Марк Зайчик

РАДИОИНТЕРВЬЮ C ИОСИФОМ БРОДСКИМ

Русский отдел «Коль Исраэль» (1995)

С Бродским я не был знаком и поэтому разыскивал его нью-йоркский телефон через знакомых. Литератор Людмила Штерн продиктовала мне из Бостона номер телефона Бродского, сказав, что ему нужно звонить в конце недели. Через несколько дней я позвонил Бродскому из дому. Бродский сказал, что несколько раз говорил обо мне с Довлатовым. Последний был моим хорошим товарищем, хотя с 1973 года (мой отъезд из СССР) мы не виделись и общались только по телефону и в письмах.

Бродский согласился дать мне интервью по телефону. Я помню, что он очень волновался, вспоминая умерших писателей, и несколько раз делал тяжелые паузы в разговоре, говорившие, на мой взгляд, о силе его переживаний. Мне даже показалось, что он плакал.

М. З. Я бы хотел услышать от Вас несколько слов по поводу Владимира Емельяновича Максимова, по поводу его кончины, по поводу того, что он значил для вас.

И. Б. Я знал Владимира Емельяновича более чем четверть века. Познакомились где-то в начале 70-х. Более тесное знакомство мы с ним свели уже вне пределов отечества в Париже, когда он стал редактором журнала «Континент». Это был замечательный человек, на мой взгляд. Человек, склонный к крайностям, но в его сознании существовала более или менее ясная цель. Он знал в достаточной степени отчетливо, кто его главный враг. Я не знаю, что мне вам сказать о нем – о человеческих ли его чертах или о его профессиональной роли?

Как с писателем я с ним познакомился еще в России, когда прочел «Двор посреди неба», и тогда это произвело на меня довольно сильное впечатление. Впоследствии я сталкивался с его романами, его рассказами, его эссе, но я к прозе отношусь довольно сдержанно и без особенного интереса, и с годами мой, собственно, интерес к русской прозе стал более или менее увядать.

Я могу сказать о нем только следующее. Это человек был абсолютно непримиримый по отношению к политической системе, которая существовала в России, и ни на какие компромиссы с ней не способный. И то, что ему казалось компромиссом, вызывало в нем реакцию чрезвычайно жесткую, чтобы не сказать жестокую. Масса людей на него набрасывалась по этому поводу. Но он считал, как я полагаю, что в борьбе со злом главное – это злу врезать, а потом уже разбираться в нюансах. Это настраивало против него массу людей. Жизнь его была чрезвычайно сложна. Но он создал один из самых замечательных журналов, который существовал, по-моему, на протяжении двадцати лет. Его можно определить как журнал русского зарубежья, но для меня литература не делится. Я думаю, что это был один из лучших журналов, которые существовали в этом столетии на русском языке.

М. З. «Континент» существовал на протяжении двадцати лет, и, со всеми плюсами и минусами, на самом деле отражал то замечательное понятие, которое называлось русской литературой.

И. Б. Какое понятие?

М. З. Я сказал – русская литература.

И. Б. Безусловно. Не хочется говорить тоном некролога о журнале, но для меня все это уже прошедшее время, до известной степени. С перемещением журнала в Москву «Континент» для меня перестал существовать. Я перестал принимать в его деятельности какое-либо участие. Журнал существует. Но если определить одним словом пафос журнала, – журнал действительно характеризовала черта, присущая русской литературе в высшей степени, – чрезвычайно высокая нравственная требовательность.

М. З. Я был знаком с Максимовым, и, насколько могу судить, он был человеком, весьма далеким от понятия поэзии. Так я думаю, я могу ошибаться.

И. Б. Это не совсем так. Ему довольно многое нравилось. Но что в нем замечательно было, при всех, сколько я себя помню, раздававшихся в его адрес упреках в нетерпимости к другим точкам зрения и так далее, по отношению к поэзии, к изящной словесности он был терпим и считался с мнением тех, кто этим занимался более или менее систематически, куда больше, чем со своими собственными предрасположениями. Так, например, несколько раз я оказывался в состоянии уговорить его напечатать то, что ему было совершенно против шерсти. Как ни странно, он оказался в отношении ряда авторов, которых я ему предлагал, более здрав, чем я.

М. З. Вы могли бы это как-то объяснить?

И. Б. Я думаю, что он видел за тем материалом, который ему предлагался, прежде всего, людей. Даже не зная этих авторов лично. Видимо, у него существовало то, что называется профессиональное чутье. И он более или менее догадывался, кто дрянь, а кто нет. Я помню, я предложил ему, и он против своей воли напечатал, на мой взгляд, замечательные тогда стихи Эдуарда Лимонова. Но он был прав. Я был не прав.

М. З. Неужели вы бываете не правы по отношению к Лимонову?

И. Б. Вы знаете, что люди эволюционируют, и я думаю, что Эдику Лимонову гораздо лучше было бы писать стихи, чем прозу. Но он выбрал себе этот путь и превратился в то, во что он превратился.

М. З. Иосиф Александрович, все знают, но я полагаю, следует всем все напоминать. Максимов несколько раз мне говорил и в Париже, и в Иерусалиме, что есть два поэта, которых он любит в этом веке и в русской литературе, это – Бродский и Мандельштам.

И. Б. Я этого не слышал никогда.

М. З. Это он мне лично говорил, и поверьте, я говорю правду. Может быть, еще и Пастернак, с сомнением сказал он, после трех точек. Потом он говорил, что мы же не судьи, что мы можем сделать… Это был человек, который, кого он любил, он любил, кого он ненавидел – ненавидел, и перед ним, со всеми его страстями, нужно снять шляпу.

И. Б. Безусловно. Когда человек помирает, принято по-русски говорить «Царство ему небесное», но зачастую, говоря это, ты сознаешь, что вряд ли этот человек это царствие увидит. Я думаю, Максимов увидит.

М. З. Как говорится в Иерусалиме: «Омейн села», то, что называется «аминь скала», – чтобы все было хорошо у него, если это может быть хорошо.

И. Б. Я думаю к таким людям, как он, Бог должен хорошо относиться, даже когда они перестают существовать физически.

М. З. Вы так считаете?

И. Б. Да.

М. З. Я еще раз скажу «Омейн села». Спасибо вам.

И. Б. Всего доброго.