ПОСЛЕДНИЙ АВТОБУС
Я разжег примус и поставил чугунок, чтобы вскипятить воды для стирки. Увидела меня соседка и сказала: вот вы зажгли примус, а керосина-то в нем нет. Я удивился: отчего она говорит, что нет керосина, ведь примус тяжелый. Снял крышку и заслонку и увидел, что и впрямь, верно она сказала – керосин был там лишь на донышке и блестел, как чешуя карпа в садке по вечерам в месяце тишрее, когда обновляется луна[1].
Оставил я примус и отправился к господину Шриту. Это тот самый Шрит, которого так любил мой отец, мир его праху, когда же отец умер, господин Шрит сделался опекуном его осиротевших детей. Уже много раз я собирался навестить его, да все что-то мешало.
Господин Шрит жил в большом каменном доме, подобного которому не было во всем городе. Говорили, что это такой дом, что конь и всадник свободно могут взойти по его лестнице.
В тот час господин Шрит лежал в постели, поскольку было у него в обычае ложиться с наступлением темноты.
Когда я вошел, он протянул мне руку, приветливо поздоровался со мной и сказал: хорошо ты сделал, что пришел. Он смотрел на меня так, словно ждал моего прихода уже долгие дни и собирался мне что-то сказать. Но, начав разговор, не сказал ничего, что было бы для меня ново. Говорил о знатных людях нашего города, что, мол, не слишком утруждают себя общественными заботами, зато все мыслимые добродетели приписывают себе. Особенно досталось от него домохозяину, Ицхаку Монтагу, за то, что ходит целыми днями без всякого дела, неизменная сигарета тлеет во рту, а он сует свой нос в чужие дела и только всем мешает. Он говорит, а я сижу и молчу, и не могу вымолвить ни словечка. Наверно, я должен был вступиться за Ицхака Монтага, ведь он сделался мне почти приятель, и мы вместе ходим на прогулки, хотя он богат и знаменит, и древен годами. А возможно, я правильно сделал, что промолчал, ибо горько было на сердце у господина Шрита, а тут он выговорился и облегчил себе душу.
Дом был полон кроватей, столов, стульев, шкафов и прочих изделий столярного искусства, и запах скипидара стоял во всех его комнатах, поскольку господин Шрит торговал мебелью и все, что не вмещалось в его магазин, находило приют в его доме. И еще стоял там ларь для белья, такой точно ларь, как в отчем доме. Мыши прогрызли у него крышку, и господин Шрит отдал его тогда отцу задешево. И не было между ним и тем ларем, что у отца, никакой разницы, только этот попорчен справа, а тот попорчен слева. А возможно, оба они были попорчены одинаково, да я не сумел верно определить, с какой стороны.
Домашняя утварь наполняла комнаты запахом, а господин Шрит все говорил и говорил. То возвысит голос, то понизит. Из его слов можно было понять, что он давно уже размышляет об этом, и оттого речь его текла гладко.
Прошел час, и я собрался уходить. Надо дать господину Шриту отдохнуть, ведь господин Шрит тщательно печется о своем сне и не поступается им даже ради важных дел. Хорошо проводить время с людьми, которые рано укладываются спать, потому что так и ты сам не лишаешь себя ночного отдыха.
Собираясь уходить, я рассказал господину Шриту о том, что произошло у меня с примусом. Явилась старшая дочь господина Шрита от первой жены, смешливая, полнотелая девушка возраста своей мачехи, встала на пороге и улыбнулась. Она улыбнулась – и в ее лукавых глазах вспыхнули два снопика зеленоватого света, вспыхнули и смутили меня. Всякий раз, как эта девушка смотрит на меня, охватывает меня смущение. Когда я был маленьким, она хлопала передо мною в ладоши, подобно тому, как я хлопал в ладоши перед ее новорожденным братцем, и теперь я опасался, как бы она вновь не сделала так же.
Тут вошла жена господина Шрита. Господин Шрит наморщил лоб и рассказал ей о моей незадаче. Вышла госпожа Шрит и вернулась с тазиком для стирки. Взял я тазик, поблагодарил, распрощался и ушел.
Спускаясь с лестницы, я удивился, что не сбился с пути. Ведь дом чрезвычайно велик, а мне никто дорогу не показывал. Я мог сбиться и спуститься до самого низа, и оказаться в темном подвале, который все тянется и тянется, и ведет к черному мосту над Стрифой[2]. Но я не сбился и спустился на ту лестницу, которая выводит на улицу. Возможно, поскольку я знаком с хозяином этого дома, я не плутаю в нем, хотя прежде бывать здесь мне не доводилось.
Ночь выдалась славная и воздух приятен, не холодно и не жарко. Оттого ли, что мой дом далек и не предназначен для услады, но я решил погулять и насладиться вне дома.
Я начал обходить дом господина Шрита и считать в нем окна. Затем пошел в обратную сторону и дошел до черного моста. Так я прогуливался туда-сюда, пока не почувствовал усталость и не решил направиться домой. Мой дом находится в северном районе, и с центром города его соединяет линия автобуса. С половины седьмого утра и до половины двенадцатого вечера ездит этот автобус туда и обратно, туда и обратно. Иногда раз в час, иногда раз в полчаса, в зависимости от проворства водителя и от количества пассажиров. Когда я добрался до автобусной остановки, настала полночь, время, когда движение автобуса прекращается, поскольку все автобусы ночью отдыхают. Но, несмотря на это, я не бежал и не спешил: группка девушек стояла там, и я понял, что должен прийти еще один автобус, потому что в городе давали в тот вечер новую пьесу и многие жители находились в театре. В дни, когда в театре идут спектакли, подают дополнительный автобус, чтобы жители отдаленных районов могли добраться до дому. Девушки, стоявшие там в ожидании автобуса, были моими соседками. Хоть я ни разу не разговаривал с ними, и они никогда не говорили со мной, я узнал их, а они узнали меня. Тому, кто часто ездит в автобусе, пусть даже он не заговаривает с пассажирами, но оттого, что видит их каждый день, кажется, будто они ему приятели. Были среди этих девушек такие, которым я несколько раз уступал место. В особенности той стройной блондинке, у которой волосы спускаются на плечи – до середины заплетены в косы, а внизу падают свободно. Она носит брюки, этакая миловидная юная труженица, и ведь знает, что брюки ее красят. Поскольку автобус не приходил, а у меня времени было довольно, я заговорил со своим дедом и рассказал ему, что побывал в большом доме. Но о том, что навещал господина Шрита, я умолчал, оттого что дед его недолюбливает, так как господин Шрит ворчлив и вечно бранит знатных людей нашего города. За рассказом я добрался и до Ицхака Монтага, которому известны все памятники нашего старого кладбища, более того, он умеет прочесть надпись на каждом памятнике и пропеть ее на ту мелодию, которая была принята во времена лежащего под этим камнем покойника.
В тот миг послышался шум автобуса, и я увидел, как он приближается. Не успел я подойти, как все девушки вошли в автобус и уехали.
Я возвысил голос и закричал водителю, чтоб дождался меня. Тут стиральный тазик выпал у меня из рук. Я нагнулся, чтобы его поднять. Крутанул водитель свой руль и отправился в путь. А я стоял расстроенный и глядел ему в след.
Велика была моя мука. Ведь я должен вернуться домой, я устал, а последний автобус уехал без меня. Я ждал, что девушки задержат его ради меня. Но они не задержали его, каждая из них сидела на своем месте, а меня даже не заметила. И сейчас они возвращаются домой и ложатся в свои постели, тогда как я стою на улице и не знаю, как и вернусь. А ведь если бы они хоть намекнули водителю, он подождал бы меня. Я не льщу себя тем, что мысли девиц заняты мною, но удивительно, что в такой час они обо мне не вспомнили.
Что делать? Найму машину, а пешком не пойду, потому что на дорогах опасно, путь лежит неблизкий, и я устал. Мой дед взял меня под руку, пошел со мной в автобусную контору и спросил ответственного, будет ли еще транспорт в северный район.
Ответственный потер руки и коварно так улыбнулся – деду, оттого что не знает порядка в этом мире, а мне – оттого что я опоздал на последний автобус. Огорчился я, что он выказал неуважение моему деду, который потревожил себя и пришел из другого мира, а когда покидал этот мир, в нем еще не было автобусов. И еще я огорчился, оттого что все это произошло по моей вине.
Я был в полном отчаянии. Показал ответственный кивком головы на стену и сказал: есть выход. Есть тут один старый автобус, и он сам готов меня отвезти, только вот не знает, когда я доберусь до места. Ухватился мой дед за ножку стола и стал поторапливать ответственного, чтоб скорее отправлялся. Ох, эта дедова наивность, старик решил, что это и есть автобус, о котором говорил тот человек. Я знал, что не стоит ехать на старом автобусе, и хотел взять такси. Отяжелел мой язык, и я не смог выговорить ни слова.
Ответственный посмотрел на меня и сказал: поездка обойдется вам в три груша. Три груша – ничто по сравнению с двенадцатью грушами, которые я был готов уплатить за такси, только я не был уверен, что автобусом доберусь до дому раньше следующего дня. Оттого что отнялась у меня речь, я кивнул ему и пошел к старому автобусу. Мой дед поспешил первым и поскользнулся, но поскольку был мертв, его падение не обеспокоило меня, ведь мертвые не чувствуют физической боли.
Я торопился и потому оставил деда, а сам собрался сесть в автобус. Усмехнулся ответственный и сказал: подождите, пока водитель придет. По его улыбке было видно, что водитель придет не скоро, но я все же стал дожидаться. Ответственный запер свою контору и ушел.
Что делать? Водитель не придет, и такси не возьмешь, потому что контора закрыта. Пришлось мне идти пешком.
Ночь выдалась славная, воздух приятен, не холодно и не жарко. Кто не тревожится за свой сон, ничего не потеряет, если прогуляется такой вот ночью.
Я приподнял шляпу и вытер лоб. Тихое спокойствие разлилось на дорогах, то особое спокойствие, которое наступает после полуночи, когда люди спят, а земля и небо тихо переговариваются друг с другом. Позабылись мне все прежние страхи, и я пошел.
Поблизости от своего квартала я увидел пятерых людей, идущих шеренгою. Люди на вид благообразные, роста ниже среднего, сложения приятного, не толстые и не худые. Одежды на них, как у почтенных жителей Иерусалима в зимнее время. Четверо из пятерых были мне знакомы, только имен их я не знал, а пятый был мне знаком и известен по имени. Я неоднократно обижал его, хоть он не сделал мне ничего плохого. Сбоку от него шел молодой человек, один глаз которого, не помню, какой, был меньше другого, и казалось, что он мило улыбается и смотрит на тебя с симпатией. Я был уверен, что в сердцах этих пятерых нет против меня дурного намерения, и даже тот, кого я в прошлом задел, не желает мне зла, однако сердце мое преисполнилось печали, как у человека, который вышел один на дорогу и не знает, что ждет его впереди.
Подошел ко мне некто, смуглый и плотный, небольшая округлая борода его была сильно тронута сединой. Руки в карманах, лицо желтоватое, похож на человека, который идет получать денежное вспомоществование и убежден, что получит. Он не был мне знаком, но я знал, что если поприветствую его, он пойдет со мною. Я подбежал к нему и поздоровался. Ох, как нуждался я в тот момент в поддержке и защите от тех, кто не любит меня и среди которых один – мой недруг! Но тот, кто мог поддержать меня, был занят своими делами. Он поздоровался со мной и отправился дальше с неясной улыбкой на лице. А я поплелся следом за теми, кто был мне либо недругом, либо просто не испытывал ко мне никакой приязни.
СПРАВКА
Три дня я провел в отделении серого министерства. Один мой родич, о котором я никогда прежде не слыхал, написал мне из города, о существовании которого я и не подозревал, и попросил получить для него справку, от которой зависит вся его жизнь.
Я опасался за свое горло и за весь свой организм, но все же встал пораньше и пошел за справкой для своего родича; я полагал, что получу ее без задержек и снова вернусь в постель, чтобы не дать развиться недугу, который донимал меня всю зиму, а в тот день, будто нарочно, пробудился во мне с новой силой.
Покорность судьбе и чувство собственного достоинства равно были со мной, когда я вошел в департамент. Явился я рано, и ни единый человек не встретился мне там, оттого я был уверен, что все пройдет без задержек и мне выдадут нужную справку.
Тут департамент почтила своим присутствием уборщица и подняла пыль. Дыхательные пути мои сделались непроходимыми, и голос мой пресекся. Повременю, сказал я себе, покуда прочистится мое горло, ведь иначе служащий не поймет, о чем я прошу, и все мои усилия будут напрасны.
Покуда я стоял, департамент наполнился людьми. Они протискивались с места на место или стояли с угрюмой и упрямой покорностью и с нетерпением и вожделением смотрели на чиновников и чиновниц, сидевших за своими обшарпанными столами и водивших серыми перьями по страницам учетных книг и ведомостей. Разок-другой и я проталкивался то к чиновнику, то к чиновнице и перед каждым склонял покорно голову в надежде, что обратит на меня внимание и спросит о моей нужде. Но они не замечали меня, и стоит ли добавлять, что ни о чем не спрашивали. И даже хорошо, что не спрашивали, потому что если б и спросили, вряд ли бы я смог им что-либо сказать, ведь горло у меня все еще саднило от пыли.
Так прошел день и так прошел второй. С раннего утра и до позднего вечера я простаивал в департаменте министерства. Ноги мои сделались тяжелы, будто каменные, и душа моя истомилась. По временам я переходил с места на место, попадал то в одну комнату, то в другую, оказывался то перед служащим, то перед служащей, и снова меня выталкивало в приемную, где начались мои мытарства. Чиновники сидели все тем же порядком: взоры их были устремлены в бумаги, перья строчили и строчили себе, не переставая, часы тускло отбивали время, стрелка кое-как ползла, описывая круги, и дохлая муха, прилипшая к ней, ползла вместе с нею.
На третий день мне немного полегчало. Новый чиновник заступил на место того, что умер. Новый чиновник, по имени Нахман Хорданкер[3], светловолосый, грузный молодой человек, за прозрачными очками которого глядели добрые глаза. По имени, по чертам и по медвежьим повадкам я распознал в нем земляка. Стоит мне только объявить во всеуслышание, что я из Галиции, – и вот уже все преимущества на моей стороне. Но смутное ощущение, словно некое нравственное чувство, помешало мне это сделать. Я сдержался и промолчал. Нездоровье мое усиливалось, и все мои мысли сосредоточились на нем. В ту зиму я болел дважды, и оба раза хвороба начиналась именно так: язык обложен, в горле першит, губы сухие и обветренные. Эти первые признаки болезни появились сегодня снова, глаза заволокло туманом, лоб покрыла испарина, горло свербило. Я достал из кармана сигарету и закурил. Не успел выкурить одну, как зажег другую. Я уже позабыл, зачем пришел в этот департамент, и зачем я стою тут, и зачем суечусь и толкусь, и перехожу из комнаты в комнату и от чиновника к чиновнику.
Вдруг я услышал какой-то звук, и сразу моей левой ноге стало просторно в ботинке. Я нагнулся и увидел, что лопнул шнурок. Не успел я его связать, как меня окликнули по имени. Я поднял глаза и увидел какого-то человека, который сидел один за маленьким, крытым облезлой черной клеенкой столиком, а по обе стороны от него возвышались груды бумаг. На его сосредоточенном лице приветливо улыбались глаза. Потеплело у меня на сердце, и я обрадовался, как радуется человек, повстречав кого-то, с кем был знаком еще до войны. Он тогда был аптекарем в нашей городской больнице и, когда я приходил навещать болеющих, наливал мне стаканчик содовой воды. Аптекарь поднял голову и предложил мне сесть. Великая эта человечность, им проявленная, возвысила меня в собственных глазах, но мысли мои не позволили мне усесться, так как стул был завален бумагами.
Аптекарь достал плитку шоколада и предложил мне. Я подумал: вот уже три дня и три ночи не видал я ни жены, ни детей, и они, наверное, сердятся на меня, теперь я умилостивлю их шоколадкой. Только протянул руку, как понял, что он вовсе не предполагал дать мне целую плитку. Устыдился я, что позарился на большее, чем мне предназначалось. Лицо мое покраснело, и глаза опустились долу.
Приподнял я взгляд и увидел, что рядом с моим знакомцем сидит один профессор. У него короткая желтоватая борода, между коленями зажата тяжелая трость, и лукавая улыбка притаилась в уголках губ. Я склонил почтительно голову и поздоровался. Он схватил меня за руку и воскликнул: великое открытие удалось мне совершить! Буква «ламед» в таком-то слове, про которую весь мир говорит: корневая она, не имеет к корню никакого отношения, и ее надо заменить на другую. Речь профессора была мне ясна, и то слово было полностью растолковано, но мне почему-то казалось, что он говорит о слове «хефкер», т.е. безнадзорность, в котором хочет заменить букву «фей» на «бейт». Я расстроился и опечалился, потому что буква «фей» выглядит лазурной, а буква «бейт» – мрачной. Между тем затеплился новый день, и я знал, что где-то на краю стола мой знакомый положил для меня ломоть хлеба, только не видел, где именно. Тем временем рядом снова начали толкаться люди. Меня вынесло на улицу, и я оказался на большом балконе, лицом к лицу с безбрежным морем.
ПО ДОРОГЕ К ВРАЧУ
Мой отец лежал больной; мокрая салфетка покрывала пылающий лоб. Лицо его было измучено болезнью, и тяжкая забота замутила сияние синих глаз, как у человека, который знает, что смерть близка, и не знает, что станется с его малолетними сыновьями и дочерьми. Подобно ему, лежала в соседней комнате моя младшая сестренка. Оба они страдали от разных недугов, которым врач еще не успел дать названия.
Моя жена находилась в кухне и лущила горох. Сложив очищенный от стручков горох в кастрюлю, она оделась и вместе со мною пошла за врачом.
Выходя из дома, я наступил на горох, потому что когда жена занималась готовкой, некоторые горошины выскользнули у нее из рук и выкатились на ступеньки лестницы. Я хотел собрать их, пока не почуяли мыши и не явились в дом, но надо было спешить, потому что пробило уже восемь часов с половиною, а в девять врач имел обыкновение идти к друзьям и там пил с ними ночь напролет, у меня же в доме лежат двое больных, нуждающихся в уходе и постоянном присмотре, особенно озорница-сестра, которая любит петь, иногда довольно громко, и может свалиться с кровати либо нарушить сон отца.
Горошины лишили меня покоя – они показались мне чечевицею, а чечевицу едят в трауре и скорби[4]. Легко понять огорчение человека, у которого в доме двое больных, а тут еще пробуждаются в его сердце подобные мысли.
Неловко признаваться, но я немного рассердился на жену и подумал о том, как мало толку от женщин, ведь вот старалась сготовить нам ужин, а вышло, что весь горох рассыпан. Когда ж я увидел, что жена бегом направляется ко мне, и понял, отчего она спешит, исчез мой гнев, и вместо него пришла любовь.
По дороге, вблизи черного моста, повстречался мне господин Андерман[5] и поздоровался со мною. Я тоже поздоровался в ответ и постарался поскорее от него отделаться. Он же ухватил меня за руку и принялся рассказывать, что воротился из английского города Бордвея[6] и не сегодня-завтра придет вместе с отцом посмотреть на наш новый дом. Ай-яй-яй, сказал господин Андерман, рассказывают, что дом господина прямо чудо из чудес. Я осклабился, желая придать лицу приветливое выражение, и подумал: что это он говорит, будто придет с отцом, – разве у него, у Андермана, есть отец? И еще подумал: возможно ли, что мое усердное желание выглядеть радушным не произведет никакого впечатления? Я вспомнил горох, который обернулся чечевицей, и забеспокоился, как бы не случилось чего плохого.
Чтобы господин Андерман не догадался о том, что у меня на сердце, я сунул руку в карман, вытащил часы и увидел, что время близится к девяти, а в девять часов врач имеет обыкновение идти в свой клуб и напиваться, у меня же в доме лежат двое больных, страдающих неизвестной болезнью. Увидел господин Андерман, что я тороплюсь, и решил, в свою очередь, что я спешу на почту. Сказал мне: время работы почты изменилось, и теперь вам нет нужды спешить.
Я оставил господина Андермана в его заблуждении и не сказал ему о своих больных, боясь, что начнет давать мне советы и еще дольше меня задержит.
Подошел к нам один почтенный старец, в бейт-мидраше которого я молюсь в осенние Дни Трепета. Много я слыхал разных канторов, а такого, как он – у которого и в плаче молитва звучит приятно и все слова разборчивы, – такого не слыхал. Уже не раз я хотел с ним поговорить, да все не удавалось. Теперь он смотрел на меня своими воспаленными от слез глазами, и во взгляде его чувствовалось доброе расположение, словно хотел сказать: вот я, здесь, есть у вас желание – поговорим. А господин Андерман держит меня за руку и не дает идти. По правде говоря, я мог бы вытащить свою руку из рук господина Андермана, но как раз в тот день укусил меня пес и разодрал на мне одежду, так что если бы я повернулся к господину Андерману спиной и ушел, он увидел бы мою дыру.
В тот миг я вспомнил, как этот старец стоял перед ковчегом и читал молитву «И от грехов наших…», и бил головой об пол так, что сотрясались стены бейт-мидраша. Встрепенулось мое сердце и повлекло меня к нему, но господин Андерман крепко держал меня за руку, так что я снова осклабился и постарался улыбнуться ему как можно приветливей.
Моя жена перешла по мосту и приблизилась к дому врача, совсем рядом с почтой. Вот она стоит у входа в дом и ждет, а плечи ее вздрагивают, и весь вид выражает огорчение. Выдернул я свою руку из рук господина Андермана и поспешил к жене. Качнулся черный мост у меня под ногами, волны реки взметнулись и плеснули на мост, плеснули и отступили.
СВЕЧИ
Я наконец-то выбрал время, чтобы пойти к морю. Все шесть дней, которые Бог заповедал для труда, я трудился, а в предсубботний полдень оставил дела, взял чистое белье и пошел омыться.
Повстречался мне господин Хаим Апропо[7]. Роста Хаим Апропо ниже среднего, живот у него округлый, а может быть, квадратный, спина ссутулилась, голова свесилась на грудь, а лицо всегда весело – никогда с его губ не сходит улыбка. Эта-то улыбка и притягивала меня, хоть я знал, что предназначена она не мне.
Я поклонился и поздоровался. Он тоже поздоровался в ответ и спросил: к каббалистам молиться идете? Я кивнул ему в знак согласия. И пусть я не произнес ни слова, а все-таки солгал. Мне не хотелось лгать, просто сердце не позволило перечить этому человеку. Я был смущен, как всегда бываю смущен в его присутствии, поскольку знаю, что он меня недолюбливает, а может, еще оттого, что я засматриваюсь на его дочку, да только не меня она дожидается.
Так я отправился вслед за ним и попал в некий дом, где ни разу еще не был. Тот дом был полностью готов к приходу Субботы, но люди в нем занимались повседневными делами. Был там и книгоноша, он торговал самарийскими книгами. Я заглянул в них и удивился, что могу читать и что написанное в них мне известно. Частью это было то, что написал я, только переписано на языке самаритян, а частью это было то, что я задумал написать и не написал, потому что перо мое не умело схватить этого. Мой дед стоял тут же рядом, глядел на меня и молчал. Черная ермолка покоилась у него на темени, глаза были полузакрыты, и нездешняя скорбь осеняла лицо. Белые пейсы ниспадали вдоль впалых щек и походили на серебряные колокольцы, звон которых затаился внутри и затих.
Пока я стоял и читал, день склонился к вечеру. Хаим Апропо куда-то ушел, а я все стоял там, где остановился. Тут я заметил четыре белые свечи в четырех медных подсвечниках и увидал, что свечи те покосились – того гляди, упадут. Я решил их поправить, чтоб не прожгли скатерть и не спалили стол. Одна свеча покривилась у меня в руках, другая смялась под моими пальцами, да и остальные тоже погнулись.
Я пожалел, что увязался за господином Хаимом Апропо и занялся не своим делом. Но раз уж начал, невозможно было немедленно все бросить. Я вытер лоб, узелок с бельем положил на пол, чтоб облегчить себе задачу, и опять принялся поправлять свечи. Руки мои сделались слабыми, а пальцы – неверными.
Я поднял голову и увидел, что в окрестных домах зажглись субботние свечи, а в этом доме люди раздражены. Подумал: поторопились в тех домах, еще не истек день и не пришла святая Суббота, но мне в любом случае надо спешить. Я глянул на деда. Нижняя губа его оттопырилась и слегка отвисла, как у человека, недовольного тем, что творится вокруг. Сказал я себе: я тут стою и изнуряю себя заботой о чужих свечах, тогда как мне следует идти к морю, омыться.
Только вспомнил про море, как увидел – вот оно раскинулось передо мною и много-много людей стоит в нем по пояс в воде. Сказал себе: ничего не поделаешь, пойду. Наклонился какой-то человек к окну, выглянул наружу, обернулся и сказал: светает. По правде говоря, слово «светает» было тут совсем не к месту, но я каким-то образом понял, что он имел в виду темноту. То есть, что тот человек нарочно так сказал, чтобы не срамить меня за нерасторопность. Встрепенулся и поспешил к морю.
Море вознесло свои воды, и они встали стеною. Обнажился берег и сделался широк, и много-много людей стояли теперь между лужицами, поблескивающими в лучах предзакатного солнца. Одни – нагишом, другие – полуодетые, а у некоторых на глаза налипла рубаха, как если бы стали надевать ее, натянули на голову, а дальше спустить не успели. Я поискал место, куда бы положить узелок, но все вокруг было занято. Я стоял одетый среди обнаженных, и было мне неловко. Снова огляделся я по сторонам и увидел – вроде мост какой-то ведет к морю. Положил узелок под мостом рядом с лужицей, снял с себя одежду и хотел было прыгнуть, да только забеспокоился, как это я отличу рубаху, которую снял, от чистой, что принес с собою, чтобы надеть после омовения. Всколыхнулись морские воды и захлестнули ступни моих ног. Я подпрыгнул и оказался на мосту. Только взобрался на мост, покачнулся мост и начал дрожать.
ДРУЖЕСТВО
Моя жена вернулась издалека, и я обрадовался ей чрезвычайно. Но капля горечи подмешалась в мою радость: а вдруг придут к нам соседи и станут мне докучать. Сказал я жене: давай пойдем к такому-то или к такой-то, ведь если они к нам придут, мы не скоро от них отделаемся, а если мы к ним придем, побудем немного и распрощаемся, когда захотим.
Мы поскорей собрались и отправились к госпоже Клингель[8]. Поскольку госпожа Клингель была у нас частым гостем, мы направились прежде всего к ней.
Госпожа Клингель когда-то была знаменита: до войны она руководила школой, а когда порядок в мире переменился, лишилась былого величия и сделалась простой учительницей. Но она по-прежнему держалась с подчеркнутым достоинством и разговаривала с людьми покровительственным тоном. И если кто-нибудь приобретал известность, она спешила сблизиться с этим человеком и стать своей в его доме. Моя жена познакомилась с нею еще в бытность ее директором, а потому госпожа Клингель старалась почаще бывать с моей женой, как и со всяким человеком, знававшим ее в лучшие времена. Она относилась к моей жене с преувеличенной приязнью и даже звала ее по имени. Я тоже был знаком с госпожой Клингель еще с довоенного времени, но едва ли мне довелось перекинуться с нею хоть парой слов.
Госпожа Клингель лежала в постели. Чуть поодаль, на бархатной кушетке, сидели три ее подруги, которых я не знал. Войдя, я поздоровался с каждой из них в отдельности, но не представился и их имена тоже не удосужился разобрать.
Госпожа Клингель улыбнулась нам и продолжала болтать, по своему обыкновению. Я сомкнул губы и подумал: по правде сказать, мне не в чем ее упрекнуть, но она мне в тягость. Ибо когда я выхожу на улицу, то не имею ни малейшего желания, чтобы меня кто-нибудь заметил, а тут вдруг появляется мне навстречу эта дама, и я осведомляюсь о ее здоровье, и вот – течение моих мыслей прервано. Неужто из-за того, что знавал ее несколько лет назад, я на всю жизнь обречен числиться в ее приятелях? Раздражение закипало во мне, но я сказал себе: если тебе повстречался человек, с которым у тебя нет никакой видимой связи, значит, ты не разделался со своими прежними долгами, и вот вы снова встретились в этом воплощении, чтобы ты мог исправить дело и загладить свою старую вину перед ним.
Пока я так сидел и прислушивался к своему раздражению, госпожа Клингель сказала моей жене: вот ты, голубушка, уехала, а твой муж тем временем развлекался. Говоря так, она указала на меня пальцем и, смеясь, добавила: я не стану сообщать вашей жене, что к вам вечерами наведывались хорошенькие девушки.
Как далеки были тогда от меня какие бы то ни было развлечения! Даже во снах не находил я ничего утешительного, и вот приходит эта дамочка и заявляет моей жене: к твоему мужу наведывались красотки, и он с ними приятно проводил время. Ярость захлестнула меня, я так и вскипел. Вскочил и принялся честить ее на чем свет стоит, все оскорбительные слова выплеснул ей прямо в лицо. Она и жена моя с изумлением воззрились на меня. Я и сам себе удивлялся, ведь госпожа Клингель всего-навсего пошутила, зачем же тут сердиться да еще и оскорблять прилюдно? Но сердце мое негодовало, и какое бы слово ни слетало с моих уст – все оскорбление и поношение. В конце концов, я схватил жену под руку и ушел, не простившись.
Уходя, я опять прошел мимо трех подружек госпожи Клингель и, кажется мне, услышал, как одна из них сказала: странные шутки шутит госпожа Клингель.
Моя жена молча следовала за мной. По ее молчанию я догадался, что она огорчена. И даже не столько тем, что я осрамил госпожу Клингель, сколько тем, что рассердился и утратил над собою власть. Но она молчала из любви ко мне и ничего мне не сказала.
Так мы шли и молчали. Попались нам навстречу трое. Двоих я не знал, а третий был мне знаком. Он был некогда учителем иврита, затем отправился за границу и разбогател, а теперь сидит себе и строчит статью за статьей в журналы. Такие вот учителя, даже когда их ученики вырастают, по-прежнему относятся к ним, словно меламед к желторотому юнцу, и поучают их во всяких мелочах. Однако в одной из его статей я нашел нечто весьма достойное и, раз уж мы встретились, сказал ему об этом. Лицо его засветилось, и он представил меня своим спутникам, один из которых был членом польского сейма, а другой – братом одной из подруг госпожи Клингель, но может быть, я спутал, и нет у нее никакого брата.
Следовало бы расспросить почтенных гостей, как понравился им наш город и тому подобное, но моя жена устала с дороги, вдобавок была огорчена, и ей было трудно долго стоять. Я постарался сократить беседу и вскоре расстался с ними.
Жена меня не дождалась и пошла вперед. Я не сердился. Молодой женщине трудно оставаться на людях, когда она утомлена и опечалена.
По дороге я сунул руку за пазуху, вынул письмо в конверте, остановился и начал читать. Испытание Иова, по сути, не испытанием Иова было, а Всевышнего Пресвятого, который предал своего верного раба в руки Сатаны. Иначе говоря, испытание Всевышнего тяжелее испытания Иова: был у Него один чистый и честный человек, а Он отдал его в руки Сатаны. Прочитав написанное, я разорвал конверт и письмо, а кусочки развеял по ветру, как я обычно поступаю с письмами, иногда еще не читая их, иногда же во время чтения.
Сделав так, я сказал себе: надобно отыскать жену. Тут всякие мысли одолели меня, я сбился с пути и неожиданно очутился на совершенно незнакомой улице. В той улице не было ничего такого, чего не встречалось бы на других улицах, и все-таки я был уверен, что никогда здесь не бывал. Все магазины были уже закрыты, и маленькие лампочки светились в витринах средь всевозможных товаров. Понял я, что удалился от дома и что мне нужно идти иным путем, да только не знал, каким. Я посмотрел на лестницу, обрамленную с обеих сторон железным забором, взобрался по ней и оказался возле магазина цветов. Там стояла небольшая группка людей; повернувшись спиной к цветам, они внимали доктору Ришелю[9], который рассказывал им о своих нововведениях в лексике и грамматике. Я поздоровался с ним и спросил, как пройти к… Не успел вымолвить название улицы, как начал бормотать что-то невнятное. Я помнил название улицы, но слова застревали у меня в горле.
Нетрудно представить себе состояние человека, который ищет путь к себе, а едва собирается спросить дорогу, не в силах вымолвить нужного слова. Но я совладал с собой и притворился, что пошутил. Прошиб меня холодный пот, и то, что я хотел скрыть, сделалось явным. Когда же я вновь отважился повторить свой вопрос, все случилось, как в первый раз.
Доктор Ришель стоял, словно бесом обуянный: он весь был поглощен лекцией о своих открытиях, но тут явился я и перебил его на полуслове. Тем временем слушатели его разошлись, а, уходя, посматривали на меня и усмехались. Я огляделся. Силился вспомнить название своей улицы и не мог. То мне казалось, что это улица Гумбольдта, то – что улица Маарав[10]. Когда же я открыл рот, чтобы спросить дорогу, понял, что не Гумольдта и не Маарав вовсе. Я сунул руку за пазуху – может, найду там какое-нибудь письмо и увижу свой адрес. И действительно, обнаружил два письма, которые еще не успел порвать, но только одно из них было послано мне на старую квартиру, где я больше не живу, а другое – до востребования. Лишь одно письмо получил я на свой новый адрес и только что изорвал его в клочья собственными руками. Стал я перечислять по памяти названия городов и городишек, имена царей и великих людей, мудрецов и поэтов, деревья и цветы – все возможные названия улиц, – вдруг вспомню название своей улицы. Но так и не вспомнил.
Терпение доктора Ришеля истощилось, и он принялся ковырять землю носком ботинка. Подумалось мне: у меня беда, а он только и ждет, как бы от меня избавиться, нет, не друзья мы, не люди мы, разве можно бросать человека в такой беде. Сегодня вернулась издалека моя жена, а я не могу к ней попасть, и всего-то из-за пустяка – просто забыл название улицы, на которой живу. Доктор Ришель сказал: садитесь со мной в трамвай и поедем вместе. Я спросил себя: отчего он дает мне совет, от которого не будет мне никакого толку? Но он схватил меня за руку и втащил за собой.
Я ехал не по своей воле и думал: зачем это Ришель впихнул меня в трамвай? Ведь он не только не привезет меня к дому, но увезет еще дальше. Тут я вспомнил, что видел во сне, как Ришель боролся со мной, выскочил из вагона и оставил его одного.
Выскочив из трамвая, я оказался рядом со зданием почты. Пришло мне на ум узнать там свой адрес. Но сердце мое вразумило меня: будь осторожен, как бы почтовый служащий не принял тебя за сумасшедшего, ибо здравомыслящий человек свое место знает. Отыскал я там какого-то господина и попросил, чтобы он вместо меня обратился к почтовому служащему.
Тут в почтовую залу вошел толстяк, одет с иголочки – страховой агент, как видно, – потер самодовольно руки и прицепился к тому господину, и отвлек его. Ярость захлестнула меня, и я ему сказал: экий вы невежа! Два человека беседуют друг с другом, а вы непрошенно вклиниваетесь между ними! Я знал, что повел себя некрасиво, но я торопился, и мне было не до правил хорошего тона. Посмотрел на меня агент с недоумением, словно хотел сказать: разве я сделал вам что-нибудь плохое, что вы меня на позор выставили? Я знал, что если промолчу, выйдет, будто он прав, и снова закричал: мне домой надо, я ищу свою квартиру, забыл название своей улицы и не знаю, как доберусь до жены. Он и привлеченные звуками моего голоса люди стали усмехаться. Тем временем почтовый служащий затворил свое окошечко и ушел, а я так и не узнал своего адреса.
Напротив здания почты расположилось кафе. Там я увидел господина Иакова Цорева[11]. Господин Иаков Цорев некогда работал в банке, в другом городе, и я был знаком с ним еще до войны. Когда я уехал из Земли Израилевой, он узнал, что я нуждаюсь, и выслал мне денег. С тех самых пор, как вернул долг, я не писал ему. Я говорил себе: не сегодня-завтра возвращусь в Землю Израилеву и навещу его. Прошло двадцать лет, а мы так и не встретились. Теперь, заметив его, я поспешил в кафе, обхватил его сзади за плечи, с радостью погладил и окликнул его по имени. Он обернулся и ничего не сказал. Я спросил себя: отчего он молчит и почему не выказывает мне никаких знаков дружества? Разве он не видит, как он мне дорог, как я люблю его?
Какой-то парень прошептал мне: мой отец слеп. Глянул я и понял, что он слеп на оба глаза. Трудно мне было не радоваться встрече с другом, и трудно мне было радоваться встрече с ним, ибо, когда я расстался с ним и уехал за границу, глаза его были зрячи, а теперь они потухли.
Я хотел расспросить его о здоровье жены, о нем самом, а начал говорить – и стал рассказывать о своей квартире. Две морщинки появились у него под глазами, и казалось, что он смотрит из них. Вдруг он пошарил руками и наклонился к сыну, сказал: этот господин был моим другом. Я кивнул и добавил: верно, я был вашим другом, я и остался вашим другом. Но ни слова отца, ни мои слова не произвели на сына никакого впечатления, он меня словно не замечал. Воцарилось молчание. Тут господин Цорев сказал сыну: пойди, помоги ему отыскать его дом.
Поднялся парень и помешкал минутку. Видно было, что нелегко ему оставить отца одного. Наконец, поднял глаза и посмотрел на меня. Засветились его добрые глаза, и я понял, что стою у своего дома.
Перевела с иврита Зоя Копельман
- В месяце тишрее, когда обновляется луна, евреи отмечают десять Дней Трепета между новолетием и Судным днем. В этот период следует дать себе отчет в своих поступках и попросить прощения у тех, кого обидел. ↑
- Стрифа – река в Бучаче, родном городе Агнона. ↑
- Нахман (иврит) означает «утешитель», данкер (идиш) – «благодаритель», а денкер (идиш) – «мыслитель». Ивритская приставка «хор» – дыра (сравни с дырой на платье героя в рассказе «По дороге к врачу») – может придать имени смысл «утешитель не умеющего благодарить» или «утешитель не умеющего мыслить» или объединить оба эти смысла вместе. ↑
- По еврейской традиции, вареную чечевицу едят на поминках. ↑
- Андерман (идиш) – «другой человек». ↑
- Бордвей (якобы английский) – «путь за границу». ↑
- Хаим Апропо (иврит с заимствованием из французского) – «жизнь мимоходом». ↑
- Клингель (идиш) – здесь: «пустозвон». ↑
- Ришель (иврит) – букв. «сделал халатно». ↑
- Улица Гумбольдта указывает на Германию, а улица Маарав (иврит) – «Запад» – соединяет Землю Израиля и Европу в нерасторжимое единство личной биографии автора и, видимо, его героя. ↑
- Цорев (иврит) – «обжигающий»; возможно, перевод арамейского «цорва», которое встречается в других произведениях Агнона в значении «еврейский мудрец, знаток еврейских законов». Иаков – первоначальное имя Израиля, как бы второе собирательное имя еврейского народа. ↑