вдобавок, остывшие. Но, несмотря на все это, выстраивалась теперь в нашей столовой длиннее обычного очередь. На халяву, как говорится, и уксус сладкий.

Немного времени прошло, и как-то сама собою, быть может, даже единовременно в нескольких головах, зародилась мысль: нам надо Левочку теперь женить!

Кажется, чего проще при дефиците остром мужского пола в нашем институте. А невест хоть отбавляй, и ходят они, сердечные, по полутемным коридорам, по полам с обшарпанным пластиком, длинноногие и длиннокудрые, худощавые и пухленькие, блондинки и шатенки, крашенные «под седину» и фиолетовые, на любой вкус, раскованно и ярко, по теперешней освобожденности нравов, одетые и раскрашенные; словом, напрашивается сравнение: как елочные игрушки.

Возраст же жениховский Левочка даже перерос, так что… Надо сказать, что появление его в коллективе не осталось незамеченным. Интересы были.

При мне зашла к Катюше поболтать молодая дамочка с волосами, именно крашенными «под седину» и, между делом, задавала наводящие вопросы относительно Левочки, пояснив «для сведения», что интересуется она не для себя, а так, кое для кого. Но Катюшка вредная, приняв каменный вид и перебирая на своем столе бумаги, имитируя крайнюю занятость, цедила сквозь зубы односложно: «Нет. Не знаю. Не знаю». Сидевшая при этом Розочка даже возмутилась и подробно разъяснила все даме: нет, не женат, и не был женат, и детей не имеет. Живет с мамой и братом под Москвой, в Малаховке. А когда дама ушла, попеняла Катюше: «Ну, зачем ты так?» Но оказалось, что у Катюши были свои основания. Короче говоря, она сама лично занялась этим вопросом и уже присмотрела подходящую кандидатуру для Левочки. А надо сказать, если Катюше что-то взбредет в голову, то разубедить или отговорить ее – бесполезно стараться. Выходило по-Катюшиному так, что дело это уже было почти решенное, и у Левочки в институте, намекнула, уже была избранница.

На фоне всех этих изысканий просочилось неожиданное и смутное веяние, из которого следовало, что у Левочки не все благополучно в той редакции. Ну, взялся он за работу круто, именно по-мужски, и со знанием дела. Первым делом перелопатил внештатных переводчиков и даже кое-кого уволил, в основном, из тех, что ходили с незапамятных времен и для кого наш институт, по ироническому выражению Татьяны Александровны, был «кормушкой». В общем, провел «чистку». Да еще, по молодости и неопытности, не посоветовался ни с кем. Проблема поиска квалифицированных переводчиков всегда у нас была острой.

Мы даже объявление давали в газету, и люди пришли, но, как бы помягче сказать, – не те. А Левочка догадался повесить объявление в Научно-технической библиотеке, где сам был читателем, и к нам тогда сразу пришло несколько весьма приличных специалистов.

А когда однажды Розочка, проходя по коридору, случайно услышала обрывок разговора, как одна из немецких дам энергично говорила другой: «Когда он уйдет, мы все сделаем, как было!» – то, поняв, о ком речь, решила срочно поговорить с Левочкой. Поймать его было ничуть не легче, чем когда он был внештатным переводчиком, но настырная Розочка все-таки исхитрилась ухватить его за полу курточки, когда он только что пришел и уже опять убегал. И пока объясняла ему уже не раз говоренное, что место это, работа, подходит для него, и что перспективы есть на будущее, поскольку и на начальственных должностях у нас работают преимущественно женщины, и многие уже «на возрасте», пока излагала ему довольно многословно и, казалось, что убедительно, – Левочка стоял перед нею, буквально вжавшись в стенку и вытянув руки по швам, часто-часто моргал, глядя куда-то вбок большими близорукими глазами, кивал, ерзал на месте, до неприличия явно показывая, что очень спешит, и, главное, совершенно ее не слушал; то есть, до такой степени было видно, что доводы Розочкины его, ну, нисколечко не интересуют, что слова буквально стали застывать у нее на языке, и, в конце концов, она, в полной растерянности, отпустила его, при этом тень Левочкина мгновенно истаяла за углом коридора; а Розочка, вернувшись в комнату и сев за свой стол, будучи в легком шоке, даже никому ни слова не сказала о маленьком этом инциденте, настолько все выглядело неприлично.

Уже потом как-то в разговоре Татьяна Александровна спросила Веру: «Сколько же он у нас проработал?» – «Полгода!» – выпалила Вера, не задумавшись, словно давно уже посчитала.

Потому что настал день, когда Веру позвали к телефону, и сидевшая рядом Катюша, по привычке незаметно наблюдавшая, скосив глаза, за лицом начальницы, увидала вдруг, как оно, лицо это, вытянулось, и Вера заговорила на повышенных тонах, раздраженно бросив: «Ну, вы хоть два месяца-то отработайте!» – на что на другом конце провода, видимо, такое отвечали, – тут уж все мы обернулись и увидели, как Верино лицо пошло красными пятнами, глаза выпучились, и она, пробормотав что-то невнятное, швырнула трубку и, ни слова не говоря, пулей вылетела из комнаты. Немного помедлив и приняв загадочную мину, как она это умеет делать, среди общего недоуменного молчанья Катюша выплыла следом за начальницей.

Уже на другой день, когда все мы были в курсе событий и пребывали по этому поводу в меланхолическом и даже, можно сказать, в подавленном настроении, сразу поняли, о чем идет речь, когда Катюша безо всякого повода заявила: «А все равно он – хороший человек!»

Тут Розочка заворчала, дескать, с чего это ему вдруг стать нехорошим, просто, – развила тему, – у нас у всех, у всей страны, вследствие долгой обработки мозгов и перманентной угнетенности – извращенные представления о нормальных вещах. Но тут Пал Палыч наш взвился; он, напротив, узнав о скорейшем Левочкином отъезде в Израиль, очень рассердился, но до этого молча пыхтел за своим столом, не принимал участия в разговоре, а при этих Розочкиных словах даже вскочил и закричал, что, дескать, пусть уезжают, туда им и дорога! – и прямо перед носом у сидевшей сбоку от него Розочки руками махал, и даже ножкой затопал, так что она вместе со стулом потихоньку отодвинулась, а немного позже, когда в обед пошли с Татьяной Александровной на Пятницкую, вспоминая ситуацию, насмешничала: «Таня, я думала, он меня стукнет!»

Я, впрочем, думаю, что, может быть, причиной особенной Пал Палыча ажитации было также то обстоятельство, что он еще в это утро не успел посетить магазинчик в начале Большой Ордынки или рюмочную, что на Пятницкой, потому что уже на другой день, когда зашел Левочка к нам в последний раз проститься, – Пал Палыч был с ним мил и чрезвычайно любезен и ручку пожал, привстав со стула.

Я думаю даже, что и ему, как всем нам, жаль было терять Левочку, был он такой смешной и симпатичный и в наше неласковое время задел, мелькнув мимо, наши сердца.

Так все произошло стремительно. А Розочка не успела и повидаться с ним перед отъездом, она была в домашнем дне. Катюша рассказывала потом, какой он был в этот последний день, «в такой кожаной курточке!».

И кейс свой вечный из рук не выпускал, буквально к себе прижимал.

Обсуждая на другой день все эти мельчайшие подробности, похихикали насчет того, что там у него, наверное, были выездные документы.

Такая уж наша жизнь, и мы ее знаем. Хотя сейчас и перестройка, и с проблемой выезда уже не так «глухо, как в танке», как при советской было власти, но все же эти оформления, документы, если с ума и не сведут, то кусок жизни у человека отымут, поневоле будешь к сердцу прижимать.

И снова сказала Катюша, что она «все равно» к нему хорошо относится, и еще пожалела о том, какая у нее была на примете хорошая и подходящая для Левочки девушка.

А Розочка, выходя в обед вместе с Таней на Пятницкую, поглядев с мостка через канал, что у Балчуга, прищурясь, на длинные хвосты очередей, тянущиеся по всей улице от магазинов, – там вермишель дефицитную дают, там рыбу, а там за стиральным порошком, пять пачек в одни руки, семьями стоят, – заметила без связи с разговором, видимо, отвечая своим мыслям:

– Не думаем совсем. Когда-нибудь про нас скажут: «Жили, как придурки!»

Стояла осень ранняя. И шли они в тот день не в бега по магазинам за дефицитом, а, наоборот, за приобщиться к старине и традициям в церковь Всех Скорбящих на Большой Ордынке, но не там, где магазинчик был, куда хаживал Пал Палыч за предметом, как говорится, первой необходимости, а подальше.

А Катюша, та отправилась на Пятницкую и, к одному из хвостов подойдя, спросила, что дают.

– Лосьось, – сообщила женщина, стоявшая крайней.

– Что, огуречный? – подумав, переспросила Катюша, решив, что «лосьон».

– Нет, рыба, – отвечала женщина.

За молоком тоже вся Москва, которые информированные, мотались в ничем не примечательный магазинчик на Ленинском проспекте, очередь с шести занимали, сама лично носилась на первый поезд метро в домашний день, по пять пакетов в одни руки, зимой на улице долго мерзли, а что делать? Иначе будешь без молока. И, главное, никакой патриотической или какой-нибудь другой идеи во всем этом не было.

Очередь, если не как в Мавзолей, я извиняюсь, но все же.

К весне тогда Егор Гайдар бардак этот весь похерил, за что российская публика до сих пор на него негодует и имечко его периодически полощет. Да. Тут уже не до культуры стиля. Действительно, как придурки.

Возвращаясь же к нашим, собственно, уже заканчивающимся небольшим событиям, можно припомнить, что вскоре после того, как мы все узнали, и Вера Евсеева вылетела из комнаты, а через некоторое время, вернувшись, звонила своей заместительнице, благополучно пребывавшей в домашнем дне, а та долго и громко хохотала в трубку над новостью, так что нам, сидящим рядом, было слышно, в один из дней заглянула к нам в комнату дама из немецкой редакции и вызвала в коридор Розочку. Они, оказывается, решили у себя предложить начальству не брать никого на место Левочки, а поделить его ставку между сотрудниками, то есть между всеми нами. Она пришла посоветоваться именно с Розочкой, работавшей по той же тематике, что и Левочка. Дама эта вообще была энергичной, а сейчас – особенно напориста, причин собственно, не было отказываться, и Розочка, помешкав и слегка стушевавшись, больше от неожиданности, дала согласие. Другие тоже были не против, один Пал Палыч наотрез отказался в дележе участвовать, доходчиво пояснив, мол, «всех денег не заработаешь» – и добавил, помолчав, – «еще за ту беременную…» – он тут имел ввиду Танечку Мишаеву, которая вот уже полтора года как была в послеродовом отпуске, ее ставку мы тогда делили, и в том дележе Пал Палыч участвовал. Ну, каждая из нас при этих его словах подумала, что Пал Палычу с его военной пенсией плюс к зарплате, может быть, и хватает, а нам грех от лишних денег отказываться.

И уже после Левочкиного отъезда несколько дней его ставку, то бишь работу, кто сколько будет делать, обсчитывали, целые таблицы составлялись… Вера Евсеева писала служебную записку.

Уходя от нас, оставил Левочка на столе своем червончик, как водится, ну, там, на тортик, дамочкам чаю попить, извинившись при этом, что сам не смог купить за нехваткой времени. И талоны эти, по тридцать копеек, на вторые блюда на сентябрь месяц неиспользованные – рядышком положил. Самому-то ему они ни к чему теперь были, а так, глядишь, кто-нибудь и покушает.

НА МОСТИКЕ-РАДУГЕ

1

«А мы их всех по морде чайником…»

Словно в ночной мгле, когда черное небо сливается с тихо плещущимся морем, бесшумно огромный корабль, у которого некто невидимый и могучий обрубил якорную цепь, продрейфовал с потушенными огнями и спящей командой неведомо куда в открытый океан, без руля и без ветрил, – огромная страна, покинув тихую гавань, устремилась в неразгаданную даль.

Странные времена, веселые, иногда страшноватые, на грани абсурда, настигали и отбегали, как волны; в том, что происходило в стране, проступало нечто иррациональное, но оно не сейчас родилось, а скрыто было от взглядов непричастных, как будто бы существовали до этого здесь две не соприкасающиеся одна с другой стороны жизни, как две половины луны, одна из которых всегда освещена солнцем, а другая – в тени и холодна.

Погубленная семь десятилетий назад страна словно задергалась в конвульсиях; и еще: все, что происходило вокруг, напоминало или позволяло предположить аналогию с прокручиваемой в обратном направлении магнитофонной лентой: зима, голод, разруха, НЭП… Но все было как бы в уменьшенном масштабе, не так трагично, слегка размыто и временами в чем-то даже не очень серьезно; немножко смешно.

Зима пришла, одна из первых зим перестройки, ранняя, снежная, морозная, красивая; в черном вечернем небе грозно сияла, переливаясь красным и голубым, большая звезда. Люди с пустыми сумками брели по улицам. Магазины плотно забиты были вьющимися зигзагом очередями, где стоявшие близко напротив друг друга в соседних витках в надежде дождаться куска масла в четыреста граммов, столько отпускалось в одни руки, или пакета со свежей рыбой, а стояние было долгим, – поневоле знакомились и, быстро обретя общие темы, делились проблемами и соображениями.

Розочка вышла из Гастронома на Большой Бронной, где она простояла в очереди за вермишелью. Из винной очереди перейдя, за нею встал невзрачный мужичок, поинтересовавшийся:

– Майонез есть?

– Не знаю, – вежливо ответила Розочка, – я стою за вермишелью.

– Извините, – сказал мужичок, – я не хотел вас обидеть.

Она вышла, все еще улыбаясь. У входа в Гастроном розовощекий плотный одноногий инвалид повторял радостно: «Бутылки сейчас на восемьдесят рублей у меня купили!»

По плохо освещенной и пустынной улице навстречу Розочке бежала молодая женщина в каракулевой шапочке и, поравнявшись с ней, доверительно спросила, кивнув на Гастроном:

– Что там дают?

– Вермишель, – сказала Розочка.

Женщина хмыкнула тихонько и, заглядывая в темноте в Розочкино лицо, спросила еще, понизив голос, с опаской:

– Говорят, голод будет?

– Не будет, – кратко ответила Розочка. Она бы, конечно, не удержалась от комментариев, но ей трудно было говорить: она вставляла зубы.

– Что? – переспросила женщина.

– Не будет, – повторила и пояснила туманно: – Голод трудно организовать технически.

Женщина, однако, кажется, поняла, хмыкнула еще раз, громче, и побежала дальше.

А когда сахарный песок, водку и сигареты стали выдавать по талонам, и сразу же появился в народе анекдот про песок в пустыне Сахара, то Розочка, выходя из дому для поисков еды и увидав во дворе вечно там обретавшегося пенсионера Иван Семеныча, бывшего гэбэшника, а теперича председателя правления, который эти самые талоны жильцам раз в месяц выдавал по квартирам, – возвращалась домой именно за ними, талонами, которые всегда забывала. Водкой и сигаретами тоже не брезговала, это была теперь «валюта», которой расплачивалась летом за ремонт приобретенного в деревне ветхого домишки, и однажды, полную сумку набрав «Беломора», на себя и на сына, по тринадцати копеек за пачку, едва отошла от киоска, к ней сбоку откуда-то подвалил мужик и попросил хрипло: «Вы не выручите меня?». Покосившись, увидела сперва зажатый в заскорузлых пальцах просившего мятый рубль, – такса за пачку, – а после лицо его, бледное и какое-то измученное, нестарое, умоляющие голубые глаза и взъерошенные волосы. Поколебавшись секунду, вынула из сумки и дала ему пачку. Он все протягивал рубль. «Да ладно», – отмахнулась Розочка. Деньги вроде и ни к чему тогда были. Все было дешево; и нигде не было ничего.

Начался НЭП с появления в продаже предметов изыска. Дамы из института, где работала Розочка, бегали через Москворецкий мост в ГУМ за корейскими вазами. Вазы были, в самом деле, красивые. Розочка тоже не устояла и купила две: себе и сестре.

НЭП начался и увеличивался, но магнитофонная лента дала сбой: она не вернула огромную, заблудившуюся страну ни, – как думали некоторые, потому что тогда и думали, и кричали, собираясь кучками в подземных переходах и на площадях, и читали запоем прессу огромные массы людей, – к разогнанному некогда большевиками Учредительному собранию, ни, тем более, к блестящему российскому «серебряному веку» перед самой революцией, как надеялись грезившие о возврате прежней России… Огромный корабль с потушенными огнями медленно дрейфовал к неизвестным вовсе берегам; взбесившийся компас показывал направление куда-то в сторону Новой Зеландии.

Потихоньку один за другим знакомые нам уже обитатели комнаты окнами на Кремль, где внизу под окном на фонарном столбе сидела, нахохлясь, и вертела длинным носом ворона, помнившая времена нашествия Наполеона и видевшая зарево горевшей Москвы за рекой, тоже дрейфовали каждый к своему берегу, подчиняясь, как говорится, велениям времени.

Первой уволилась слабонервная Розочка, не выдержавшая перестроечных намеков на повальное сокращение пенсионеров. Увы. Они пришли в эту комнату, когда им было по тридцать два; Пал Палыч только пришел позже.

Состав маленькой редакции почти не менялся. За Розочкой следом тихо слиняла Таня. Но, если Розочкино будущее полно было неопределенности, то Татьяна Александровна именно уходила на заслуженный отдых, имея на руках удостоверение ветерана труда, дававшее некоторые преимущества (Розочка в свое время справить себе такое не удосужилась), а также имея мужа-профессора, перспективного зятя, роскошную квартиру в элитном районе, машину, дачу по Савеловской дороге; также дочь ее имела машину и квартиру, отдельно от родителей, и маленькую Софочку, и все были благополучны, устроены, веселы, белокуры и застрахованы практически от любых политических или иных перемен.

Пал Палычу же, который не собирался пока увольняться, ему еще и возраст его мужской не вышел до пенсии, не считая военной, – пришлось-таки уйти после довольно пасквильной одной историйки, о которой как-то и рассказывать неохота, но уж раз начала… Говорили после, что и раньше бывали на него сигналы и из официальных учреждений, я имею в виду вытрезвитель, но покрывало бывшее начальство, полковник, тоже отставник, приятель Пал Палыча, шума не делали. Мы об этом не знали, то есть о сигналах, но о прочем догадывались, а проницательная Катюша с ее народной, то бишь, энкаведешной, мудростью и привычкой смотреть в корень, прямо заявила как-то, что в термосе объемистом Пал Палыча вместо чая с травами, который ему готовит Светлана Николавна, налит коньяк. Ну, мы тогда сочли высказывание это за невыдержанную Катюшину шуточку и похихикали.

Короче, пришла днем внештатная переводчица-химик Галя Черкасова, принесла срочные работы и нашла дверь редакции запертой. Галя Черкасова спустилась вниз в компьютерную, взяла висевший на вешалке запасной ключ и попыталась открыть, но дверь не отпиралась. Она попросила кого-то помочь, еще немного повертели ключом, подергали, после чего со всей очевидностью стало ясно, что дверь п р и п е р т а и з н у т р и. Дело было к вечеру. Немногие присутствовавшие как-то стушевались и рассосались. Галя Черкасова оставила работы в компьютерной, и инцидент был бы замят, если бы ей не пришла в голову ужасная мысль. Дело в том, что замок был хитрый, и сейчас уже нельзя было иначе проверить, то ли дверь отперта, то ли заперта, как только отодвинуть то, что изнутри ее держало. Гм, да. Случившаяся при этом Розочка, которая теперь, в новом качестве, тоже, как и Галя, работала внештатницей в своей бывшей редакции, попыталась по внутреннему телефону позвонить, и, действительно, Пал Палыч взял трубочку, он был-таки там, но нес заплетающимся языком совершенную околесицу, не врубался в ситуацию, не слушая уговоров Розочки, пытался даже описать достоинства и возраст, по всей видимости, с ним находившейся дамы, словом, Розочка в конце концов положила трубку, при этом глаза у нее стали круглые. Молча разошлись, положившись на авось. Ну, и по закону сволочности он-таки оказался запертым, и к полуночи протрезвев, но не до конца, не нашел ничего лучшего, как позвонить домой теперешней нашей начальнице, после ухода полковника, милейшей Наташе К., по позднему времени, естественно, нарвавшись на ее мужа, и пожаловаться, что его заперли. Конец истории туманен. Известно только, что утром его отперла пришедшая с ключами уборщица и встретила идущим домой в неурочный час ничего еще не знавшая Вера Евсеева, отчего глаза у нее тоже стали круглые.

На последовавшее любезное предложение Наташи К. подать заявление Пал Палыч отреагировал как мужчина. И остались от нашей редакции только Вера Евсеева, которую вскорости «слили» с кем-то, и Катюша, ее вовсе перевели в другой отдел.

С полгода помыкавшись на пенсии и нерегулярно выплачиваемом гонораре за переводы, устроилась по знакомству Розочка в роскошный супермаркет на Садовом кольце, принадлежавший, по новым перестроечным порядкам, богатым арабам, стеклопротирщицей, так именовалась официально ее должность, на каковую ее рекомендовала та самая переводчица-химик Галя Черкасова, уже полтора года там работавшая уборщицей в книжном отделе.

А знаете, не самое плохое было время! Розочке нравилось выходить утром из метро в центре Старой Москвы, недалеко от переулка, где жила в детстве, проходить мимо ряда мелких лоточников, торговавших всякой всячиной, – там даже был один настоящий индус, с огненными глазами и в чалме, стоявший в паре с русской девушкой у лотка, на котором пестрели груды самоцветов, бусики, кулоны, перстенечки из поделочных камней. После, закончив утреннюю работу, еще до открытия магазина, собирались уборщицы в закутке за раздевалкой продавщиц и с удовольствием обсуждали мелкие покупочки, сделанные утром, и разные разности. Уборщиц в супере было много, работа была тяжелая, хотя и платили арабы хорошо; отношения между собой у пролетарок были, в немалой степени, из-за этого последнего обстоятельства, душевные, а интеллигентки, Галя и Розочка, обзавелись приятельницами из публики попроще; остальные уборщицы подобрались приезжие, почти все из Павлова-Посада.

Розочка работала неполный день, только до двенадцати; и, надраив поутру стекла автоматических дверей, – основной пост ее у входа в супер, – ожидала, пока к ней неспешной походкой, тоже закончив утренние хлопоты на дворе и участке улицы перед магазином, подойдет дворник-интеллектуал, внешностью похожий на Квазимодо, широкий, низенький и даже, кажется, чуть-чуть горбатый, хотя дефект этот был скрыт навьюченными на него обычно одежками, с крупными чертами некрасивого лица и манерой говорить, позволяющей поначалу заподозрить в нем немного маргинала, впрочем, начитанный был мужчина, большой знаток и любитель, в особенности, российской истории; обеспеченный, к тому же, он зарабатывал полторы ставки и вдобавок раз в неделю, по средам, замещал другого рабочего, своего приятеля, рвал в подвале у лифта использованные упаковочные коробки.

А в день зарплаты так же неспешно шел в соседний книжный, покупал книги по истории и уговаривал купить Розочку, тоже большую любительницу исторической литературы. Иногда между ними бурные споры случались – по политическим событиям – во дворе магазина, на солнышке, или даже перед автоматическими дверьми, если Розочка запаздывала их надраить.

«Умом Россию не понять!» – кричал дворник, слегка даже подпрыгивая и наскакивая на Розочку под изумленные взгляды прохожих, на что Розочка иногда, не сдержавшись, возражала негромко: «Понять ее можно только жопой». Так вот и жили.

В учетной карточке ОВИРа при оформлении документов для выезда на постоянное место жительства из России так и было написано у Розочки в графе «специальность» – по последней записи в трудовой книжке: «стеклопротирщик», чему она немало радовалась и, может быть, хихикает, вспоминая, до сих пор.

Милая светловолосая продавщица Надя из отдела сопутствующих товаров на втором этаже, попросившая Розочку протереть стекло витрины, наблюдая за ее работой, сказала: «А я смотрю: отчего это стекла стали ж и в ы е?». Дамы из администрации магазина тоже ласковы были с Розочкой, отмывавшей жалюзи в их кабинетах. А какие богатые подарки персоналу дарились к праздникам, на Новый год и к Восьмому марта!

Перед новогодними праздниками в особенности бывало в огромном, роскошном магазине и тепло, и уютно, и сказочно красиво, несмотря на валивший из серых туч крупный снег и на валом валивший в супер народ с нескончаемой грязью и талым снегом на подошвах; в такие дни уборщицы не выпускали швабру из рук, и Розочка, проходя мимо Гали, замечала поощрительно: «Трите, женщина, трите!». Она залезала с лестницы, ведущей на второй этаж, на крышу внутреннего киоска, мыла ее, после чего устанавливали на эту крышу нарядно убранную елку с разноцветными лампочками, раскладывали кукол и плюшевых зверей, развешивали мишуру и хлопушки.

Закончив утреннюю основную уборку, работницы вспомогательного отдела надевали форму «для выхода»: синие нейлоновые халатики с белой отделкой и такие же фартучки.

Да, не самое плохое было время. Возвращаясь домой после физической «зарядки» в середине дня, садилась Розочка за пишущую машинку.

Жаль было уходить из уютного, красивого, теплого душноватой теплотой людской, «хлебного» места, которое, скорее всего, должно было стать последним местом, куда надлежало ей каждый день приходить к раннему часу, а если вдруг задержится или, не дай бог, не придет, то начальник вспомогательного отдела Михал Михалыч, очень шустрый маленький мужчина, которого искали обычно сразу на всех этажах, избегается, и будет спрашивать, не звонила ли она кому, и беспокоиться будут, потому что работа ее, хоть какая, но нужна.

Подала заявление об уходе, когда выездная виза уже стояла в загранпаспорте. Лишь сейчас рассказала немного про свои дела только Гале Черкасовой. Та заинтересованно слушала.

Нет, ну можно, конечно, как угодно подробно и в соответствующем психологическом ключе высветить причины и следствия и отразить сомнения и колебания, которых, может быть, и не было. Решение уехать пришло к ней сразу, можно сказать, что для нее для самой неожиданно и внезапно, словно озарение. То есть, пока сидели еще тесной компанийкой в комнате окнами на Кремль, и старожилка-ворона воровала у них с подоконника завтраки, ничего такого не приходило в Розочкину многовариантную голову. Даже когда в «большую алию» и с большой семьей уезжала приятельница Лена с четвертого этажа, она была постарше Розочки возрастом и чином, и сказала: «Ты поедешь со мной!». А Розочка только поглядела ей в лицо и промолчала, возражать не стала, хотя знала, что никуда не поедет, даже мыслей об этом не было.

Что до вопросов, часто потом ей задаваемых, типа: «Расскажите, как у вас все вышло, как вы решились?!» да «Что вас подтолкнуло?!» – то Розочка их терпеть не могла и, широко улыбаясь, отвечала радостно: «О! Это слишком длинная история!» – неизменно слушатель при этом как бы пугался даже, может быть, не столько длинноты истории, сколько почему-то именно Розочкиного взгляда веселого и этой улыбки, и поспешно, понимающе кивал и на продолжении не настаивал.

Был очень солнечный зимний день. У Розочки только что заканчивалась февральская простуда, болела она недолго, но довольно тяжело и, в первый раз выйдя из дому сегодня, думала только об одном – чтобы сил хватило, потому что слабость очень даже чувствовалась, дотащиться до института, надо было сдать срочные работы. Прошла туда-обратно по Пятницкой, и у метро Третьяковская, уже по дороге домой, поглазев на ярко сверкавший золотом на солнце купол колокольни Всех Скорбящих, сделала шажок, другой в сторону Большой Ордынки. Во время этих первых неуверенных шажков она себя еще укоряла: зачем именно сегодня идти, столько ждала, еще день-другой можно вполне подождать, но ноги несли ее вперед, и она, сдаваясь, оценила еще: «прикид» был сегодня в порядке, она одета именно «для выхода», и пуховичок, и норковая шапочка… Она даже не знала, где оно, это посольство, только, – что на Ордынке. Шла, думала: далеко ли? – и еще думала: «Если сил не хватит, если далеко, то уж точно тогда вернусь». Посольство оказалось далеко; она сразу узнала его по огораживающим решеткам и стоявшим милиционерам.

Народу было мало; дневной прием закончился; стояли лоточники с литературой для отъезжающих и так, разные болтающиеся люди вроде Розочки.

Она подошла к одному лоточнику, высокому немолодому мужчине в кожаной куртке, он казался солиднее других; полистала книжечки, купила одну, задала вопрос… Он оказался весьма словоохотливым и информированным, конечно, и рассеял мгновенно и весело ее сомнения: «Папа еврей? Да хоть дедушка!».

На этом оптимистическом заявлении потащилась обратно. До метро за ней увязалась тоже словоохотливая дама. Она уезжала с семьей, мужем, детьми, бабушкой. Узнав про Розочкины дела, заохала:

– Как же вы поедете одна?! Решительная женщина! Одной так трудно!

– Почему? – искренне удивилась Розочка. – Одной, по-моему, легче. Только о себе заботиться. («Какая роскошь!» – подумала.)

– Что вы там будете делать одна?!

(«Тоже мне забота! И нету других забот…»)

– Лягу, – убежденно ответила. – И буду лежать.

(«Два, три дня – какое наслаждение!»)

Долго, уже начав оформлять документы, никому не говорила о своем решении, что, кстати, свидетельствовало, по ее характеру, именно о том, что оно было, скорее всего, окончательным. Первому сообщила самому близкому человеку – своему сыну. Не вдаваясь в подробности и объяснения, глядя ему в лицо, словно по взгляду ее должен был все понять.

– Израиль для меня вообще волшебная страна, – довольно туманно пояснила и, немного подумав, добавила. – Для меня самой это неожиданно. Я раньше и не думала. Вдруг как-то сразу…

Сыну было немного за тридцать. Он в свое время окончил вуз, но сейчас вписался, как многие его сверстники, в рыночную экономику. Розочка давно уж не мешалась в его дела. Он был самостоятелен, коммуникабелен; обеспечивал себя и, кажется, имел чувство меры, что крайне важно; и в согласии был с самим собой, материнская раздвоенность не передалась ему, и слава богу. Они ладили. Он, однако, явно был озадачен ее заявлением и молчал.

– Есть несколько причин, – опять-таки туманно добавила, – две-три… Начнешь думать, как решить одну, – вылезает другая. И каждой одной достаточно.

Объяснение его явно не впечатлило. Кажется, он не очень ей поверил. Тем более, что до следующего разговора на тему прошло года полтора. Все оформление заняло года два с половиной. Что называется, «долгое прощание».

Розочка тем временем продолжала работать; заканчивала разные дела.

За документами обратилась к отцу. Ему было за восемьдесят, он жил с женой в престижном районе Москвы. Он, в общем-то, привык давно к ее выходкам; но тоже не принял всерьез. Впрочем, документы принес и чрезвычайно смеялся: «Моя национальность пошла в ход!». Он пережил сталинские времена.

Она получила загранпаспорт.

– Ты не знаешь моего характера, – сказала сыну примирительно. И поспешно добавила: – Хотя зачем тебе его знать?

Он подумал.

– Съезди, посмотри, как на экскурсию. Денег я тебе дам.

– Да нет, – возразила, – там, кажется, обеспечивают… И здесь пенсия будет идти.

– Если что – вернешься!

Она помолчала. Тихо сказала, запинаясь.

– Сюда, – обвела рукой ближнее пространство, – я не вернусь.

– Почему? – спросил удивленно и тоже тихо.

Несколько лет назад они поменялись комнатами. Розочка переехала в его восьмиметровку; она и раньше эту комнатку любила; ловко установила книжные полки на край письменного стола. «Мне ничего не нужно! Только место, куда поставить пишущую машинку», – это было ее девизом. И вспоминала мужа-журналиста, раз в раздражении бросившего: «Ты можешь печатать даже на унитазе!»

Женщине дорого обходится самостоятельность. Фразу она оценила; яркая была фраза. Он вообще колоритный был мужчина, ее бывший муж. Хотя и не поняла до сих пор, что тут обидного, что на унитазе?

– Почему? – повторил сын.

– Ну, квартиру я тебе оставлю. А если вернусь (можно ли в наше время далеко загадывать), – могу в деревне жить. Или в Немчиновке…

– Деревня – это не вариант, – возразил.

Позже вечером сидела с ногами на старенькой софе, прислонясь к стене.

У противоположной стены – полки с книгами, много книг; почти все это придется оставить… пока. Свет от настольной лампы на письменном столе, очень красивой; она тяжелая, керамическая, тоже придется оставить. Множество вещиц, приносящих радость, делающих уют; делающих дом.

Который ей надо оставить. Так получилось. Рыжая кошачья морда с испуганными глазенками, выглядывающая из-под ступени чердачной лестницы, куда она залезала, когда ее выпускали погулять из квартиры. Дом.

Жизнь между тем продолжалась в растянувшийся период прощания. В едва забрезжившем рассвете неуклонно менялись берега, мимо которых дрейфовал огромный корабль то с пробуждающейся, то с вновь дремлющей командой.

НЭП продолжался; оптовые рынки у станций метро ломились от изобилия продуктов, пестрели красочными, манящими и завораживающими обертками. Люди между длинными, тесно установленными рядами ларьков бродили ошалело, не успев еще привыкнуть и поверить, – не раз и не два уже их обмануло, ограбило, подставило родное государство. С напряжением, читавшимся в глазах, каждый в уме подсчитывал, какой и на сколько он может сегодня купить себе еды.

Розочка тоже ходила между рядами в длинном защитного цвета плаще и коричневой беретке, бледная, с бледными щеками и губами и плохо прокрашенными волосами, тоже считала и почему-то в голове при этом звучала вовсе не подходящая к действительности мелодия бетховенской песенки, она даже ее напевала тихонько: «И мой сурок со мною…».

Было пасмурно и сухо; грустно и волшебно. На оставшихся непокрытыми асфальтом клочках земли, газонах, пустырях, трава пожухлая усеяна была давлеными ягодами рябины, которой много было в том году; говорили, что к холодной зиме.

Она уезжала поздней осенью. Пила последние кусочки времени, месяцы, недели, дни, часы… Когда-нибудь ведь все равно все кончается, – уговаривала себя, – лучше уж самой…

Все было в последний раз. Поднялась в последний раз по парадной, мраморной лестнице, встроенной в старые стены институтского здания с высокими монастырскими окнами. Медленно обошла круговой коридор с обшарпанным пластиком. Из части комнат институтские были выселены не так давно, и комнаты эти сданы в аренду каким-то маленьким организациям со странно звучавшими названиями и непонятными видами деятельности. Там, однако, везде поставлены были новые двери с медными ручками, ярко светились экраны компьютеров, сидели люди в креслах, непохожие на нас. Дом был престижным по теперешним временам. В особенности те комнаты, что выходили окнами на Кремль. Отдала последние работы; попили чаю.

С улицы тоже все менялось и обустраивалось. Со стороны набережной, прямо у центрального входа в институт, нахально теперь красовалась вывеска казино «Кабана». Стена же, что выходила в переулок, затянута была вся сверху донизу холщовой тканью в полоску. Там работали иностранные рабочие; стояла импортная техника. Незнакомая женщина остановилась около Розочки и, кивая на стену, сказала громко и строго: «Блок бы написал: «Сколько портянок можно было бы сделать из этой ткани!». Розочка долго еще потом смеялась, идя по Пятницкой: «Почему же именно Блок?!» (впрочем, потом вспомнила, что, кажется, есть где-то в «Записках» у постсоветского Блока такое упоминание, именно о портянках. Так что женщина, возможно, была права).

Последние впечатления на родине.

Перед зданием посольства на Большой Ордынке пустынно было, как в первый раз. Хотя Розочка заставала здесь очереди весьма длинные. Она зашла просто так и купить карту страны, в которую собиралась уехать, маленькая у нее была, она хотела хорошую. И обратилась снова к тому пожилому еврею-лоточнику в кожаной куртке, заметив шутливо:

– Что, все уже уехали?

– Нет, – сказал серьезно, – на сегодня прием закончен. До часу пускают.

– А я думала, что все уехали. Да мне не надо туда, – похвасталась, – у меня виза уже есть. И билет на самолет.

– У вас уже есть билет? – он заметно оживился. – В Сохнуте заказывали?

По его совету Розочка выбрала карту с планами трех городов: Тель-Авива, Иерусалима и Хайфы. Что бы она делала впоследствии без этой карты!

– Ну, счастливого вам пути!

– Да нет, – улыбнулась Розочка, – мне только через месяц ехать. Я еще т у т п о х о ж у…

В начале ноября выпал первый снег и за ночь покрыл тоненьким слоем проглядывавшую сквозь него черную землю. Розочка встала очень рано, когда еще висел в воздухе предрассветный сумрак, высвечиваемый у земли слабым сиянием снега, и глядела вниз на пустырь и школьный стадион, через который сын ходил в школу и где играл допоздна в футбол и зимой в хоккей. Наискось по белому покрову шла одинокая цепочка следов, слабо видневшаяся. «Уже прошли», – подумала Розочка.

Ей этой ночью приснился сон: дорога куда-то. Она опаздывала собрать вещи.

Потом – купе. И непонятно, кто с ней – муж? отец?.. Куда-то приехали; комната; вещи; все неустроенно. И чьи-то дети, двое. Алые цветы в миске. Зима, снег. Потом опять опаздывали на автобус…

2

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю…

Таки Блок

Наверное, спасительная была какая-то одно время нечувствительность в дни расставания и встречи на том мостике-радуге, перекинутом судьбой между всем тем, что оставляла она, и окном гостиничного номера в Тель-Авиве, из которого видно было синее море, и на нем – далекие яхточки, белые и цветные, совсем как в телепередаче «Клуб кинопутешественников», с той разницей, что тут все было на самом деле, хотя в это с трудом верилось. И просто еще некогда было задумываться и переживать: с первых же секунд началась суета.

У Розочки не было никогошеньки в Израиле, кроме той, давно, девять лет уже как уехавшей, подружки Лены с четвертого этажа, она теперь жила в Иерусалиме и незадолго перед отъездом Розочки позвонила ей в Москву.

Побежали сразу куда-то спешно насчет жилья с новыми знакомыми, остановившимися в той же гостинице. Нарядная, тесная, людная, зеленая улица; автобус; рассыпавшиеся блестящие монетки на потной ладони; кто-то, смеясь, набрал им с ладони плату за проезд. Паника. Учреждение, в которое они прибежали, было уже сегодня закрыто. Но что-то узнали у кого-то и немного успокоились. Обратно порознь пошли, и Розочка жестоко заблудилась на предлинной, вьющейся, зеленой улице; искала остановку того же автобуса в обратную сторону, но остановки не было. Господи, и ни одного русского не встретилось ей в этот первый день в центре Тель-Авива. А говорили в Москве, что всюду русские… Розочка вглядывалась в лица, подходила наугад, называла гостиницу. Ей в ответ мило улыбались и пожимали плечами. Она в полицию зашла с отчаянья и вышла в полном недоумении; там тоже только помотали головами. Да что же это?! Она уж начала подумывать о том, как ей придется день, а может быть, даже и не один, кружить по незнакомому, жаркому городу с беспечными жителями, как вдруг над самым ухом услыхала: «Что, гостиницу ищете?» – на чистейшем великом и могучем! Это был уже знакомый ей маклер квартирный Саша, показавшийся волшебником. Улыбаясь, он кивнул: многоэтажное здание у моря было совсем рядом.

Солнце садилось в Средиземное море; она вышла вечером одна поглядеть на закат все в тот же первый день; когда возвращалась, быстро темнело; из дверей отеля вышустрилась маленькая старушка, легко присела на каменную завалинку у стены здания и заговорила с Розочкой по-русски.

Невеликий контингент старожилов сохнутовской гостиницы имел обыкновение вечером собираться у широких ступеней, ведущих от входа; рядом, в конторке, восседал главный администратор Марк, колоритный мужчина с обаятельными манерами одесского уголовника, шрамом в углу губ и необыкновенного плетения крупной золотой цепью на красной шее.

Кто-то спускался из номера, подходили возвращавшиеся с пляжа, останавливались или присаживались на завалинку; подолгу, затемно, беседовали о том, о сем. Жили они тут по нескольку лет в недорогой этой гостинице, имея по той или иной причине льготу, дававшую им такое право.

Сестры Лизочка и Сима отважно приехали сюда полтора года назад, младшей, Лизочке, было восемьдесят шесть, она и встретилась Розочке, а Симе было девяносто; обе жили до этого в Москве, каждая в отдельной однокомнатной квартирке, были заслуженными какими-то ветеранками невесть каких еще войн (Сима имела чин старшего лейтенанта), перебрались сюда при помощи родственников, которым, надо понимать, достались обе квартиры.

Развязный мужчина в шортах, сыпавший сомнительными шутками и не раз отрекомендовавший себя импотентом, поведал однажды Розочке о сестрах, отозвавшись холодновато, мол, причастны к тем давним делам в России, Сима – та вообще работала в аппарате Берии, какие-то подробности странные говорил. Перед отъездом Розочкиным из гостиницы он на несколько дней исчез. Она после узнала, что попал в больницу, упав в обморок на улице. Веселый мужчина был тяжело болен. Когда-то он занимал важный пост. Об этом поведала Розочке представительная дама, гулявшая обычно с внучкой, а дочь дамы, иногда тоже подходившая, подвизалась неподалеку в местном борделе; это была эксцентричная особа, даже казалось, что не вполне вменяемая, с бледным лицом и легко выступавшими на щеках красными пятнами. Даму с внучкой нередко можно было видеть на пляже в обществе загорелого, сухопарого, немолодого господина, израильтянина, жившего в роскошной квартире дома напротив гостиницы. Господин этот частенько подходил поздно вечером к собравшимся, угощал конфетами и фруктами. По слухам, он интересовался одинокими олимками, которых представительная дама ему, по всей видимости, и присматривала. Во всяком случае, Розочку впопыхах тоже ему представили, – господину было уже за семьдесят, – но после сорокаминутного сидения на пляже в его обществе и беседы, весьма, впрочем, затруднительной из-за полного незнания ею иврита, а также, возможно, в силу других еще причин, непонятливую Розочку в дальнейшем угощать печеньями и конфетами из коробок избегали.

Встретился раза два ей на этаже высокий чудной старик, заговоривший с ней и после первых же фраз объявивший, что успел уже по приезде тут в больнице месяц отлежать, и что-то еще толковавший о «потерпевших». Розочка посочувствовала рассеянно.

Новоприбывшие в гостинице не задерживались. Большим семьям уже через три-четыре дня маклеры, занимавшие офис тут же, в номере гостиницы, подыскивали подходящую квартиру. Розочке, едва на нее глянув, роняли покровительственно-внушительно: «А вам надо с подселением». Внушительный тон не импонировал Розочке. Она занялась поисками жилья самостоятельно.

И в один из дней оказалась в Иерусалиме у своей приятельницы Лены. У них была уже своя квартира. Дочь Лены и зять имели хорошую работу. Обе внучки выросли, младшая, когда из Москвы уезжали, только родилась; старшей, Софочке, было сейчас шестнадцать, она расцвела под щедрым израильским солнцем совершенной красавицей, высокая, стройная, узкого сложения, как у многих юных израильтянок. Стояла на огромной лоджии Розочка посреди цветов и любовалась широко раскинувшимся вокруг близко-далеким пейзажем, панорамой голых, желтоватых холмов мягких очертаний с пологими склонами, один из которых увенчивался минаретом мусульманской деревни.

Через знакомых раздобыли для Розочки телефон маклеров, Эдика и Светы. После трех дней переговоров и колебаний она согласилась посмотреть дороговатую для нее, правда, однокомнатную квартиру в одном из районов Иерусалима. Времени уже не оставалось; пора было срочно выезжать из гостиницы. Был жаркий день. Она приехала утром и долго ждала, пока маклеры ходили по другим делам, потом ожидали хозяина квартиры, когда вернется с работы; потом Розочка, безумно уже уставшая от жары и переживаний, искала дешевую столовую для олим, куда ее послала Света, но не нашла, конечно; по улицам шли сытые, довольные люди и удивленно таращились на Розочку, произносившую заученные слова на иврите, и никто из них, конечно, понятия не имел о дешевой столовой. Она поела в кафе, прикидывая, очень ли ей дорого это обошлось. Потом везли ее в машине.

Сил осмотреть квартиру уже, в сущности, не было. Хозяин был русский, приятный, пожилой, вежливый. Она все время помнила, что нельзя верить этой вежливости, ее предупреждали! Ломило сердце. Она тупо смотрела, как ловко выписывает Эдик немыслимые закорючки, заполняя два экземпляра договора, и думала об одном: скорее бы все это окончилось и только бы ей не стало плохо в присутствии двух мужчин. Отдала почти все имевшиеся у нее деньги, внеся задаток за квартиру и плату за услуги маклеру. А когда ехала автобусом обратно в Тель-Авив, уже вечером, успокоилась, сердце прошло, и была полная опустошенность и удовлетворенность от снятия ноши, решения тяжелого и мучительного дела… Оставался даже день еще в запасе. На прощание с морем.

Едва в номер вошла, было уже десять вечера, Лизочка сильно стучала в дверь кулаком, крича: «Роза! Роза! Где вы были?! Мы беспокоились!». «Хорошо, – вяло подумала, – что вот уже здесь кто-то за тебя беспокоится…»

Выглянула в коридор. Поделилась новостью. Мимо проходил высокий тот, чудной старик, что лежал в больнице, и, проходя, объявил, что идет к морю; он всегда ходит купаться поздно вечером. Всем своим уставшим, потным телом ощутила Розочка скользящую прохладу моря и поняла, что именно ей сейчас необходимо. Одна бы не пошла, а в компании: «Я пойду с вами! Подождете секундочку?» – «Давай!» – охотно откликнулся старик.

Его звали Рувим. Пляж недалеко был от гостиницы. Пока быстро шли по освещенной огнями кафе и магазинчиков улице и потом мимо автостоянки, он безостановочно и не очень разборчиво что-то говорил, Розочка не очень вслушивалась, занятая еще полностью своими мыслями; что-то опять упомянул о «потерпевших», и она опять подумала, что речь идет о пострадавших его родственниках или знакомых во время войны, Катастрофы.

Она сообщила ему, что сняла сегодня квартиру в Иерусалиме.

– А вы пока тут поживете? – спросила вежливо.

– Пока тут, – согласился старик, – а потом куплю квартиру, – добавил неожиданно и как-то небрежно-легко.

Розочка немного помолчала, переваривая услышанное. Старик, ну, вовсе не производил впечатления богатого человека, ни даже обеспеченного; обыкновенный, «совкового» вида старик, довольно неухоженный и обветшалый. Заметила осторожно, мол, как это хорошо, когда у кого-то есть возможность купить квартиру, и не где-нибудь, а в Израиле, где цены на недвижимость – ну, вы знаете. Он живо отозвался, сказав, что у него денег столько, что до конца жизни не истратить. Произнес он это быстро и равнодушно, глядя в сторону, и прозвучало как-то совсем уж недостоверно.

– Я же тебе говорю: я получил за потерпевших! – сказал нетерпеливо. – Ты что, разве ничего не знаешь?

Она ничего не знала. Они уже шагали по камням рядом с пляжем.

Собрались репатриироваться всей семьей, как водится. Летели сперва самолетом Хабаровск – Комсомольск. Летчик был пьяный, потом говорили.

Разбились все, жена, дочь, внук Сережа. А он выжил. «По кусочкам меня сшивали». – «Зачем?» – холодея, невольно подумала Розочка.

Чтобы жить. Компания выплатила ему, одному за всех, астрономическую сумму страховки.

– Хочешь, покажу? – сидя на топчане, задрал рубаху.

«Господи!» – замерев от ужаса, подумала Розочка.

Воздух был прохладен, а море очень теплым, как остывший чай. Рувим не купался, так и сидел неподвижно на топчане, расставив длинные ноги. Ждал, пока она, быстро окунувшись, одевалась. Так же быстро шли назад.

– А я всем деньги даю, – рассказывал легко и как бы бездумно-машинально. – Зачем мне столько? Парень ко мне приходил; разговариваем, а я вижу, ну, понимаешь, что он есть хочет. Ну, я его накормил; денег дал.

Она уже раньше подумала, что он, наверное, в подпитии по вечернему делу. Да и как не быть. Только на пределе допустимых ощущений, бывает, на человека нисходит состояние сродни анестезии; притупление чувств; защита самого организма. А иначе как пережить. Как пережить суть страшной обусловленности нечеловеческого несчастья, обрушившегося на него, и вслед за этим и именно поэтому свалившегося на него сказочного богатства.

«Богатство» и «счастье» на иврите произносятся одинаково. Лишь разнятся одной буквой.

– Сосед у меня в номере жил. Когда он уезжал, я ему тоже денег дал. На такси. И тебе дам.

– Спасибо, – еле слышно пролепетала Розочка, – у меня есть…

В России, в деревне, в Тверской области, где у Розочки был, как уж говорилось, ветхий домишко, в котором жила в летнюю пору, мыкалась семья бывшего тракториста Витьки Цыганкова. Симпатичный был парень, работящий вроде; жена и три дочери; тракторист в деревне – фигура: землю по весне вспахать или перевезти что-нибудь; заработок всегда есть. А тут, бац, перестройка. Колхозы порушили, получилось невесть что, как по той гениальной фразе: «Хотели как лучше, а вышло как всегда!» Трактора то ли продали, то ли пропили. Не было денег кормить семью. Перебивались огородом, продавали дачникам молоко. Как-то в сенокос ехал на возу с сеном; упал, расшиб сильно башку; два дня болело. Потом прошло. А на пятый день помер. Похоронили, отплакали. Семье пенсию назначили за потерю кормильца. Выплачивали аккуратно, не то что старческие. Семья увидела воочию давно не щупанные деньги. Мало-помалу Цыганковы отъелись, приоделись даже. Бабушка Дуся Цыганкова, Витькина мать, домишко полуразвалившийся свой подремонтировала. Шла по деревне в новом халатике и полотняной кепочке с козырьком. Остановилась с кем-то поговорить, маленькая, задрав курносый нос; то, се: «Так живем. Не жалуемся, – всхлипнула. – Надо было человеку умереть, чтобы…»

Махнул рукой, когда шли по этажу: «Пойдем, покажу». Вошли в номер. Альбом с фотографиями. Вот они тут все, потерпевшие. Веселые, спокойные. Жена с дочерью. Улыбающийся мальчик с ясными, как у всех мальчиков на свете, глазами.

«Подожди», – сказал таинственно и полез куда-то. Вытащил и положил перед ее глазами немного помятый листок, чек или квитанция, сверху что-то было написано, но в глаза бросилась выписанная длинно посредине листка страшная сумма, сразу не прочтешь. Розочка не стала вчитываться, отвела глаза. Дикая все-таки была во всем этом бесчеловечность; трагедия усугублялась в каком-то срезе чувств от этого как бы счастья, разъедая несовместимостью покореженный, как и тело, мозг.

В день, когда Розочка уезжала, Рувим сошел вниз и сидел в вестибюле в кресле, трезвый, утренний, хмурый.

Обломки человеческих жизней, как остатки кораблекрушений, дотащившие себя до этой земли из последних сил и упавшие на нее, пригреваемые в лучах ее солнца и разлитой в воздухе благодати.

И всем казалось, что радость будет,

Что в тихой гавани все корабли,

Что на чужбине усталые люди

Светлую жизнь себе обрели.

«Я не мистик, ты знаешь! Но тут, – поглядела вверх и обвела рукой, – ч т о – т о есть», – скороговоркой сказала и умолкла, не уверенная вообще, что это надо и можно говорить…

Вся семья сидела за праздничным столом, где Розочка была гостьей. Праздновали Рош-а-Шана, она уже месяц жила в Иерусалиме.

Что говорить об этом месяце! Проблемы сыпались на каждом шагу, от самых простых до самых сложных: улицу нужную найти в незнакомом, жарком городе; найти учреждение; найти почту; узнать почтовый индекс места, в котором живешь; анкету заполнить на иврите, – мыслимое ли дело?! Обращаться к прохожим, – а как без этого?! – произносить, запинаясь и перевирая, плохо еще ложившиеся на язык слова и ощущать на себе изумленные взгляды. Попались добрые люди, заполнили ей анкету.

Плакала однажды, остановившись ненадолго на солнечной стороне длинной, веселой улицы, незаметно для окружающих. И не было близких посоветоваться или хоть поплакать в жилетку. Все надо было решать самой и сразу.

А беготня по учреждениям, оформление договора, оформление документов, оформление страховки; а тут забастовка в ирие[1]; кончился газ в баллоне; кончились спички. Да, спички. Знакомые, – и старые, и новые, – смеясь, отмахивались: «Да везде они есть», – и держали Розочку за паникершу. Она и в самом деле была в панике: где их купить? Кругом одни маколеты[2], набитые шоколадом. А как спросить? Проблема. Когда в коробке осталось три спички, Розочка подошла к проблеме серьезно и самостоятельно. Надела очки, вооружилась самоучителем и словарем и после некоторых умственных усилий составила первую свою, очень коротенькую, фразу: «Гафрурим[3] еш?» – и произнесла в ближнем маколете даже немного нараспев. К ее величайшему изумлению, продавец не уставился на нее, как на чучело, а ответил быстро и небрежно: «Еш, еш».

«Ну вот, видишь, все-таки сама составила», – похвалила ее Лена.

Да, выжила. Но в первые эти месяцы она даже не видела ничего вокруг, ни пышно спускающихся по заборам кустов, усыпанных яркими цветами, ни всей роскошной экзотики, знакомой раньше только по курортам, даже не глядела на все эти пальмы, думала: потом; это – потом!

Только Старый город, стены и башни и высокая колокольня над городом, притягивая взгляд любительницы старины, властно отодвигали все остальное и успокаивали взбудораженные чувства – на то время, что глядела. Час ходьбы было от того места, где она жила теперь, Розочка ходила в Старый город по субботам, будние дни скоро стали заняты, она устроилась подрабатывать, чтобы оплатить дорогую квартиру. Вбирала глазами впечатления, сказочную пестроту арабского рынка, завораживающую мрачность древнего храма христиан.

Голуби в выбоинах Стены плача, поглядывающие вниз на молящихся евреев.

Сидела у каменного фонтанчика, украшенного майоликой, перед башней Давида, обломила веточку масличного дерева и послала в письме Катюше, большой любительнице природы.

Сама как обломившаяся веточка была.

В предбаннике Министерства абсорбции, откуда наверх, к информационному окошку, лестница вела широкая, открытая с боков, в углу была сложена большая груда багажа, тюки, сумки, коробки, перевязанные ремнями, обшарпанные чемоданы. На переднем плане стояла большая клетка, в которой, набычившись, сидел здоровенный белый с серыми пятнами кот и настороженно ворочал покрасневшими безумными глазами. Прямо напротив, в нескольких шагах, оборотясь к груде багажа и клетке, неподвижно стоял невысокий старик, устремив на клетку гипнотический взгляд, в котором застыло безумие отчаяния. Розочка, пришедшая по своим делам, обходила, замедлив шаги, всю группу и глядела прикованно. А когда час спустя, выяснив свои дела, по той же лестнице шла вниз, то все было на своих местах: груда багажа, клетка с котом и старик. В его фигуре было что-то неестественно застывшее, подумалось, что он ни разу не пошевелился за этот час. Тут Розочка, окинув взглядом предбанник и обнаружив достаточное количество беспорядочно расставленных стульев, проходя мимо старика, вежливо ему заметила, что не лучше ли было бы ему присесть? – на что старик, не поворачивая головы и не пошевельнувшись, не изменив позы, но тотчас же, словно он всякую минуту ждал именно такого вопроса, коротко и быстро сказал: «Он будет орать».

А! Ну конечно, она поняла, ведь ей самой приходилось возить котов в электричке. Перепуганное, уставшее животное действительно следило чутко за малейшими движениями хозяина, готовое в любую минуту начать дикий и непрекращающийся ор. Уже когда оно молчит, то тут будешь поневоле стоять, замерев, только б не спугнуть!

Она некоторое время еще постояла рядом, пока старик, все так же, не поворачивая головы, лишь кося в ее сторону глазом, ей рассказал коротенько свою историю. В первый раз он приехал в Израиль, прожил здесь полтора года и вернулся в Россию. Что уж там у него произошло, но только сейчас, спустя четыре года, приехал снова, и по всему было видно, что т а м у него уже сожжены были все корабли, не осталось ничего и никого, кому бы он был нужен и кто мог бы хоть на краткое время пожалеть его и позаботиться о нем. Но и здесь, должно быть, у него были проблемы, из-за того, что приехал вторично, с оформлением, восстановлением ли статуса репатрианта. И, по всей видимости, и здесь у него не было никого, к кому можно было бы обратиться хоть за временной помощью, ни денег, ни жилья, только этот взъерошенный, со свалявшейся от волнений и переживаний шерсткой, не спускавший глаз с хозяина кот, единственное на свете живое существо, в нем кровно заинтересованное, – пусть хоть слабое, но все же утешение, и сил было ровно настолько, чтобы, дотащив, свалить все, что у него осталось, здесь, в единственном на земле месте, где он мог еще надеяться найти помощь.

Обломки человеческих жизней, как остатки кораблекрушений…

Через день, когда Розочка снова пришла туда по делам, ни старика, ни клетки с котом уже не было, только груда багажа, сильно поубавившаяся, все еще оставалась в углу.

«Я не мистик, ты знаешь! Но я сразу почувствовала, что здесь что-то есть…» – сказала, обращаясь к Лене, и поглядела на ее зятя. Вот более оптимистическая картина. Семья за праздничным столом. В первые годы были и у них трудности; сейчас зять Лены работал в хай-теке, у дочки тоже была хорошая работа. Показывали фото, у зятя в Америке жил отец с семьей, недавно был там в командировке и – рассказывал, наверно, обрадовавшись новому, неискушенному притом, слушателю, обо всем подряд, о своей работе, об истории Израиля и его городах. Младшая внучка смотрела мультики по израильскому телевидению. Старшая, красавица Софа, собиралась идти в свою компанию встречать Новый год и – спела на прощание для Розочки, аккомпанируя себе на гитаре, несколько песенок, сперва на иврите, со странной, нежной мелодией, а после русские и – эту, веселую: «У бегемота нету талии, Он не умеет танцевать, А мы его по морде чайником…»

Розочка смеялась. «Хорошая песня», – задумчиво сказала.

Заговорили о трудностях иврита. Розочка утверждала с жаром, что вовсе не такой он трудный! Английский гораздо труднее! Одних прошедших времен сколько!

– Значит, вы его приняли, – пояснил зять. – Я знаю некоторых, которые говорили, что у них такое чувство, будто вспоминают давно забытое.

– Что вспоминаю, врать не буду, не скажу. Я когда в первый раз эти закорючки увидела, мне нехорошо стало. Вроде иероглифов. И была совершенно поражена, когда по самоучителю вполне быстро разобралась и стала вывески читать. Потом биньянов[4] испугалась. И – тоже оказалось доступно и даже не так уж трудно!

– В ульпан не ходила? – спросила Лена и придвинула к ней блюдо с фаршированной рыбой шариками. – Ты ешь, ешь.

– Спасибо. Нет, я пока сама. Хочу на какой-то уровень выйти. А то там зубрить заставят.

– Ну, ты же привыкла с языком работать.

– Ну, как, ностальгию не испытываешь? – спросила Лена. – Возвращаться не собираешься?

Розочка некоторое время глядела на нее молча. Вопрос вызвал мгновенное брожение мыслей, внутреннее волнение. Пространные доводы, впечатления, прошлые переживания выстраивались цепочками в мозгу, обламывались, перемешивались и вылились, наконец, в одну нерасшифрованную, коротенькую фразу:

– Там жить нельзя! – выпалила. – Там нельзя жить человеку. Там жить безнравственно! – и, помолчав, добавила другим уже тоном. – Конечно, по Мишке скучаю…

На рекламном щите в Тель-Авиве, недалеко от гостиницы, мальчик с темными волосами и синими глазками напоминал сына; по этому щиту она находила дорогу и задерживала на нем взгляд с нежностью.

И было еще. Ни с того ни с сего появлялись иногда перед внутренним взором быстро исчезавшие картины-виденья. Места одни, без людей. Какой-нибудь участок знакомой московской улицы; старинные серебристые фонари на Большой Бронной у выхода на Тверскую; то белая церковка на пригорке зеленом среди высотных зданий Нового Арбата; упорно являлся почему-то замызганный участок Старокаширского шоссе со столбами электростанции. И из окошка деревенского домика – огородик с матовой от росы буйной зеленью разросшихся за время ее обычного двухнедельного отсутствия сорняков.

Розочка, вполне городская жительница, с тех пор, как приобрела старенький домишко в Тверской области, могла часами сидеть на корточках, выщипывая сорняки и окучивая росточки. «У меня земля хорошая, – хвасталась, – жирная, рассыпчатая. И червей много!» И, смеясь, еще говорила, что в генах у нее есть крестьянская жилка. В самом деле, у нее хорошо все на огороде росло. И еще заметила, если долго, не один час, так, на корточках, на грядках сидеть, появлялось чувство, словно едва уловимый ток разливался по жилам, по привычно напряженным нервам.

Странное и трудно передаваемое словами было ощущение, не то чтобы расслабляющее или успокаивающее; но и успокаивающее, и примиряющее. Это, – так она думала, – было влияние земли, ее дыхание. Очень слабое, не ощущаемое в других условиях, благотворное, мягко вливающееся в тело, ласкающее воздействие огромного организма. Земля звала.

И только высоко у царских врат,
Причастный тайнам, плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.

  1. Ирия – муниципалитет (иврит).

  2. Маколет – бакалейно-продуктовая лавка (иврит).

  3. Гафрурим – спички (иврит).

  4. «Биньяны» – глагольные формы (искажённый иврит).