Журнальный вариант
Книга, которую мы представляем читателям ИЖ, носит все формальные признаки мемуаров. Пока, в рабочем варианте, она называется «Воспоминания».
Тем не менее, к ее написанию автора побудило не желание пережить в памяти прошлое, не потребность осознать и переосознать события жизни, расставить акценты и подвести итог. Так что это вряд ли мемуары, да и кто, собственно, определит, что такое мемуары на самом деле? Не можем и утверждать, что это некий другой жанр – автор книги не литератор, и, в принципе, любовь к слову, как к таковому, вне системы его ценностей.
«Воспоминания» содержат яркий исторический материал, но его «эффективность» – явление сопутствующее. Автор не имел целью составить исторический документ, хотя и сказал: «Не запишем – согрешим».
Причины, по которым рав Ицхак Зильбер взялся за создание книги, цели, которые он себе при этом ставил, лежат в другой области, и становятся понятными из самого текста. Мы руководствовались простым соображением – помочь книге дойти до читателя.
Идея книги возникла несколько лет назад. В течение года на исходе каждой субботы велась запись устных рассказов рава Ицхака. Затем, начиная с «казанского периода», появились вставки: сказали свое слово живые очевидцы. Еще какое-то время информация уточнялась, дополнялась, обрабатывалась…
Виктория Кульвянская
Предисловие
Я никогда не собирался писать воспоминания. Считал, что это некрасиво, – самому себя расписывать. Но в частных разговорах и в лекциях случалось вспоминать людей и события, которые, как мне казалось, могли многому научить. А собеседники и слушатели убеждали меня, что описываемые происшествия и судьбы производят глубокое впечатление и жаль, если они не станут общим достоянием. И, в конце концов, я уверился в том, что это действительно важно.
А как получилось, что я стал рассказывать? В семьдесят втором году я приехал в Израиль и в том же году мне и еще двум репатриантам «из России» предложили поехать в Америку для участия в «динере» – благотворительном обеде, где собирали деньги для религиозного образования в Израиле. Наше присутствие должно было показать, что религиозные школы необходимо поддержать и ради детей новых репатриантов, которых будет становиться все больше. Я согласился. В Америке рав Пинхас Тайц (мой двоюродный брат) спросил: «Хочешь поговорить с одним из умнейших людей в мире?» – и привел меня к раву Ицхаку Гутнеру, благословенна память праведника.
Рав Ицхак Гутнер – один из крупнейших еврейских авторитетов. Среди его учеников и живущий сейчас в Израиле рав Моше Шапиро, глубочайший знаток Талмуда и еврейского мировоззрения.
Я зашел к раву Гутнеру на десять минут. А пробыл, наверно, больше получаса. Эта встреча многое изменила в моей жизни и в моем поведении.
Рав Гутнер интересовался, как же я растил и воспитывал своих детей религиозными евреями в Советском Союзе. Я стал рассказывать, но много говорить боялся. Хорошо ли это, думал я, сидеть в гостях у великого человека и болтать о себе? Я подумал: наверно, лишнее говорю, и извинился, – простите, меня, ребе, что много говорю. А он воскликнул: «Поверьте мне – если бы я не стыдился, я бы заплакал. Рассказывайте, рассказывайте и рассказывайте всем!»
С тех пор я начал рассказывать. Если бы не слова рава, я бы никогда ничего не рассказывал. Раньше я молчал. Даже дома не знали подробностей, например, про лагерь. Когда я вернулся из Америки и жена меня услышала, она удивилась: «Что это ты начал всё рассказывать?» А это рав Гутнер мне сказал: «Рассказывайте!» И вижу, он был прав.
Что сохраняется в нашей памяти? Какие вещи всплывают в ней, когда начинаешь вспоминать? Не знаю. Я человек уже не молодой, родился в Казани в 1917 году. И первое, что вспоминается из детства, – поступок, который мог бы привести к большой беде, но, к счастью, не имел последствий.
Родители были моими первыми и единственными учителями и учили со мной Тору. Я был еще совсем мал, когда прочел, что между нами, евреями, и Б-гом существует союз. Стих, где Аврааму является Б-г и говорит: «И Я установлю Мой союз между Мною и между тобой и между твоим потомством после тебя в их поколениях союзом вечным» (Берешит, 17:7) – меня поразил. Я спросил, что это значит, и родители объяснили, что единственный народ, который не оставит веру в единого Б-га, – это евреи. Дальше сказано: «И Я дам тебе и твоему потомству после тебя землю проживания твоего, всю землю Кнаана во владение вечное» (17:8).
– Значит ли это, что я когда-нибудь буду жить в Эрец-Исраэль? – спросил я.
Тогда, в двадцатые годы, это казалось немыслимым! Но родители отвечали мне: «Будешь!» – и я решил действовать. Если у родителей есть причины, по которым они медлят, то у меня их нет, и я, получив от Б-га такое обещание, тянуть не собираюсь.
Выяснив у прохожих, где находится комиссариат иностранных дел, я отправился туда и спросил главного. Подошел к нему и говорю:
– Разрешите мне выехать к дедушке в Литву, в город Рагува Паневежской области. Фамилия – Шапиро.
– Зачем тебе в Литву, мальчик?
Я простодушно отвечал:
– Мне нужно будет ехать в Палестину, а из России туда не выпускают. Поэтому я хочу поехать в Литву, а оттуда – в Палестину.
– Да? Любопытно! Мальчик, а в какой школе ты учишься? Кто твои папа и мама? За такое воспитание сажать надо!
Не помню, как я убежал оттуда. Только через много лет я понял, какой опасности подверг отца и мать. Лишь чудом можно объяснить, что их не арестовали. И хочу здесь признать свою вину. Но я был мал и наивен, мне было восемь лет. Родителям, благословенна их память, я так никогда об этом случае и не рассказал.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МОЯ РОДОСЛОВНАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЛЮЦИН
Прадеды
Мой прапрадед со стороны отца – раби Довид Циюни – жил двести лет назад. В последние годы жизни он был раввином города Люцин (так до семнадцатого года назывался латышский город Лудза).
После раби Довида Циюни раввином города в течение почти полувека был его сын, реб Нафтоли, мой прадед, упоминаемый в «Истории евреев в Курляндии» (1908 г., сост. рав Л. Б. Авчинский).
Рассказ кантониста
Один из старых кантонистов рассказал о своей встрече с равом Нафтоли («Дер идишер штрал», «Еврейский луч», 1995, № 1127).
«Мне было девять лет, когда меня отдали в солдаты. Мама была вдова, я был у нее единственный сын. Отец умер еще до моего рождения, и мне дали его имя. Как единственный сын, я по закону призыву не подлежал. Но закон пишут для бедных. Какой-то богач, родственник то ли отца, то ли матери, дал начальникам денег, оформил меня как своего сына, и меня взяли вместо его детей. То время так и осталось для меня страшным сном, который не хочется вспоминать. Я был мал и совсем не понимал, что происходит. Меня и еще десять таких же несчастных детей заперли в какой-то комнате. Солдаты курили, бранились. Ко всем детям приходили отец, мать, родные, целовали их. Ко мне никто не приходил. Когда входила какая-нибудь женщина с грустным лицом, я вскакивал, думал – мама. Но всякий раз ошибался. Мама не пришла. Это меня очень тревожило. С каждым днем я все больше сердился, ни с кем не разговаривал, никому не отвечал. Я был зол на всех. Но что я мог сделать? Помню, какая-то женщина хотела меня пожалеть, погладила по голове, а я, как злая собачонка, укусил ее руку. В последний день, когда нас должны были отправить в город, пришел еврей из моего местечка Пятовка. Он дал мне не то двадцать, не то тридцать копеек, какой-то шарфик и старые заплатанные сапоги:
– Это тебе твоя мама послала.
– А где мама? – спрашиваю, отталкивая вещи. Мне было стыдно перед другими детьми: ко всем приходят, а ко мне – нет.
– Твоя мама? Она спит, она спит, твоя мама. Понимаешь, мой мальчик, она отдыхает, она спит, твоя мама!
Он замолчал, вышел и убежал.
Женщина, которая издали видела эту сцену, сказала:
– Она спит, бедная.
И слезы полились у нее из глаз.
Больше я свой город не видел до нынешнего дня. Вспоминая потом, позднее, я понял, что мама, видимо, умерла в ту же неделю, что меня забрали. Но тогда я не понимал: «Нашла время спать! Все мамы не спят, а она спит!»
Пять недель мы были в дороге. В каждом городе останавливались на день, на два: собирали детей. Всем детям было от двенадцати до шестнадцати лет. На шестую неделю мы приехали в Люцин, большой торговый город, с ярмарками. Тогда еще не было железных дорог, а была большая проезжая дорога из Петербурга в Варшаву, она называлась Екатерининский тракт и проходила через Люцин. Там был сборный пункт, куда собирали детей из всех местечек, распределяли по отрядам и отправляли дальше.
Я все это помню как дурной сон. Мне было холодно, мерзли ноги, дядьки кричали, ругались, смеялись над нами и гнали, гнали. Когда нас ввели в просторную казарму, мы удивились: нас там встретили пять-шесть евреев. Среди них выделялся красивый чернобородый еврей с глубокими карими глазами, с необыкновенно выразительным взглядом. Так, наверно, выглядит добрый ангел, который приходит утишать боль. В его глазах было столько сочувствия и столько любви, такая удивительная доброта! Я был маленький, усталый и замерзший. Его глаза притягивали, приковывали наше внимание. Мы вдруг все замолчали и уставились на этого еврея «с глазами».
Он сказал: «Шалом алейхем вам, родные!» У него был спокойный голос, и сердце стало оттаивать. Как по команде, мы закричали: «Алейхем шалом, ребе!» Но мы не знали, кто он. Это был молодой человек лет двадцати восьми – тридцати, высокий, широкоплечий. Каждому он подал руку, для каждого у него нашлось доброе слово. И я подошел. У меня на сердце было тяжело.
Остальные хоть виделись с папой-мамой, а я-то не видел маму. Они плакали, а я не плакал. С той минуты, как меня забрали от мамы, ни разу не заплакал. Я был злой, как забитый зверек. Когда меня били, я молчал, когда ко мне обращались, – не отвечал. Но когда я увидел этого еврея с такими глазами, во мне что-то стало пробуждаться, и я расплакался. Он мне говорил: «Родной ты мой, сколько тебе лет, бедный мой мальчик?» Я плачу и говорю: «Мама не пришла ко мне прощаться». Я плакал и плакал, чувствовал, что сердце сейчас разорвется. Его теплые руки меня гладили. Мы сели на какое-то бревно во дворе, он меня гладил и говорил: «Плачь, плачь, одинокое дитя, сирота…»
Мне казалось, что мама меня гладит. Когда я перестал плакать и успокоился, то, как вор, украдкой огляделся вокруг. Мне было стыдно. Но никто не смеялся. Те евреи, что были вместе с ребе, вытирали глаза. Несколько старых солдат с нашивками стояли нахмуренные, а толстый усатый фельдфебель стер слезу с глаз.
Пока ребе говорил с нами, двое евреев раздавали детям булки, конфеты, а другие угощали дядек водкой. Ждали воинского начальника. Когда он пришел, двое из этих евреев, знавшие русский, заговорили с ним и упрашивали о чем-то. Потом начальник велел записать наши имена, и нас выпустили с этими людьми. Они выхлопотали, чтобы то время, пока партия стоит в Люцине, мы находились у евреев.
Нас отвели в синагогу. Там уже ждали мужчины и женщины, было полно людей. Евреи разобрали детей. Рав очень внимательно смотрел, кто берет, – не каждому он доверял ребенка. Всех детей разобрали, я остался один… И мама не пришла, и здесь меня все забыли. Сижу одиноко и вдруг чувствую теплую руку: «Идем, мой мальчик». Рав Нафтоли взял меня к себе, потому никому и не предлагал. Каждое утро и вечер мы должны были приходить в казарму отметиться. Рав Нафтоли приходил туда на час, а то и больше, и садился вместе с нами на нары в казарме. Если было сухо и светило солнце, он усаживался во дворе на бревно, а мы окружали его и, глядя ему в рот, слушали его добрые слова и удивительно красивые истории. Он много рассказывал нам о евреях, которых мучили, чтобы они изменили своей вере, и которые устояли. Рассказывал про раби Акиву, Хананью, Мишаэля, Азарью, рассказывал об инквизиции и крестовых походах, – но больше всего он любил возвращаться к рассказу о праведнике Йосефе. Кто не знает истории Йосефа-цадика? Но нужно было слышать, как он ее рассказывал. Йосефа ведь продали собственные братья. Благодаря способностям, уму и честности он сумел достичь высокого положения, но был разлучен с родными, со своим народом, с родителями, братьями. И вот пришло к нему трудное испытание (с женой Потифара). Он же был обижен, его ненавидели и выгнали собственные братья! Но в час испытания он видит перед собой лицо Яакова и знает, что Яаков плачет и грустит по нему. Разве Яаков виноват в чем-нибудь? Виноваты братья, но не Яаков!
– …И пусть перед вашими глазами всегда стоит лицо Яакова, – закончил раби рассказ.
Через многие годы я понял, почему наш ребе так часто вспоминал Йосефа. Рав Нафтоли был умный еврей! Ведь Йосеф обижен – его предали свои же, евреи. Он мог бы озлобиться на евреев и «креститься». Но Яаков-то не виноват!
Мы все слушали его, ловя каждое слово. Он так хорошо, любя, рассказывал, он говорил слова, доходящие до детского сердца. У него у самого сердце было чистое, как у ребенка. И он сделал наши сердца мягкими, и мозг заработал по‑другому…
Шло время, пришли бумаги, кого куда посылать.
За эти четыре недели мы много узнали. И наши сердца привязались к нашему народу, и мы научились прощать. Реб Нафтоли своими словами излечил нас от опасной болезни – ненависти. Каждый из нас питал ненависть к кому-нибудь из представителей еврейских властей, каждый мог указать на человека, продавшего его. Реб Нафтоли научил нас прощению. Какая черная эпоха была! Так богатые относились к своим бедным… Пусть милосердный Б-г простит им, если только такое можно простить. Что было бы, не будь на свете таких людей, как этот рав и те, кто с ним? Мне было хорошо в его доме. Я совсем забыл, где я, что я… Жена его была для меня как мать. Но больше всего значил для меня рав. Я не знаю, чем я ему понравился, – были и другие дети.
И вот наступил ужасный, горький день. В последнюю ночь нас не отпустили по домам, где мы жили, оставили в казарме. Утром забили барабаны, затрубили трубы. У нас руки дрожат от холода, зубы стучат, нам страшно. Кончились золотые дни. Что нас ждет? Мысли одна тяжелей другой. «Придет ли наш рав сегодня?» – об этом думал каждый из нас. Нам не верилось, что он придет, – ведь едва светает. Мы уже стоим с сумками на плечах, заспанные, дрожащие… и вдруг поднимаем глаза – ребе уже здесь! Он совсем другой, я его не узнаю. Лицо строгое, холодное, но в глазах огонь. Он со своими евреями прошел по рядам. И всем детям, у которых уже была бар-мицва, дал тфилин (с тринадцати лет, то есть с бар-мицвы, мужчины-евреи выполняют заповедь наложения тфилин) и «арба канфос» (малый талит). Малышам он дал только «арба канфос». Он чуть-чуть отошел и громко выкрикнул: «Дети, вы сыновья евреев, вы евреи! Знайте и помните, что вы дети Авраама, Ицхака и Яакова! – он заплакал. – Вы еврейские дети, не забудьте, что вы евреи. Помните Даниэля, Хананью, Мишаэля, Азарью, раби Акиву, Йосефа. Прочтите вместе со мной «Шма Исраэль!» «Шма Исраэль, а-Шем Элокейну, а-Шем эхад», – крикнули мы все. «Дети, вы уходите в далекий трудный путь. Будет много бед и невзгод, много тяжких испытаний, – он не мог говорить, голос прерывался, – но Б-г будет с вами, если вы Его не забудете, Б-г Авраама, Ицхака и Яакова. Дети, я благословляю вас благословением, которым священники благословляли народ во времена Храма». Он подошел к нам, мы его окружили. Он положил руки на наши головы и благословил.
Показались первые лучи солнца. Барабаны бьют, трубы воют. Мы тронулись в путь. С опущенными головами мы прошли мимо нашего ребе, и он каждому сказал: «Иди и будь здоров». Мы вышли за город, с горы оглянулись назад, на гостеприимный город со святым раввином. Я как сейчас вижу, он шепчет «Иварехеха…» (начало благословения коэнов – «Пусть благословит тебя Г-сподь и охранит тебя…»)».
Семейная хроника
После смерти рава Нафтоли раввином города Люцин был его старший сын, рав Аарон-Зелиг Циюни. Потом этот пост занимал его зять – рав Элиэзер Дон-Ихие. Рав Элиэзер прожил восемьдесят восемь лет (он родился в 1840 году) и умер в день своего рождения – четвертого тамуза (сказано: праведникам Б-г дает полные годы). После его смерти во главе евреев города встал рав Бенцион Дон-Ихие. Он был убит немцами во время второй мировой войны.
ГЛАВА ВТОРАЯ. РЕЖИЦА
Мой дедушка Режицер ребе
Второй сын рава Нафтоли (у него было трое сыновей), рав Ицхак Циюни, в тридцать шесть лет возглавил общину города Режица (ныне Резекне) – стал Режицер ребе. Было это в конце позапрошлого века.
Его сын рав Бенцион – мой отец.
Я знаю о своем деде только по рассказам. Говорили, что весь день он проводил в синагоге. В общине Режицы было немало знающих людей, и дед обычно предлагал им выслушать всякий вопрос, с которым к нему приходили люди. Он выяснял мнение знатоков по этому вопросу, а потом высказывал свое. Он и сыновьям своим завещал поступать так же, так и написал в завещании.
Должен сказать, что отец мой следовал этому указанию. Помню, в годы войны, в суровый голод, отец разрешил евреям казанской общины некоторые «облегчения» (это термин, обозначающий смягчение правил выполнения той или иной заповеди; обратное действие называется «хумра», устрожение). Отец разрешил непосредственно в Песах печь мацу, есть горох и еще что-то, кажется. Это решение он обсудил и принял в присутствии двух раввинов.
В пятницу вечером, идя в синагогу мимо еврейских лавок, Режицер ребе всегда следил, чтобы они были закрыты до начала субботы.
Мне довелось встретиться с женщиной, гостившей в те времена в Режице. Она описала мне такую сцену. Стоит она на тихой вечерней улице. Близится наступление субботы. Вдруг начинается страшная суматоха: все спешат, суетятся, галдят, лавки закрываются – только слышно, как ставни хлопают. Она спрашивает в страхе: «Что такое? Что случилось?» А ей отвечают: «Реб Ицеле идет!»
Люди издалека приезжали к Режицер ребе за советом. И всем были известны случаи, когда невнимание к словам ребе кончалось очень печально. Его любили и боялись.
В народе всегда рассказывают истории о мудрецах. О моем деде тоже рассказывали чудеса. Два таких рассказа я здесь и приведу.
Накануне субботы евреи мылись в бане. Случилась ссора, и один дал другому (а это был меламед – учитель, обучающий мальчиков Торе) пощечину. Режицер ребе увидел это и воскликнул: «Рахмонес, идн! – Евреи, пожалейте! Дайте ему сдачи! Поскорее!» Но никто этого не сделал.
В тот же вечер обидчик меламеда подавился во время субботней трапезы и умер. Тогда евреи поняли, о чем просил ребе: если бы ударившему вернули пощечину, он избежал бы более сурового наказания.
Вторая история, про парикмахера, требует небольшого предисловия, а именно: еврейский закон запрещает бриться опасной бритвой – только специальной машинкой.
Все в городе строго придерживались этого правила. Но вот один еврей открыл в Режице парикмахерскую и стал брить лезвием. Режицер ребе вызвал его к себе и предупредил.
Тот обещал, но прошло некоторое время, и стало известно, что он продолжает брить евреев лезвием (лезвие брило чище тогдашних машинок и, увы, на это был спрос). Ребе опять его вызвал:
– Сын мой, ты же сказал, что не будешь?
Парикмахер возразил:
– Ребе, надо же как-то зарабатывать! Если я не буду так брить – что я буду есть?
Тогда ребе сказал:
– А когда есть что есть, что из того?
И больше ничего не добавил. Вскоре парикмахер заболел раком. Ему давали лучшую пищу, но есть он не мог…
Еврей из Режицы рассказывал мне, что мальчиком любил следить за таинственным ребе. Однажды видит: реб Ицеле, как всегда, в талес и тфилин, идет по улице и вдруг сворачивает в узкий проулок между домами и что-то там делает. Мальчик дождался, пока ребе уйдет, и заглянул в щель. Там лежала собака со щенятами. Ребе приносил ей еду…
Как-то в Казани (мне живо помнится улица Овражная, на которой мы тогда жили) к нашей соседке Гуревич приехала в гости ее мать. Я с ней разговорился и сказал, что отец мой родом из Режицы.
– Из Режицы? Где реб Ицеле? – воскликнула она. – Он же спас мою мать!
И рассказала такую историю. Весенним утром ее мать, выстирав белье, пошла, как обычно делали в то время, к мосткам на реку полоскать. Когда она проходила мимо синагоги, оттуда выбежал шамес (служка) и окликнул ее: «Раби Ицеле просит тебя подождать». Она ждала минут пятнадцать-двадцать. Наконец раввин вышел и махнул рукой: «Можешь идти». Женщина удивилась: зачем ее задержали? Но когда пришла на реку, то глазам своим не поверила – мостков как не бывало! Их снесло половодьем, пока женщина ждала ребе. А если бы она, не дай Б-г, стояла на мостках?!
* * *
Реб Ицеле был женат вторым браком на Хаве, дочери рава Йоселе Креславера, мудреца и каббалиста. В первом браке у него было несколько дочерей и сын – рав Давид, и во втором – три дочери и сын, который родился в 1885 году, когда дедушке было уже шестьдесят лет. Младший сын реб Ицеле и есть мой отец. Дедушка – реб Ицеле – был первым учителем моего отца. Затем отец учился в ешиве «Слободка» и у своего деда со стороны матери, ребе Йоселе Креславера. Реб Ицеле умер в 1900 году, в возрасте семидесяти пяти лет.
Родители
Моя мать Леа-Гитл родилась в Литве, в городе Рогов (ныне Рагува) Паневежской области. Ее отец реб Мойше-Мишель-Шмуэль Шапиро был человек большой учености, автор многих книг. Мои родители поженились 2 тамуза 1914 года. Новобрачные получили массу поздравительных телеграмм от многих больших раввинов того времени, в том числе от раби Меира-Симхи.
Раби Меир-Симха из Двинска
Имя раби Меира-Симхи я слышал в доме отца с самого детства. Но историю, которую я сейчас приведу, мне рассказал очевидец, мой сосед Давид Киль, уже здесь, в Израиле. А потом я прочел о ней в книге «Безопасность и демократия», написанной бывшим главой «Мосада» (израильской контрразведки) Исером Арэлем. Так что у этого события еще остались как минимум два живых свидетеля.
В дни, о которых говорится, Исер Арэль был еще подростком. Он пишет:
«В тот год случилось так, что в верховьях Двины неожиданно и раньше обычного времени началось таяние снега и льда. Вода начала стремительно прибывать. Бушующая река и огромные глыбы льда в ней причиняли ужасные разрушения. Многие прибрежные деревни были сметены этим потоком, а мосты через Двину разрушены до основания. Ревущая вода приступила и к штурму большой дамбы, окружавшей Двинск. Над городом нависла тень гибели…
Утром в шабат положение сделалось отчаянным. С минуты на минуту вода должна была либо выйти из берегов, либо прорвать дамбу. Мой отец не знал, что предпринять: остаться с семьей в такой опасный момент или идти в синагогу на утреннюю молитву, чтобы присоединить свой голос к голосу всей общины. Наконец он решительно отправился в синагогу. Я присоединился к нему. В самый разгар молитвы, которая была как никогда взволнованной и то и дело прерывалась отчаянными воплями, в синагогу с криком ворвались евреи со страшной вестью: еще немного, и город будет уничтожен!
Рав Меир-Симха, облаченный в талит, поднялся со своего места и направился в сторону дамбы. Вся община в своих субботних одеждах последовала за ним.
Рав поднялся на дамбу и начал молиться о спасении города. И вдруг, в тот самый момент, когда рав стоял, углубленный в молитву, лед… треснул, льдины зашевелились, зашумели и… двинулись к низовьям реки! Вода на глазах начала спадать!..
Все жители города, в том числе все христиане и среди них заклятые антисемиты, ни на миг не сомневались, что чудом спасения они обязаны праведному раву… сам рав, конечно же, не рассматривал себя в качестве святого чудотворца. Он… просто молил Б-га о милосердии!»
Рассказ Давида Киля совпадает с этим описанием в точности. Киль только добавляет, что городские власти призвали на помощь всех, кого можно. В городе непрерывно служили молебны. Но вода продолжала прибывать, и ее не могли остановить. Тогда латвийские власти официально обратились к знаменитому раввину Ор Самеах (раби Меир Симха). Он пошел к реке с книгой Теилим (Псалмы), помолился, и наводнение остановилось. Это был невероятный Кидуш а-Шем (освящение Имени Всевышнего)!
Когда пришли большевики, раби арестовали и хотели казнить только за то, что он большой человек в Торе. Газеты поспешили сообщить, что раби расстрелян. Но сообщение оказалось ложным: за раби заступился известный латышский писатель Вилис Лацис и спас его.
В 1926 году раби Меир-Симха умер. Газета «Известия» поместила сообщение: «Умер известный раввин…». Это единственный известный мне случай, когда советская печать упомянула о смерти религиозного авторитета.
Раби Меир-Симха скончался до того, как на евреев Германии обрушилась беда. В ХIХ веке с началом эпохи эмансипации евреи европейских стран были уверены, что наступило время свободы и равноправия. В Германии началось движение реформизма. Евреи, которые ни во что не верили и, тем не менее, хотели сохранить свое национальное имя, заговорили о реформе иудаизма. «Мы хотим быть евреями, – объясняли они, – но при этом считаем нужным осовременить наши законы, кое-что в них изменить. Вполне можно оставаться евреем, даже если ешь трефное и ездишь по субботам». Сегодня, располагая известным историческим опытом, мы знаем, что преемственность реформизма не выдерживает более двух-трех поколений – как правило, реформисты изменяют своей вере. Раби Меир-Симха, комментируя в «Мешех хохма» главу Торы «Бехукотай», где речь идет об изгнании и рассеянии, сказал удивительные пророческие слова.
«Уже более тысячи лет евреи пребывают в изгнании. Это долгий срок, а человек всегда хочет чего-то нового. Появятся ошибочные мысли, начнут критиковать то, что наши отцы дали нам в наследство… Еще немного, и скажут: “Ложь то, что передали нам отцы”. Евреи начнут забывать свое происхождение, оставят учение своей веры, начнут учить чужие языки и сочтут Берлин Иерусалимом. Еврей забудет, что он – пришелец в чужой стране, и назовет ее родиной. И будет учиться у народов плохому. Но не радуйся, еврей, радостью других народов. Грянет внезапно страшная буря, напомнит громовым голосом: “Ты – еврей! Кто тебя сделал человеком? Уходи отсюда!” Вырвет его с корнем и зашвырнет далеко…»
Это написано в конце девятнадцатого столетия. Их автор умер за семь лет до прихода Гитлера к власти! Жил в Латвии, а пишет о Берлине! Не понимаю, как он мог во времена процветания писать о страшной буре! Он был святой человек, нечего говорить.
Раби Йосеф Разин из Рогачева
В те годы в Двинске жили два великих раввина: раби Меир-Симха и раби Йосеф Разин, Рогачевский гаон, как его называли, сравнивая с Гаоном из Вильно. Может, это слишком, но он действительно мог часами цитировать по памяти ответ на любой вопрос по Талмуду.
Два таких мудреца! В одном городе! В одно время! Я не мог не упомянуть здесь раби Йосефа Разина.
Как-то Бялик (знаменитый еврейский поэт) посетил его. Потом у Бялика спросили о впечатлении. Отзыв был восторженным:
– Ученые комиссии заседают, изучают жизнь евреев две-три тысячи лет назад, строят теории, как обрабатывали землю, как одевались и прочее, а у Раби на любой вопрос есть ответ, и все ответы он подтверждает цитатой из Талмуда. Да из маленького кусочка его головы можно сделать десять Эйнштейнов!
Когда спросили Рогачевского Гаона о Бялике, он ответил: «Если бы этот человек учился, он бы немного знал…».
Раби Йосеф Разин умер в тридцатые годы.
Депортация в Казань
Шла война. На евреев западных губерний Российской империи обрушилось новое бедствие. Под предлогом нелояльности евреев царское правительство очистило от еврейского населения пограничную зону. Тысячи еврейских семей из Литвы и Латвии принудительно отправили в Россию.
Мама рассказывала, что это был ужасно. Всех подряд загнали в вагоны: больных и здоровых, старых и малых, нормальных и сумасшедших – и отправили в неизвестность. Родители мамы ехали вместе с ней.
Отец мой был поражен выдержкой тестя в этих обстоятельствах. Внук рава Шапиро от дочери Ханы-Итл, которая умерла совсем молодой, Мордехай-Пинхас, учился где-то в ешиве. Оказалось, его тоже высылают, только другим поездом. Он нашел состав, в котором находился дедушка, и прибежал к нему вне себя. Вокруг шум, гам, суматоха, в вагоне народу – битком, все взволнованы, растеряны, никто не знает, куда ему путь лежит, парень в слезах, а дед спрашивает его, как ни в чем не бывало:
– Ну, что ты учил на этой неделе?
И полчаса, пока поезд не тронулся, он сидел с внуком и безмятежно беседовал, словно в субботу после трапезы. Кажется, им удалось уехать вместе – люди там были не считанные.
Из поезда высаживали по мере его продвижения. Моих отца и мать высадили в Казани, а родителей моей матери, рава Шапиро с женой, – в Симферополе. В те времена евреям разрешалось селиться только в пределах так называемой черты оседлости, все остальные места были для них, за некоторыми исключениями, закрыты, в том числе Казань. А тут, когда выслали, разрешили жить в Казани. Казань была забита еврейскими беженцами.
Дедушка и бабушка сумели потом, до прихода Советов, вернуться в Литву. Моих же родителей из Казани уже не выпустили.
Вначале отец скрывал, что он раввин, но вскоре в синагоге кто-то узнал его и закричал: «Ребе, что же вы стоите у двери?»
Когда в 1926 году ликвидировали всё, связанное с еврейской религиозной жизнью, синагоги закрыли, деятельность отца стала тайной. На что мы существовали? Лучше не спрашивайте.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАЗАНЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. «ДЕТСТВО. В ЛЮДЯХ…»
Как я учился
Я не знаю другого отца, которому сын был бы столь обязан знаниями, как я – моему отцу, благословенна его память. Это отец учил меня «алеф-бейт» (еврейскому алфавиту), дал мне знание Танаха (Пятикнижия, Пророков, Писаний), учил со мной «Шулхан арух» (свод еврейских законов), Мишну, Гемару (составные части Талмуда).
Как отцу это удалось – ума не приложу, но я ни одного часа не учился в школе. При советских порядках и законе об обязательном начальном образовании – это просто чудо. Чтобы я мог учиться на равных с ребятами, отец какое-то время нанимал для меня частных учителей по математике, физике и русскому языку. В основном и этими предметами он занимался со мной сам (как и когда отец приобрел эти знания, мне неизвестно, но такое и не спрашивают о человеке, умеющем учиться; он сделал это ради меня).
Отец всегда брал меня с собой в синагогу. В шесть лет я уже знал назубок все молитвы и молился наизусть. Однажды – мне было лет восемь – мы с отцом сидели в сторонке и слушали, как шохет (резник, который режет скот для общины; он должен хорошо знать законы шхиты – правильного убоя скота и вообще быть человеком праведным и сведущим в Торе) разбирал мишнаёт (раздел Талмуда) с группой евреев. Отец тихо сказал мне: «Хочу, чтобы ты знал: здесь он объясняет неправильно». Я удивился: почему же отец не поправляет шохета?
Занятия закончились, мужчины прочли вечернюю молитву и разошлись. Шохет подошел к отцу, поговорил с ним, и отец, как бы, между прочим, заметил: «Знаете, в мишнаёт есть одно место, которое не все правильно понимают» – и объяснил. «Ой, – говорит тот, – а ведь и я объяснил неверно. Надо завтра повторить все заново и исправить ошибку». Тут я понял, почему отец сперва промолчал. Он не хотел при всех ставить резника в неловкое положение. Этот случай был для меня хорошим уроком.
Отец был мягкий, и даже застенчивый человек. Он говорил: «Если кому что-то нужно, пусть приходит ко мне, и я ему помогу». А мама была очень активной. Узнает, что у кого-то нужда, сама побежит.
Еврейский закон предписывает евреям в праздник Суккот спать и есть в сукке (специальном шалаше с крышей из веток). Особая обязанность – поесть в сукке в первую ночь. В другие дни, если дождь, можно уйти в дом, но в первый день праздника надо дождаться, когда дождь кончится, и поесть в сукке.
В Казани лишь один-два еврея имели возможность строить сукку, у нас такой возможности не было. Однако ели мы всегда в сукке. Помню, однажды в первый вечер Суккот мы с отцом помолились и пошли искать сукку (о том, у кого она есть, даже в миньяне не говорили, настолько это было тайно). Подошли к дому, где обычно она была, – нет сукки. Дошли до другого места – тоже нет. Шел страшный дождь, но мы продолжали поиски. Часа четыре – до полуночи – искали, у кого в этом году стоит сукка. Но нашли! И поели в сукке.
С момента, как я себя помню, мы жили в жактовской (государственной) трехкомнатной квартире. Звучит неплохо, верно? Но выглядело это так: родители со мной – втроем – в двенадцатиметровой комнате, соседская семья – в таких же апартаментах, а центральная комната отдана молодежной группе Еврейской секции Компартии.
Евсекция, или Кто такой Амалек?
Еврейская секция – это общее название еврейских организаций РКП(б): после революции коммунисты создали у себя в партии национальные секции, которые должны были внедрять коммунистическую идеологию «среди своих», то есть на родном языке уговаривать людей «строить социализм». Члены Евсекции беспощадно боролись с «пережитками прошлого» – с верой своих отцов: закрывали синагоги и миквэ (бассейны для ритуальных омовений, по законам семейной жизни евреев), запрещали кошерный убой скота, сажали в тюрьмы тех, кто обучал Торе.
Сказано в Торе: «Помни, что сделал тебе Амалек на пути при вашем исходе из Египта. Который напал на тебя в пути и перебил у тебя всех ослабевших [что шли] позади, а ты был утомлен и изнурен, и не убоялся он Б-га» (Дварим, 25:17-18).
«Б-га не боится» – вот главная характеристика Амалека.
Тора продолжает: «И будет, когда Г-сподь, твой Б-г, даст тебе покой от всех твоих врагов со всех сторон на земле, которую Г-сподь, твой Б-г, дает тебе в удел для владения ею, сотри память об Амалеке из-под небес. Не забудь» (25:19).
Это две отдельные, самостоятельные заповеди – помнить, что сделал Амалек, и не забывать об этом. Тора усиливает приказ тем, что дает к нему «пару» заповедей («делай» и «не делай», «асэ» и «ло таасэ» на иврите). Причем Гемара указывает на такое различие между ними: не забывать – в сердце, помнить – устами.
До второй мировой войны я удивлялся: зачем Тора увековечивает память о злодеянии Амалека? Ни о каких других врагах (которых в истории евреев немало) Тора такого приказа не отдает. Почему? Во время этой войны я понял. Потому что Амалек страшнее и опаснее всех других врагов.
Для чего Тора подчеркивает (дважды говорит в трех стихах отрывка), что Амалек напал «в пути»? А если бандит напал на человека дома, ему что – прощается?
Дело в том, что почти все войны имеют причиной или хотя бы главной формальной причиной борьбу за территории. У народа Израиля своей территории не было – он находился в пути.
Бывает целью войны грабеж, борьба за богатства. У евреев никаких особых ценностей не было. Не серьги же и кольца.
Бывает, между народами вспыхивает старая ненависть, как у армян с азербайджанцами. Но здесь и этого не было.
Почему же Амалек напал на евреев? Была у него причина, но совершенно особая.
Исход из Египта сопровождался чудесами. Египетские казни были «курсом лечения» как для египтян, так и для евреев, которые так долго гнили в Египте, что тоже стали служить идолам и были все необрезаны. Надо было открыть глаза и тем, и другим, показать им, что есть Б-г, есть Властелин над миром. Поэтому Всевышний нанес по Египту десять ударов – дал ему десять уроков. Например, главным идолом в Египте была река Нил – поэтому два из первых трех ударов («уроки» разбиты на группы: три, три, три и один) были нанесены по Нилу: вода превратилась в кровь, сушу заполонили лягушки, вышедшие из реки.
К концу десяти египетских казней евреи стали верующими. Да и многие другие народы призадумались о Б-ге. Амалек со своей ведущей идеей – неверием в силы выше природных – «не боялся Б-га». И решил «разоблачить миф»: пришел в пустыню, напал на евреев, ведомых Всевышним, чтобы показать, что не так уж это страшно. Амалек был разбит, но страх перед евреями как перед народом Б-га был поколеблен.
Гематрия (численное значение букв в слове) «Амалек» равна гематрии «сафек» (сомнение). Главное дело Амалека – сеять сомнение в сердцах евреев: «Кто сказал, что Б-г есть? Кто сказал, что Тора от Б-га?» А дальше уже идет: «Вовсе не обязательно молиться. Необязательно соблюдать субботу. Можно и так быть евреем…» – и всё прочее, что мы, к несчастью, не раз слышали.
Амалек охлаждает сердца. Сказано о нем: «Который напал на тебя в пути» – «ашер карха ба-дерех». Это можно понимать и как «который охладил тебя в пути» («кор» – «холод», «карха» – и «напал на тебя», и «охладил тебя»). «В пути» – в том долгом пути, которым мы и сегодня идем, ибо от изгнания до прихода Машиаха – большая дорога.
Тора говорит: «…поклялся Г-сподь престолом, что война у Г-спода против Амалека из рода в род» (Шмот, 17:16). Некоторые слова в этом стихе написаны очень странно: в слове «престол» не хватает буквы «алеф» (не «кисэ», а «кес»), Имя Всевышнего дано только наполовину (не четыре буквы, а две). Почему?
Тора указывает нам: пока существует Амалек, престол Всевышнего не целен. И Имя Б-га так и будет для нас неполным, пока память об Амалеке не сотрется из поднебесья.
Кстати, о Германии. Германцы проявились, как Амалек, еще в Средние века, в эпоху крестовых походов. Они не только участвовали в этих походах, но и безжалостно уничтожали целые еврейские общины на своей территории (всем известны названия таких городов, как Вормс и Майнц, где евреи были полностью истреблены; молитва «Ав а-рахамим» – «Отец милосердия», которую мы читаем по субботам, сочинена неизвестным евреем из Германии). До второй мировой войны кое-кто из евреев уверял, что не следует «помнить об Амалеке» и «отравлять свои души ненавистью». Теперь Германия изо всех сил старается, чтобы прошлое было забыто. Но один из еврейских партизан, погибший на войне, раввин, имени которого я здесь не назову, потому что боюсь ошибиться, сказал как-то очень тяжелые слова. Да сотрется, сказал он, имя еврея, который посмеет забыть, что немцы нам сделали.
Почему я говорю об Амалеке в связи с Евсекцией? Потому что Евсекция, которая закрывала синагоги, расстреливала раввинов, добивалась, чтобы евреи работали в субботу, – безусловный Амалек. Если человек сам поступает дурно – это одно, но если он пытается помешать другим поступать правильно – это Амалек.
Рав Эльханан Вассерман цитирует своего учителя Хафец Хаима (духовного вождя евреев Восточной Европы, жившего в 1838-1933 годах). Хафец Хаим говорил, что у него нет ни малейшего сомнения: Евсекция – это Амалек, пусть даже она состоит из самых чистокровных евреев. На них, говорил Хафец Хаим, распространяется статус Амалека, всё то, что Тора предписывает относительно него, а это значит – всякий контакт и примирение исключены!
Рав Эльханан Вассерман погиб от рук фашистов в Девятом форте под Каунасом, вместе со своими ешиботниками.
Отвлекусь, но непременно скажу: статьи рава Вассермана глубоко меня потрясают. Он писал, что евреи – его современники – совершают два греха, поклоняются двум идолам, двум ложным идеям.
Одна – это национализм: идея еврея без Торы, «национальности как у всех», когда важно только, кем ты себя чувствуешь и считаешь. Поешь «а-Тикву» (гимн Государства Израиль), даешь шекель на общественные нужды, и ты еврей, хоть крестись. А заповеди не при чем.
Второй идол – социализм. В Красной стране преследовали евреев со страшной жестокостью.
На небесах, говорит рав Эльханан Вассерман, обоих идолов слили в один – национал-социализм. И он будет крепко бить евреев. Все эти мысли он находит в Танахе, у Иехезкеля.
Читаешь его как пророка.
Но вернемся к разговору о Евсекции. Это евсековцы добились ареста Любавичского ребе в Ленинграде и настаивали на его расстреле! Может, власти его бы и не тронули, но евсековцам авторитет Ребе не давал покоя. Они-то хорошо знали, каковы его вес и значение в жизни евреев. Это они отняли у Ребе в тюрьме тфилин!
Какой позор для нас! Кто пытался добиться, чтобы Ребе заменили расстрел десятью годами заключения? Жена Максима Горького! А евреи настаивали на расстреле.
В пасхальную субботу евсековцы специально устроили в Казани вечер, на котором участников угощали булочками и сигаретами.
Нехемья Маккаби рассказывал мне, что тогда творилось в Минске. Евреев в городе было много, и Евсекция орудовала вовсю. В первый же вечер Песах евреи-коммунисты приступили к своим «антипасхальным» мероприятиям. Они буквально охотились за молодежью, как за зверями, – заходили во все еврейские дома и требовали: «Идем с нами!» Отказываться и вступать с ними в спор было опасно. Когда евсековцы вошли в дом Нехемьи, Нехемья с другом спрятались в шкафу…
Евсековцы устраивали «еврейские» судилища, где вся процедура велась на идише. В Минске «судили» шохета, облыжно обвинив его в изнасиловании несовершеннолетней. А это был известный хасид, святой человек…
Нельзя прощать Амалека!
Под одной крышей с Амалеком
Итак, центральная комната нашей коммуналки была клубом евсековцев. Они неизменно толпились там по субботам и праздникам – не случайно, видимо, их разместили рядом с семьей раввина. Помню, пришел я домой в эрев шабат (в пятницу вечером) и хотел пройти к себе в комнату. Один из этих евреев останавливает меня, сует мне, одиннадцатилетнему мальчишке, спички и говорит:
– А ну-ка зажги, не то побью!
Я не зажег, вырвался как-то и убежал. И это у себя дома!
К этому времени относится чудом сохранившееся последнее письмо ко мне моего деда раби Мойше-Мишель-Шмуэля Шапиро, написанное в двадцать восьмом году (это к нему в Литву я так неудачно пытался уехать). Он пишет:
«Мой дорогой внук Ицхак-Йосеф! Мы с бабушкой очень озабочены тем, что вы живете в «холодном климате». Все наши молитвы Б-гу о том, чтобы ты остался верующим евреем, знающим Тору…»
Письмо залито слезами. Вскоре дедушка умер.
В тридцатом году все национальные секции в партии, включая Евсекцию, были ликвидированы. Не прошло и десяти лет, как Сталин стал расправляться и с теми, кто верно ему служил. После сталинских «чисток» из молодых казанских евсековцев, известных мне, в живых осталось только двое. И эти двое стали такими любезными, такими тихими…
Мы – «лишенцы»
В конце двадцатых годов нас из квартиры выселили. Папа был раввин и потому стал «лишенцем» – его лишили «права голоса». И не только, как видите, права голоса, но и жилья. Вместе с семьей.
Детей «лишенцев» не принимали ни в вузы, ни на работу.
Моего отца как «лишенца» отправили на принудительные работы. Каждый день он проделывал пешком многочасовой путь – туда и обратно. Работал отец в поле – другой работы ему, бывшему раввину, не полагалось. Но по субботам отец оставался дома – как ему ни грозили, как на него ни кричали. Потом отца все-таки освободили от этих работ по состоянию здоровья, а со временем, благодаря хлопотам его сестры Леи, которая жила в Москве, и совсем отменили статус «лишенца». Почему мне и удалось попасть в вуз.
Когда нас выкинули из квартиры, мы сняли комнаты у частника. У него был маленький дом и дворик. Это был очень порядочный верующий русский человек, христианин.
Жили мы тяжело, но были рады крыше над головой. Помню, однажды, когда денег не было даже на хлеб, мама хотела пойти занять три рубля. Отец подумал и говорит:
– В «Биркат а-мазон» (благодарственной молитве после трапезы с хлебом) мы постоянно просим: «Сделай так, чтобы мы не нуждались ни в подарке от смертного, ни в одолжениях его…» Поищи что-нибудь дома, может, найдешь?
Мама поискала, нашла полстакана муки, набрала щепок, испекла несколько лепешек, и мы прожили три дня, ни у кого не одалживая.
Квартира у нас по тем временам была большая – две с половиной комнаты. Помню, каждый день мама возносила руки к небу и говорила: «Б-же, благодарю Тебя за то, что мы под крышей». Но радость была недолгой: в двадцать девятом году мы благоустроились, а в тридцатом – спустя неделю после моей бар-мицвы – нас снова выкинули на улицу.
Я становлюсь взрослым
Что такое бар-мицва? Так называют мальчика, которому исполнилось тринадцать лет. Так называется и его тринадцатый день рождения. Этот день рождения для еврейского мальчика – особый праздник. С этого возраста исполнение заповедей для него обязательно, и он несет ответственность за себя. С этого момента он присоединяется к миньяну как взрослый. (Слово «миньян» буквально означает «счет», «число», а в иудаизме – группу из десяти взрослых мужчин. Некоторые религиозные действия, в частности чтение недельных глав Торы по свитку, разрешены только в присутствии такой группы. Сказано в «Поучениях отцов»: «Когда десять человек сидят и занимаются Торой, между ними пребывает Б-жественное Присутствие» – Пиркей авот, 3:7.)
На празднование моей бар-мицвы собралось сорок евреев – очень много по тем временам. Я готовил драшу – речь на религиозную тему, которую бар-мицва по обычаю произносит перед гостями. Я и сейчас еще ее помню.
Делалось всё очень тихо, люди боялись властей (после моей больше в Казани бар-мицвы уже не справляли). Власти, однако, не дремали, и моя бар-мицва не прошла безнаказанно.
Родился я третьего ава (ав обычно приходится на август григорианского календаря), а девятого ава у евреев – день поста, самый трагический день в году, когда в пустыне был вынесен приговор: первое поколение вышедших из Египта не войдет в Эрец-Исраэль. В этот день (но в разные, конечно, годы) были разрушены оба Храма: Первый – вавилонянами, Второй – римлянами. И в последующие времена этот день был днем бедствий для евреев. Моя бар-мицва была пятнадцатого ава, в ближайшую субботу после поста, а через неделю власти изъяли у владельца дома, где мы жили, «излишки площади», как тогда выражались. Излишками, разумеется, оказалась наша квартира.
И вот мы опять на улице. Наступает осень – а мы без крова. Мать устроилась ночевать у какой-то русской вдовы, меня взяли знакомые евреи, отца тоже кто-то подобрал. Я не всегда даже знал, где родители ночуют.
Весь наш домашний скарб, в том числе и книги, так и остался во дворе прежней квартиры, под открытым небом. А на улице идет дождь. У отца было много ценных книг и редчайших рукописей. Я попросил пожилую русскую женщину из соседнего дома (я не был с ней знаком, просто увидел на улице):
– Разрешите у вас поставить книги на месяц-два?
Она согласилась.
Прошли Рош а‑Шана, Йом-Кипур, Суккот. Мы нашли квартиру, и я пошел к той женщине за книгами.
– Ой, – говорит она, – извините, было холодно, и я ими вытопила.
Все книги сожгла…
Положение в еврейской общине было ужасное: верующие не знали, кто среди них доносчик. А доносчиками порой оказывались люди, от которых этого никак нельзя было ожидать. Как-то на молитву собрался миньян, вынесли свиток Торы, а выйти читать никто не решается (свиток Торы читает вслух один из членов миньяна, его называют баал-коре). Двое из присутствующих умели читать по свитку (это особое умение, потому что свиток пишется без огласовок), но боялись доноса. Видеть свиток, к которому никто не смеет прикоснуться, было очень тяжело. Мне к тому времени уже исполнилось тринадцать лет, и я вышел вперед. Так впервые в жизни я читал свиток для общины.
Работа
С четырнадцати лет я начал работать. По закону подросткам полагался сокращенный – шести-, а не восьмичасовой рабочий день. Я нашел место, где меня согласны были принять с тем, чтобы я в субботу не работал. За это я обязался работать не с восьми до двух, как следовало бы, но с восьми утра до восьми вечера – по двенадцать часов в день. В полседьмого утра я старался уже быть в синагоге, молился, учил Гемару, потом отправлялся на работу. Я чинил примусы, керосинки, патефоны, велосипеды. Дело я осваивал старательно и стал рабочим что надо: я слесарь шестого разряда, прошу не шутить!
Я проработал в мастерской три года, с тридцать первого по тридцать четвертый. После убийства Кирова, не работать по субботам стало невозможно. Все кругом проявляли отчаянную бдительность: интересовались, кто мои родители, пытались уговорить, что надо работать в субботу, что вокруг кипит новая жизнь, а я держусь за старое, и тому подобное. Уговаривали четыре недели, но все четыре субботы я на работу не выходил. И с понедельника меня уволили. Мне было семнадцать лет.
В это время в крупных городах страны началась кампания по проверке паспортов. Документы брали у всех подряд, взяли и у отца с матерью. Взяли и «потеряли». Спокойнее нам, сами понимаете, от этого не стало. В результате «проверки» многих выселили из Казани.
Это «послекировское» время было ужасно. В городе постоянно шептались о самоубийствах на железной дороге. В страхе перед будущим, в отчаянии люди бросались под поезда…
Другого столь тяжелого периода, как тот, что пережили евреи советской России, в еврейской истории, пожалуй, не было. Во времена Маккавеев греки ввели «гзерот» (постановления, объявляющие вне закона всю еврейскую веру), но евреи спустя три года подняли восстание и победили. А в России преследования продолжались более семидесяти лет!
Из других стран, где евреев преследовали, они могли хотя бы сбежать. Из советской России было не скрыться.
Обрезание под запретом
Среди постановлений советской власти был и запрет на обрезание (брит-милу). О том, как евреи обходили этот запрет, я уже рассказывал в других своих книгах. Некоторые из этих историй повторю здесь.
Сегодня немногим известно имя рава Мордехая-Аарона Аснина. А это – настоящий герой, который за свою жизнь сделал обрезание двадцати тысячам еврейских детей.
В Минске было много моэлей (специалистов, делающих брит-милу), но когда власти запретили обрезание, все испугались. Рав Аснин единственный бесстрашно продолжал свое дело, порой у него на день приходилось по двенадцать-тринадцать бритов. Он никогда не брал за это ни копейки – только немного леках (медовой коврижки) и свечу: при свече он учился, а леках приносил внукам. А ведь у него, благодарение Всевышнему, была большая семья – восемь детей и множество внуков. Прокурор Ходос, осатанелый минский евсековец, отправил этого моэля в тюрьму.
Выйдя из тюрьмы, рав вновь взялся за свое.
Зная по опыту, что когда приходят спрашивать об обрезании, откладывать нельзя, чтобы не помешали власти, он сразу говорил:
– Где ребенок? Давайте его скорее сюда.
Когда рав тяжело заболел (наступали последние дни его жизни), пришла женщина и спросила о брите. Рав ответил своей обычной фразой:
– Давайте ребенка скорее сюда.
Родные возразили:
– Ты же болен, куда тебе вставать?
Рав Аснин махнул рукой:
– Неважно. Пока я жив, я должен делать обрезание. В тот день, когда умру, – перестану.
И совершил свое последнее обрезание. Назавтра рав Мордехай умер.
Как видите, несмотря на запрет, в те времена немало евреев еще старались выполнить заповедь обрезания. Для этого им приходилось всячески исхитряться.
В тридцатые годы в Белоруссии у одного еврея, сотрудника НКВД, родился сын. Жена хочет сделать сыну обрезание. Как быть? Муж нашел выход: «Я уеду в командировку. Если потом что и скажут – я ничего не знал». И уехал на две недели. Возвращается, входит в дом с двумя сослуживцами – и что же видит? Его сына только что обрезали, и в доме еще находится моэль! А он, можно сказать, сам свидетелей привел! У злосчастного энкаведиста потемнело в глазах. Он напустился на моэля: «Ах ты, контра! Враг народа! Ты что с моим сыном сделал?!» Моэль убежал. Но моэль-то знал секрет, неизвестный перепуганному отцу: те двое, что пришли с ним, поступили со своими сыновьями точно так же.
Еще случай. Еврей, начальник пограничной заставы, хотел сделать сыну брит-милу. Но как доставить моэля в зону, где каждый человек на учете и незнакомец сразу бросается в глаза? Наш начальник условился с моэлем, что тот якобы попытается незаконно перейти границу. Так и сделали. Моэля арестовали на границе и привезли к начальнику. Тот взял его к себе домой, мальчику сделали обрезание, и моэль был отпущен.
Эту историю я слышал лично от раби Аарона Хазана. Бывший москвич, он в Израиле издал автобиографическую книгу «Негед а-зерем» («Против течения»), где есть и этот эпизод.
Могила Седер а-дорот
Рассказать эту историю мой долг (не запишем – согрешим!). Впервые я услышал ее от Ходоса. От того самого прокурора Ходоса, который отправил в заключение моэля Аснина и еще многих невинных людей.
В конце концов, разумеется, и его посадили. Из тюрьмы он вышел другим человеком. Попал в Казань, по-прежнему работал в прокуратуре, но был уже далеко не так рьян. Я давал его сыну уроки математики у него дома. Как-то я не удержался и спрашиваю:
– Почему у вас на дверях нет мезузы?
Ходос замялся:
– Мне нельзя, я коммунист все-таки.
Я говорю:
– Закон не требует, чтобы она выступала наружу. Можно вырезать отверстие примерно с кулак, чуть меньше, вложить мезузу и закрыть, чтобы и видно не было.
Ходос тут же встал, взял стамеску и выдолбил отверстие. Я дал ему мезузу, и он ее прикрепил. Прикрепил как полагается, с благословением. А однажды, помню, когда больше негде было, мы даже собрали у него дома миньян и молились.
Так вот. У Ходоса умер тесть, и его похоронили на еврейском кладбище. Увидев несколько разоренных еврейских могил (хулиганы основательно бесчинствовали на кладбище), Ходос заметил:
– Что тут за безобразие! У нас в Минске такого не было. Правда, есть там могила какого-то большого еврея (фамилии он не помнил и назвал его «а гутер ид», «хороший еврей» на идише), так ее хотели было разрушить. Но не сумели.
Я спрашиваю:
– Это не Седер а-дорот?
Он говорит:
– Да вроде того.
«Седер а-дорот» – «Хроника (буквально – порядок) поколений» – книга, которую написал гениальный рав Ихиэль Альперин (у евреев иногда авторам дают имя по названию их книг). «Седер а-дорот» – уникальный исторический труд, отражающий историю еврейского народа от начала времен до дней Виленского гаона, когда книга была написана (примерно двести пятьдесят лет назад). Автор перечисляет там всех великих людей еврейской истории и их труды, особо сосредоточиваясь на эпохе Талмуда. Этот поразительный библиографический справочник содержит названия десятков тысяч книг. Уму непостижимо! В «Седер а-дорот» систематизированы по авторам все высказывания в Талмуде, с указанием места, где какое высказывание находится.
Надо сказать, что книга «Седер а-дорот» послужила первоисточником для массы исторических трудов.
Я был еще мальчиком, когда приехавшие в Казань из Минска евреи с горечью рассказали отцу, что в Минске разоряют старое еврейское кладбище, выбрасывают кости из могил и строят на этом месте стадион НКВД, – не хулиганы, в отличие от Казани, тут уж Ходос прав, а власти, со всеми своими возможностями и полномочиями.
Надо знать, что Тора предписывает очень серьезно относиться к захоронению. Первый урок мы получаем в главе «Хаей Сара» книги «Берешит», где рассказывается, как Авраам купил пещеру Махпела, чтобы похоронить там жену, еще один – в главе «Вайехи» книги «Берешит», где говорится, как Яаков просил Йосефа похоронить его не в Египте, а в Эрец-Исраэль. И не просто просил, а взял с сына клятву.
Тора дает нам несколько заповедей, как поступать с мертвым телом, и строго запрещает тревожить захороненные в земле останки.
Помню, отец спросил:
– А могила Седер а-дорот?
– Нет, – говорят, – ее снести не сумели.
– Как это, – спрашивает отец, – не сумели?
– Все, кто пытался, погибли.
Мне, мальчишке, тогда подумалось: «Люди любят преувеличивать». Потом то же рассказал Ходос. Позднее, в пятьдесят третьем – пятьдесят четвертом году, в Казани появился Шалом Исакович, видный врач из Минска, знаток Торы, тщательно это скрывавший. Я спросил у него, сохранилась ли могила Седер а-дорот, и он подтвердил, что да, сохранилась. Я никак не мог себе этого объяснить. Чтобы все кладбище снесли, а могила Седер а-дорот осталась?! И, несмотря на подтверждения, мне всё не верилось.
Прошло много лет. В шестьдесят втором году мы с сыном Бенционом побывали в Самарканде, где жил мой старый знакомый реб Яаков Барашанский. Был он родом из Минска, и я решил – пойду к нему. Возьму Бенциона в свидетели и выясню, наконец, что в этой истории – правда, а что – нет. Я знал, что этот чистосердечный человек ни разу в жизни не сказал неправды.
Я попросил реб Яакова:
– Если вам что-нибудь известно о могиле Седер а-дорот, расскажите, пожалуйста. Но только то, в чем у вас нет никаких сомнений.
Реб Яаков рассказал:
– На могиле Седер а-дорот стоял склеп. Когда советские власти проводили ликвидацию кладбища, двое рабочих забрались на крышу склепа. Оба упали. Один разбился насмерть, второй сломал ногу… Бригадир разозлился: «Работать не умеют. Я сам пойду». Размахнулся ломом и изо всех сил ударил. Лом отскочил и попал ему в голову. После этого весь Минск боялся подойти к могиле. Но как же быть? Ведь рядом – новенький стадион, старому еврейскому склепу тут не место. Додумались – решили склеп заново выкрасить и написали на нем: «Известный историк такой-то». Люди еще помнят, как власти по всему городу искали, кто согласился бы это сделать, потому что все боялись.
«Перед смертью не врут»
Мне отец говорил, что перед смертью не врут.
Знаю случай, когда женщина из нееврейской семьи вызвала рава (это было в Самарканде во время войны) и просила, если операция закончится ее смертью, похоронить по-еврейски, потому что она еврейка. И ее похоронили, как положено.
Да что говорить! Глава израильской компартии Моше Снэ оставил завещание, в котором пишет, что атеизм – просто глупость, и просит похоронить его в талите, а сыну велит читать по нему «Кадиш».
ГЛАВА ВТОРАЯ. «МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ»
Подготовительные курсы
Изо дня в день знакомые и соседи твердили моему отцу:
– Ребе, что вытворяет ваш сын? Его поведение и для вас опасно! Ну, неделю он не будет работать в субботу, ну – месяц! Но нельзя же всю жизнь прожить, как на войне! И что из него выйдет? Сейчас, когда ему шестнадцать-семнадцать лет, он мог бы еще учиться и стать инженером, врачом. Но он нигде не учится.
Родители молчали. Мир вокруг становился все мрачнее. Сначала закрыли миквэ, потом шохетам запретили резать мясо, людям оставалось либо полностью отказаться от мяса, либо есть трефное. Некоторые выдержали, некоторые – нет. А дети, повзрослев, уже не колеблясь, покупали и приносили домой трефное. Потом, в тридцатом году, закрыли синагогу…
Помню, мы с отцом шли с молитвы со старым шохетом реб Исроэлем, и взрослые уже не впервые вели между собой такой разговор:
– В этот Йом-Кипур еще был миньян. А вот соберется ли миньян лет через двадцать?
Шохет сомневался:
– Нет, пожалуй.
Отец задумался:
– Если найдется кто, чтобы собрать людей, то миньян и соберется.
Взрослым, даже твердо верующим, в те дни казалось, что все кончено. Но я, мальчишка, был уверен, что всё будет в порядке. И решил запомнить этот разговор и посмотреть, что будет. И запомнил. Смотрю: пятнадцать лет прошло – миньян есть, двадцать лет прошло – миньян есть, и еще больше людей, чем прежде…
Соседи в какой-то степени были правы: куда бы я ни шел устраиваться – везде в субботу надо было работать. Пытался я стать фотографом, часовщиком – везде рабочая суббота. Даже в охранники хотел податься – тоже нельзя: надо в субботу топить печи и отвечать на телефонные звонки. Так я и маялся без работы. Наконец мать, благословенна ее память, предложила: «Попробуй где-нибудь учиться. Будешь в субботу слушать, а писать не будешь».
Я нашел подготовительные курсы для желающих поступить в вуз. Курсы эти были организованы при Химико-технологическом институте оборонной промышленности. Институт серьезный, и прием на курсы серьезный.
Дело было в марте, а занятия на курсах начинались в сентябре, да и принимали лишь тех, кто окончил девять классов средней школы. Я трижды был у секретаря, и она, в конце концов, не выдержала:
– Молодой человек, да поймите же – люди учатся с начала года, и то едва успевают! Программа рассчитана на десять месяцев. Осталось всего три. Какой смысл вас принимать?
То, что я опоздал к началу занятий – пришел в марте вместо сентября, было не единственной бедой. У меня ведь и справки об окончании девяти классов не было. Я не то что девяти – и одного класса не окончил. Кроме того, на курсах учились без отрыва от производства (тогдашний термин), то есть лишь рабочие с рекомендацией с места работы, а меня только что уволили… Шансы мои, похоже, равнялись нулю.
Оказалось, кстати, это был последний год, когда в институт разрешалось поступать без школьного аттестата, то есть с неполным средним образованием, – все решали вступительные экзамены. Потом эту льготу отменили. Не используй я ее тогда, вуза бы мне не видать.
Как известно, все, что ни случается с человеком, – к лучшему. К родителям пришли гости, и меня попросили приготовить чай. Я поставил чайник на примус и вдруг плеснул керосином на руку и обжег. Три года я возился в мастерской с примусами, включал их и выключал – и никогда никаких происшествий. А тут – обжегся. С больной рукой много не наработаешь, и я понял так, что Сверху хотят, чтобы я предпринял новую попытку.
Я опять отправился на курсы. На сей раз посетителей принимал почему-то сам директор – национальный, как тогда выражались, кадр татарин Кадыров. Директор выслушал меня спокойно и повторил то же, что и секретарь:
– Прием закончен, занятия давно идут, и мы не можем принимать новых людей, когда даже те, кто занимается, не успевают пройти программу.
Я вижу – ничего сделать нельзя, и говорю:
– Ну, я пошел.
А рядом сидел секретарь комсомольской ячейки Майданчик, еврейский парень. Я знал его с виду, потому что он, собираясь жениться, приходил к моему отцу. Майданчик шепчет:
– Не уходи, подожди!
Я спрашиваю:
– Чего ждать?
Он тихо так:
– Б-г еще поможет.
– Как?
Он отвечает мне стихом из Торы:
– «Разве рука Б-га коротка?»
После таких слов я, конечно, не мог уйти. Сижу, жду. Чего – и сам не знаю. Проходит пять минут. Я спрашиваю:
– А сейчас можно уйти?
Он говорит:
– Нет, жди еще.
Жду еще пять-шесть минут. Тут входит парень в военной шинели (Николай Бронников его звали – помнится все, как сейчас). Парень только что демобилизовался и тоже хотел поступить на курсы. Ему директор отказать не мог. Он тут же вызвал преподавателя математики, тот опросил нас обоих и говорит:
– Не возражаю.
Я стал аккуратно, каждый день, ходить на курсы. Но официально еще не был зачислен. Во-первых, у меня не было документа об окончании девяти классов. Во-вторых, меня уволили с работы. Если я скажу на своей бывшей работе, зачем мне справка и куда я поступаю, они только напортят. Как быть – понятия не имею.
Интересно, как Б-г все это уладил. Сперва с работой. Я пошел в отдел, где выдают справки. Там еще не знали, что меня выгнали, и я получил какую-то характеристику. К тому же я потом устроился в другое место, с условием в субботу не работать. В общем, статусу трудящегося я соответствовал. А потом как-то и со справкой о девяти классах уладилось – не то мне удалось ее раздобыть, не то без нее обошлось, забыли о ней.
Итак, я начал учиться. Ни свет, ни заря я вставал и шел на молитву. С восьми до пяти работал. Занятия на курсах начинались в полшестого. За полчаса надо было добраться в другой конец города. Не успев умыться, грязный, я бежал со всех ног и всё равно опаздывал. Занятия кончались в полдвенадцатого ночи. Домой приходил около двенадцати. Когда готовиться к занятиям? И не просто готовиться, а догонять, потому что я здорово отстал от остальных…
Пришла пора вступительных экзаменов – поступал я в Химико-технологический. А время такое, во всем нехватка. Не хватало и учебников. Предстоял экзамен по истории партии – предмету очень и очень весомому, а обязательной для всех поступающих «Истории партии» Волина и Ингулова я ни разу в глаза не видал, хоть и окончил курсы. На всю группу был один такой учебник. Слушатели курсов как-то ухитрялись конспектировать его по очереди, а у меня на это не было времени. Помню, я сказал Всевышнему: «Ты знаешь, что я хочу исполнить Твою волю. Я хочу работать так, чтобы соблюдать субботу. Я сделаю то, что я могу, Ты сделай то, что Ты можешь».
Короче, пришел я на экзамен, и опоздал на полчаса – почему, не помню. Меня отругали, но экзамен все-таки согласились принять: «Сидите, ждите». Тут я увидел у одного студента этот учебник и попросил его на несколько минут. Открываю и читаю: «седьмой съезд партии. Выступление Ленина о заключении мира с Германией. Выступление Бухарина о войне до победного конца». Я успел прочесть страницу, и меня вызвали. Тяну билет: «седьмой съезд партии. Выступления Ленина и Бухарина». И ничего больше не спросили.
Так прошел не один экзамен. Было много удивительных случаев.
Конкурс в институт был не малый, но я всё же попал. Было это в тридцать пятом году.
Среди студентов был еврей Максим Эпштейн, убежденный коммунист. Я хорошо знал его отца и никак не думал, что именно он, Максим, будет меня преследовать. Я ошибался.
Однажды в Йом-Кипур мы молились в каком-то тайном месте. Молился и Эпштейн-отец. Макс пришел вечером встречать отца и заметил меня. С этого все и началось.
Он стал ко мне приставать ужасно. Невозможно было выдержать. Каждый день он отлавливал меня в институте и мучил часами:
– Ты понимаешь, что ты позоришь честь советской власти перед всем миром? Молодой человек верит в Б-га, да еще ходит молиться? Да тебя надо подвести к двери института и дать такого пинка, чтобы ты дорогу сюда забыл! Слушай, может, это родители на тебя давят?..
И он предлагал мне место в общежитии, чтоб я ушел от родителей.
– Ты что думаешь? Ты умнее Ленина и Сталина? – кричал он, а люди вокруг слышали, оглядывались на нас…
Что я мог ему ответить? Жизнь мне стала не мила. Но Б-г помог: Макса исключили из партии «за примиренческое отношение к троцкизму»! И он уехал в Киев.
Прошло несколько лет. Я уже заканчивал университет, был известен как «подающий надежды» ученик академика Чеботарева. Макс приехал в Казань в гости, и мы случайно столкнулись на улице. Дело было в субботу. Стоим, разговариваем. Максим вынимает папиросу. Я говорю:
– Знаешь, Макс, не надо курить. Сегодня все-таки суббота.
– А-а, – махнул он рукой, – все равно я пропащий…
Но не закурил. Очень он изменился.
А позже, в пятьдесят третьем, я сидел в лагере с его братом.
Университет
Как случилось, что я окончил университет, хотя поступал в Химико-технологический институт? Дело в том, что, проучившись год, я убедился – инженеру-химику не избежать проблем с субботой…
Уже в институте лабораторные работы, как нарочно, приходились на субботу. А ведь в таких работах, что ни действие – то нарушение: и электроприборы надо включать, и химические опыты проводить, и записи вести…
Выход, однако, нашелся. Поскольку одну тему давали на двоих студентов, я всю практическую сторону опытов сваливал на напарника, а сам морочил голову руководителю, засыпая его теоретическими вопросами и не прикасаясь к приборам.
Я настолько вошел в роль дотошного исследователя, что преподаватель как-то спросил:
– Слушайте, а почему я никогда не вижу вашего напарника? Ему что – все ясно?
Преподаватель решил, что мои расспросы объясняются исключительным прилежанием. Представляете себе?
Разумеется, остальную неделю я добросовестно занимался, наверстывая, что можно, но все больше сознавал, что эта специальность не для меня. И решил уйти.
Не желая терять год, я попробовал поступить сразу на второй курс физико-математического факультета Казанского университета. Мне предложили сдать шесть специальных предметов, которые я никогда прежде не учил, и, кроме того, экзамен по русскому языку.
В числе прочих был экзамен по физике, который принимал крупный ученый Евгений Константинович Завойский. Пройти весь материал я, конечно, не успел. Но удача сопутствовала мне. Экзаменатор задал вопрос как раз о том, что я знал. Кроме этого я не знал ничего. А меня больше ничего и не спросили.
То же повторилось на экзамене по аналитической геометрии – экзаменатор вышел, и я нашел в учебнике образец решения моей задачи. К следующему экзамену я успел подготовиться неплохо, только в одном месте не смог разобраться. Кого я ни спрашивал – никто не знал ответа. Мне задали именно этот вопрос – и, уже отвечая, я догадался, в чем там дело.
Так, Благословен Всевышний, я был принят на второй курс, и, уже располагая согласием университета, стал хлопотать о переводе из института. Это тоже потребовало немалых усилий, – из Института оборонной промышленности просто так не отпускали. Тем не менее, получилось.
Субботы в университете
Если в году пятьдесят две субботы, то сколько раз в жизни я должен был изобрести повод не работать в этот день? Причем так исхитриться, чтобы не бросалось в глаза!
В университете я дальше ближайшей субботы не загадывал. Планировал только на одну субботу. Я так и просил: «Властелин мира, не поминай мои грехи и дай мне возможность соблюсти эту субботу». Почему я не просил больше? До следующей субботы, может случиться, – не дай Б-г! – меня не станет, или – дай Б-г! – Машиах придет.
У меня был целый набор уловок, позволявших избежать нарушения шабата. Я мазал, например, пальцы йодом и перевязывал руку: вызовут к доске – я нетрудоспособен. Понятно, каждый раз так не сделаешь, но раз в месяц – можно. Другой способ я построил на том, что дружил со слабыми студентами и помогал им в математике, а потому в аудитории сидел с ними рядом. И вот, когда на субботу выпадала письменная работа, я «случайно» забывал принести тетрадь и на вопрос преподавателя: «А вы почему не решаете?» – отвечал: «Мы вместе». Преподаватель был доволен, что я помогаю слабому.
А то вдруг – контрольная в субботу. Я моментально начинаю страдать от зубной боли и отпрашиваюсь в поликлинику. Врач справку может и не дать, но на этот час я выкрутился. И так каждый раз.
Я уже упоминал о Евгении Константиновиче Завойском, известном исследователе парамагнитного резонанса, он преподавал в университете физику. Мы были знакомы. И вот как-то в субботу он читал большую лекцию на факультете. Слушало его человек двести, не меньше. Я как раз сидел возле выключателя. Время зимнее, в три часа смеркается. Лектор просит: «Зильбер, включите, пожалуйста, свет». Я притворяюсь, что не слышу. Через пять минут он повторяет свою просьбу. И в третий раз! А я – не слышу, и все. На мое счастье, какая-то девушка подбежала и включила свет.
Я обычно хорошо ориентировался в учебном материале и никогда не отказывался выйти к доске. Но вот однажды профессор Николай Гурьевич Четаев вызвал меня к доске в субботу. Я говорю, что не готов. Он «подбадривает»: «Ничего, я вам помогу». Я тупо отказывался. Четыре раза в течение урока он пробовал извлечь меня к доске, но я так и не вышел. Приятного, сами понимаете, мало. К тому же смущало, что профессор может обидеться. Но он не обиделся.
Пришлось как-то бороться с собственной высокой успеваемостью. Из-за нее меня хотели сделать ленинским стипендиатом, а я боялся, если мой портрет появится на Доске почета, я стану заметнее, труднее будет соблюдать шабат. Поэтому я специально старался получить отметку пониже.
Один случай запомнился как действительно жуткий. Все студенты были комсомольцами. Отказаться от вступления в комсомол было небезопасно. Ко мне постоянно с этим приставали, а я отговаривался, мол, еще не готов, еще не всего Ленина знаю, не всего Маркса, и тому подобное. Так и дотянул до пятого курса.
Но вот уже близятся выпускные экзамены, а я все еще не комсомолец! Недопустимая вещь! Парторг факультета Голованов подошел ко мне с этим вопросом сам. Я и ему отвечаю: «Я еще не готов, готовлюсь».
Дело было в пятницу вечером. Вдруг всех зовут на собрание, поговорить об организации госэкзаменов. Обычный ритуал: выбирают председателя, потом секретаря… Голованов предлагает: секретарем – Зильбера. У меня сердце екнуло: «Догадался что ли? Хочет принудить писать в шабат?» Пробую отказаться – не выходит. Но если обнаружится, что я не пишу в субботу, выгонят из университета…
Начинается собрание. Люди выступают, вносят предложения по графику экзаменов: такую-то группу – в такой-то день, в такие-то часы. Я сижу, слушаю. Один студент, Генка Изотов, жуткий непоседа, до всего ему было дело, не вытерпел:
– Что же ты не пишешь?
– Подожди, еще запишу.
Через пять минут опять:
– Ну что же ты не пишешь? Мы же забудем! – и сам стал записывать.
У меня камень с души свалился. Раз он пишет, все в порядке.
Вечером на исходе субботы я пошел к нему домой и все переписал. Обошлось.
Три безоговорочные заповеди
Как-то сидели мы с отцом и говорили о заповедях, которые еврей не должен нарушать даже под угрозой смерти. Еврею категорически запрещены три вещи: отказ от веры в единого Б-га (например, переход в христианство), разврат и убийство. Эти запреты нужно соблюсти даже ценой жизни. Другие заповеди можно при определенных условиях нарушить. Так, если, скажем, под угрозой смерти заставляют работать в субботу, еврей должен уступить. Даже если заставляют работать только для нарушения субботы, но это происходит не публично, можно нарушить, если, отказываясь, рискуешь жизнью. Только если требуют нарушить какой-то закон Торы в присутствии как минимум десяти евреев – должно умереть, но не нарушить. Отречение же от Б-га, разврат и убийство запрещены безусловно.
Особенно подробно мы говорили о первом запрете – о запрещении отрекаться от Б-га.
Отец сказал, что если еврея заставляют вступить в компартию или в комсомол (а одно из условий партийности – неверие во Всевышнего), то надо идти на смерть, но не вступать. Когда-то, если сын крестился, родители сидели в трауре по нему как по умершему. По закону, сказал отец, нужно бы так сидеть и по тем, кто стал коммунистом.
Этот разговор происходил, помнится, где-то в сороковые годы. В тот день я виделся с Яаковом Цацкисом (сейчас этого врача-уролога, ставшего моэлем, знает пол-Израиля, а тогда это был совсем молодой паренек) и, не знаю почему, под впечатлением, видно, пересказал ему разговор с отцом. Много лет спустя Цацкис рассказывал, что как раз в день нашей встречи они с братом должны были заполнить анкеты и подать заявление в комсомол. В те времена в комсомол вступали все подряд – как шутили советские люди, в добровольно-принудительном порядке. У них в вузе тоже всех записали. Остались только он и его брат. Им выдали анкеты и велели к вечеру сдать вместе с заявлением. После моего рассказа, он решил как-нибудь выкрутиться. Они с братом так и не вступили в комсомол.
По безумной советской логике, почти всех комсомольцев из их группы посадили. Все погибли. А Цацкиса с братом не тронули.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВОЙНА
Наука и религия
Я окончил университет первого января сорок первого года, и в тот же день пошел работать в школу в село Столбищи. С собой у меня было письмо от университетского профессора Николая Григорьевича Чеботарева, в котором он просил предоставить мне, помимо общего для всех выходного, еще один свободный день – для консультаций по поводу моей научной работы.
Тогда в Союзе была шестидневная рабочая неделя с выходным в воскресенье. Естественно, я выразил пожелание, чтобы мне освободили «конец недели», то есть, как вы понимаете, субботу, последний день перед общим выходным. Мне такой выходной предоставили. Правда, пользовался я им только полгода – во время войны меня дополнительного выходного лишили.
Профессор Чеботарев, специалист по высшей алгебре, был членом-корреспондентом Академии наук СССР, ученым с мировым именем. На ежегодных международных симпозиумах ему неизменно поручался главный – обзорный – доклад о сделанном в этой области за год. Профессор продолжал руководить моей научной работой и после того, как я окончил университет.
Думаю, профессор догадывался о настоящей причине моей просьбы насчет «дополнительного выходного», но виду не подавал. Он был очень порядочный человек.
Мы были очень близки с Николаем Григорьевичем. Профессор относился ко мне как к сыну, был со мной откровенен, говорил порой достаточно рискованные для того времени вещи, скажем, об официально пропагандируемом в Союзе мнимом приоритете русских во всех областях науки и техники. Или высмеивал знаменитого тогда Емельяна Ярославского, автора нелепой «Библии для верующих и неверующих», которого ему доводилось слышать. Возвращаясь с конференций, всегда рассказывал мне, что там было. Как-то, узнав, что моя мама больна, он достал ей синюю лампу (не знаю, пользуются ли этим средством сейчас, но тогда широко пользовались).
Профессор считал меня подходящим для себя аспирантом и в сорок третьем подал заявку, уверенный, что, сможет меня принять, но не получилось. Весь мой труд по сдаче экзаменов пропал даром. Я пришел домой и сказал: «Барух а-Шем! Не приняли, значит, так лучше». И действительно – вскоре мне понадобилось много свободного времени. Заболел отец, надо было за ним ухаживать – в любом случае я не смог бы учиться в аспирантуре.
Но профессор меня не забывал и, хотя, по житейским обстоятельствам, всё реже, мы продолжали встречаться до самой его смерти. Благодаря Чеботареву, я стал свидетелем удивительного случая.
Во время войны почти вся Академия наук эвакуировалась в Казань. В сорок третьем году отмечалось трехсотлетие со дня рождения Ньютона. Чеботарев был одним из докладчиков на торжественном заседании. По его ходатайству я получил специальный пропуск на заседание, хотя в зале сидели только сотрудники Академии.
Выступал Сергей Иванович Вавилов, президент Академии. Он произнес примерно следующее: «Волосы встают дыбом при мысли о гениальности Ньютона, который почти на три века предвосхитил теорию света» – и привел цитату из книги Ньютона «Математические начала натуральной философии». Я вздрогнул, услышав ее: «Вы не найдете во Вселенной места, где между любыми двумя точками не действовали бы силы: притяжения или отталкивания, электрические или химические… Я вижу в этом вездесущность Б-га».
Вы и представить не можете, что значило произнести такие слова в той стране и в то время! Докладчик легко мог бы избежать риска, опустив эти слова. Но он их произнес! А я слушал и думал: «Вся земля полна славы Его!» (Ишаяу, 6:3).
Со мной в университете с разницей в один курс, кажется, учились два еврея, Шифрин и Рудник. Году в сорок втором зазвали они меня в какую-то аудиторию и говорят:
– Исаак, мы тебя уважаем как талантливого ученого. Но нас удивляет, как это совмещается у тебя с религией? Просто непонятно.
И они сказали:
– О Б-ге не будем спорить – это дело философское. Не будем оспаривать даже исход из Египта. Этому уже больше трех тысяч лет. Нас тогда не было. Но в еврейской религии есть откровенные нелепости. Как же ты, человек науки, можешь это поддерживать?
Я спрашиваю:
– Ну что, например?
У одного из них, Рудника, был сосед, верующий литовский еврей Поташник. Рудник и говорит:
– Вот Поташник однажды сказал, что в еврейских книгах написано, будто евреи не вечно будут в изгнании. Б-г начнет собирать их, и придет время, они будут жить в своей стране. Это же ахинея! Пока, как мы видим, даже бешеных собак так не истребляют, как евреев. Неизвестно, будут ли евреи существовать через семьдесят-восемьдесят лет. А если и будут – кого выпустят из России? Тебя? Меня? И даже если вообразить, что за подписью Сталина будет объявлено, что все желающие евреи могут ехать в Палестину, – кто поедет? Я не поеду, он (показывает на Шифрина) не поедет – мы коммунисты до мозга костей. Как может разумный человек этому верить? И как ты можешь придерживаться религии, утверждающей такие нереальные вещи?
Надо заметить, что в начале разговора они предупредили:
– Мы ничего никому не сказали, но сами догадались, что ты верующий. Однажды ты не пришел на занятия. Мы проверили – это был Йом-Кипур…
Они вспомнили еще несколько случаев.
Отрицать я не мог, да и не хотел. Но и доверять чересчур – тоже не мог. Рудник, между прочим, возглавлял университетский СВБ. Тогда это сокращение было понятно каждому. Означало оно не что иное, как Союз воинствующих безбожников. Что я мог ему ответить? Да еще в сорок втором году! Я сказал:
– Да, написано, что евреи в этом изгнании не навечно. И что Б-г начнет собирать их постепенно, что мы еще вернемся в свою страну и что во главе народа будет стоять руководитель из семьи Давида. Многие вещи, записанные в Торе и Пророках, исполнились. Например: «Рассеет тебя Б-г между всеми народами от края света до края света…» Это же исполнилось! Кто бы мог подумать так во времена, когда это было предсказано? И так же, как исполнилось многое, что записано, так и это исполнится. Мы еще доживем до этого.
Так закончился наш разговор.
Много лет спустя, уже в Израиле, я узнал, что Шифрин погиб на фронте, а Рудник преподает в Ленинградском военном училище. Я дозвонился к нему из Иерусалима и говорил с ним по телефону полчаса. Жена смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я обычно больше минуты-двух по телефону не говорю. А тут – полчаса. Рудник мне всё рассказывал и рассказывал, а я ни словом не напомнил ему о том нашем разговоре. В конце он меня попросил: «Мой сын в Израиле, помоги ему насчет языка».
И происходит следующее.
Сижу в очереди на прием к доктору Цацкису, договориться об обрезании для кого-то из новоприбывших. Поскольку в Союзе редким мальчикам делали обрезание на восьмой день, как требует Тора, некоторые репатрианты делали брит-милу в Израиле уже в таком возрасте, когда нужны были специальные, больничные, условия. Передо мной – молодой человек. Слышу фамилию: «Рудник».
Спрашиваю:
– Не из Ленинграда ли?
– Да, – отвечает.
Оказалось, сын Рудника в тот день делал обрезание своему сыну!
После полагается устраивать праздничную трапезу, но в больнице не совсем удобно. Я обычно приношу с собой печенье и прохладительные напитки, чтобы сказать специальное благословение. Но тут уж я побежал, принес рыбу, хлеб, вино и устроил большую трапезу…
Когда я вспоминаю, с каким уничтожающим презрением сами же евреи, особенно юное поколение, относились к верующим, я не могу не поражаться этому. Помню, мы с мамой зашли к ее подруге. Посидели, поговорили, мама собралась уходить. Хозяйка дома позвала дочь:
– У нас в гостях жена раввина. Иди попрощайся.
– Классовому врагу я руки не подам, – ответила девушка.
Девушка эта училась тогда на третьем курсе медицинского факультета. Она была уже врачом, когда ее мать умерла. Я помню, как она искала человека, который прочел бы «Кадиш» по матери (сделать это должен мужчина).
Однажды в Песах мы с отцом навестили его друга, и, увидев моего бородатого отца, пятнадцатилетний сын хозяина дома демонстративно извлек из кухонного ящика кусок хлеба (в Песах хлеб категорически запрещен) и сел за стол.
А год назад он сидел здесь, в Израиле за столом у меня.
Жаль мне отца – он не увидел конца коммунистов. Мама тоже, но она хоть внучке успела порадоваться.
Несмотря на то, что в аспирантуру поступить не удалось, я продолжал разрабатывать свою научную тему, время от времени консультируясь с профессором Чеботаревым. Иногда я вставал в пять утра и до молитвы (в Казани я всегда молился в миньяне) занимался математическими изысканиями. Я написал серьезную работу по теории чисел и мечтал, что когда-нибудь пошлю ее самому Эйнштейну.
Потом подумал: хорошо, допустим, я ее опубликую, получу кандидатскую или докторскую степень. Тогда из России уже ни за что не выехать! И так-то не просто вырваться, а ученому со степенью и того труднее. И я приказал себе (еще при жизни Чеботарева) не трогать больше эту тему. Думал, приеду в Израиль, займусь ею и опубликую.
И вот я в Израиле. Но – некогда! Хотя то, что я доказал, до сих пор еще никто не смог сделать. Но скажу честно: имей моя работа прикладное значение, будь она применима в медицине, скажем, или в оборонных целях, я бы постарался ее закончить. Или, если бы это могло привести евреев к Б-гу – я бы это обязательно сделал. А так, чисто теоретическая работа! Ну и что? Ну, будет еще один ученый еврей…
Война и Тора
Шла война. Страшная война. Я все чаще задумывался, что же станет с Торой. Найдутся ли среди нас лет через восемь-десять люди, разбирающиеся в Талмуде? Владеющие ивритом, арамейским языком? В России таких становится всё меньше: кто расстрелян, кто в лагерях пропадает. Польское еврейство истреблено под корень. Да, миньян на молитву собрать еще можно, но людей, знающих весь Талмуд, стыдно сказать, даже в огромной Москве было только двое.
Может, пришло время переводить Талмуд на русский язык? Пока еще есть знатоки, способные перевести (для этого только знания языков недостаточно).
Мог ли я знать, что живет на свете человек, который занимается спасением Торы в эти ужасные дни?! Я узнал об этом много лет спустя, уже в Израиле. А тогда я и не подозревал о деятельности рава Хаима Шмулевича.
Рав Шмулевич со своей ешивой «Мир» находился в Японии, куда им удалось выехать в начале войны. Ешива работала без перерыва, ни днем, ни ночью не было часа, чтобы кто-то не сидел за книгой. «Евреи горят, Тора горит, – говаривал рав. – Если мы не создадим замену, всё пропало». Те, кто был тогда с равом Шмулевичем в ешиве «Мир», рассказывали, что сам он не спал сутками. Такими усилиями они создали учителей, которые потом обучали молодежь и в США, и здесь, в Израиле. Мы приехали сюда, и мой сын Бенцион еще удостоился учиться у рава Шмулевича.
Скромность этого человека была необыкновенна. Он и сейчас крупнейший духовный авторитет. А в то время был главным министром, так сказать, по делам Торы! Но сам будто этого не замечал.
Много духовных ценностей спас он для будущего! Рассказывали, что в Японии, рава вызвали в тамошние органы безопасности и задавали весьма «острые» вопросы.
– Вы и ваши люди живете здесь. На какие средства вы существуете? Кто вам дает деньги и сколько?
А теперь подумайте: как на такой вопрос можно ответить? Учтите, что во время войны запрещалось переводить деньги из стран-противников, а в ешиву деньги попадали из Америки, которая находилась с Японией в состоянии войны.
Рава вызывали на эти «собеседования» не один раз. Рассказывали, что перед тем, как идти туда, он молился: «Рибоно шель олам! Я готов принять на себя все четыре вида казни (имеются в виду четыре вида смертной казни, предписываемые Торой за различные прегрешения: удушение, отсечение головы, заливание в горло расплавленного свинца, забрасывание камнями) – только бы не стать доносчиком и только бы мои сыновья и зятья были знатоками Торы». И Б-г услышал молитву рава.
Как я замерзал
Работая в Столбищах, я всю неделю жил на селе, а субботы иногда проводил дома, в Казани. Как-то зимой сорок второго я возвращался из Казани в Столбищи. Вышел я в пять утра, а так как хлеб получал «по месту жительства» в Столбищах, то был очень голоден. Мороз страшный, минус сорок два. И, что нечасто при таком морозе, валит снег. Все двадцать километров до Столбищ я бежал как сумасшедший и добежал за три часа. В восемь я был уже в школе. Но меня ждало разочарование. Пекарня в Столбищах в тот день хлеба не выпекла, потому что из-за мороза не привезли дров.
Учеников нет. Как будто бы можно разойтись по домам. Но советские власти не любят, чтобы учителя «простаивали». Нам дали задание: пройти по деревням и записать детей, которые должны пойти в будущем году в школу. Мне досталось село Большие Кабаны, в пяти километрах от Столбищ.
По-прежнему голодный, иду в Большие Кабаны. Обычно туда вела тропинка, но сейчас ее замело. Я потерял тропу и сбился с пути. Иду по глубокому, выше колен рыхлому снегу. Приходится прыгать. Я прыгаю, прыгаю, прыгаю. Двигаться все труднее. Тут еще поднялся невыносимый ветер. Чувствую – силы на исходе. Меня вдруг одолело страстное желание (за всю жизнь по сегодняшний день не испытывал такого непреодолимого желания!) – прилечь отдохнуть хотя бы на минутку. Но я вспомнил, что так замерзают, и стал молиться. Я просил Б-га пожалеть моих родителей. И я увидел, что есть Тот, Кто слышит молитву. Сунул я руку в карман и чувствую: что-то лежит, в бумагу завернуто. Вытаскиваю – кусочек халвы! Мы три года не то что не ели – не видели ни сливочного масла, ни сахара. А тут вдруг халва! Откуда? Ничего не понимаю. (Оказалось, маме накануне удалось купить кусочек халвы у соседа, и она положила мне в карман эту единственную в доме еду). Я съел кусочек халвы, и мне сразу стало лучше. Я решил бороться до конца. И прыгал и прыгал из последних сил и чудом опять попал на тропинку. Дошел до деревни, переписал всех детей и вернулся назад.
Вечером опять хлеба не было. И назавтра тоже не было хлеба. Лишь под вечер второго дня привезли дрова и затопили печи в пекарне. Я взял хлеб за много дней вперед – два килограмма (в войну хлеб выдавали по карточкам, на которых указывались даты; вперед можно было взять, а задним числом – нет: не успел вовремя – карточка пропала; и нормы были разные: работающим – чуть больше, так называемым иждивенцам – меньше). Съел все сразу – без соли, без воды, без ничего – и остался голодным.
Голод
Трудно было с хлебом в те годы, в сорок втором – сорок третьем. Тяжело вспоминать. Люди умирали от голода каждый день. Занимали очередь за хлебом с вечера и писали номер на руках; помню, как-то у меня был тысяча пятьсот какой-то.
Я стоял, сколько мог, потом уходил на работу, а на мое место вставала мама. Она в семье больше всех стояла в очередях, держала книжечку Теилим в руке и ждала хлеба. Утром, когда открывался магазин, в толпе не раз насмерть давили людей. Так получали хлеб.
Как-то мама вернулась без хлеба. Когда подошла ее очередь, одна из эвакуированных, еврейка, закричала, что мама не стояла в очереди. Люди говорили, что стояла, но та женщина все-таки маму силой вытолкала. И мы остались в этот день без хлеба. А кроме хлеба, у нас вообще ничего не было, изредка – картошка. Она денег стоила.
Минуло недели две. Пришла какая-то женщина просить милостыню, и мама ей вынесла кусок хлеба. Женщина взяла хлеб, заплакала и ушла. Мама сказала мне: «Это та самая, что вытолкала меня из очереди». Они узнали друг друга.
Уличный патруль
На призывной пункт меня вызывали не один раз. И сами же не брали в армию. Молодость у меня, что ни говори, была не слишком легкая: с четырнадцати до семнадцати лет, как раз в годы интенсивного роста, я работал, да не по шесть, а по двенадцать часов в день. И чуть не после каждой субботы грозили увольнением. Я был сильно истощен, и нервно, и физически. Сейчас-то я относительно здоров, а тогда весь подергивался и был не пригоден к службе и по нервным, и по глазным болезням.
Война в самом разгаре, положение тяжелое. Требовались люди. Их ловили прямо на улице и отправляли на фронт. Как-то в сорок третьем, в субботу, останавливает меня милиционер:
– Документы!
– Нет документов.
Он записывает имя, адрес и объявляет:
– Ты мобилизован. Полчаса на сборы.
А дело, напоминаю, было в субботу.
Я прихожу домой и говорю:
– Папа, меня забирают в армию. Дали полчаса на сборы.
Отец спрашивает:
– Ты недельную главу уже всю прочитал?
Я говорю:
– Нет.
– Что же ты сидишь? Там же у тебя не будет Хумаша (Пятикнижия). Садись пока и дочитай до конца.
Я сел читать.
Но с властями шутить нельзя. Я дочитал и пошел к ним. И опять по какой-то причине отложили мою отправку. Тут меня взяли преподавать в техникум и дали броню. Но до сих пор помню, как спокойно отец сказал: «Ты ведь раздел не прочитал, а там у тебя не будет Хумаша. Так прочитай сейчас».
Еще о встречах на улице
В том же сорок втором году в Суккот останавливает меня на улице молодой человек и спрашивает:
– Вы еврей?
– Да.
– Скажите, есть сукка в Казани?
Я веду его. По дороге рассказывает: он студент Московского университета, мобилизован и пока служит здесь, в Казани. Отлучился, не спросив разрешения, ищет сукку. Я его привел в сукку, он поел.
А то встретилась одна москвичка:
– Не знаете, когда в этом году Йом-Кипур? Когда надо начинать поститься?
И со слезами добавила:
– Это всё, что я знаю о еврействе.
Уже после моей женитьбы появилась эвакуированная женщина и у нас в доме. Звали ее Маша. Тихая религиозная старушка. Все ее близкие погибли, она ходила по домам, просила подаяние. Я предложил Гите взять ее к нам, и Маша стала жить с нами. Она помогала растить и воспитывать детей. Вообще много для нас сделала. И я, и дети многим ей обязаны. И по сей день я отмечаю машин йорцайт (годовщину смерти).
Случай этот не исключительный. Война лишала людей дома и близких и порой приводила под чужой кров, где они находили новую семью.
Раби Ицхак Сандок
В начале войны у одного казанского жителя – не еврея, по фамилии Малахов, наша община арендовала помещение. Мы устроили там что-то вроде синагоги и молились. Каждый вечер мы с отцом приходили туда и с девяти до одиннадцати учили в уголке Тору. А на скамьях лежали больные люди, беженцы из разных городов, которым негде было ночевать, кроме как в синагоге. И все голодные. Мы бы дали им хлеба, но у самих не было.
В тот вечер в синагоге находились одиннадцать беженцев, все лежачие больные. Где-то после десяти входит высокий худой человек, берет сидур (молитвенник) и читает вечернюю молитву. Помолившись, незнакомец оглядывается вокруг и выходит. Минут через двадцать возвращается с буханкой хлеба в руках. Килограмма два хлеба, не меньше. Целое состояние по тем временам!
Подходит к одному лежащему, протягивает ему буханку и пятьдесят рублей (столько стоил тогда килограмм картошки). Уходит, опять возвращается через двадцать минут – и второму дает то же самое. И так – всем. Кто это был? Может, пророк Элияу? Он приходил и в другие вечера. Мы не знали, что и думать, а спрашивать было не принято. Любознательными были только доносчики.
Незадолго до Песах этот человек пришел к нам домой и немного рассказал о себе. Исаак Зусманович Сандок (мы звали его раби Ицхак) оказался родом из белорусского города Могилева. Он занимал там какой-то пост, и когда началась война, ему дали машину вывозить людей. Он вывез, кого смог, а свою семью не успел: жену и троих детей убили немцы. И вот теперь он один, и ему негде провести Песах.
Нам стало неловко: у нас просто не было еды.
Он говорит:
– Не беспокойтесь, еду я принесу.
И принес мацы и немного мяса и провел у нас первый седер. Ждем его назавтра утром – нет. Ждем на второй седер – опять не пришел. Мы стали беспокоиться – не случилось ли чего?
Потом узнали. Работая мельником, раби Ицхак собирал мучную пыль, которая браковалась и в дело не шла. Пыли было много, и он выпекал из нее хлеб, строго по еврейским правилам и отделяя халу (долю от теста). Этот хлеб раби Ицхак раздавал людям.
Многие богатели на мельничном деле, но раби Ицхак остался бедняком – всё раздавал. Разузнав, кто нуждается, он так же, как к нам, зашел еще в четыре-пять мест: приносил еду. У нас он был на первом седере, у кого-то – утром, у кого-то – во второй день праздника.
Это был необыкновенный человек. Каждый год двадцать четвертого ава я отмечаю его йорцайт.
Я перед ним страшно виноват и не могу ничего поправить. Мне следовало послушаться матери. Раби Ицхаку к концу войны было под пятьдесят, и мы подумали: может, он еще женится и у него будут дети. Незамужних еврейских женщин в Казани было очень мало. С одной религиозной женщиной лет тридцати шести я предложил раби Ицхаку встретиться.
Они встретились раза два-три. Он молчит. Мама сказала:
– Ицхак, раз он молчит, не надо уговаривать. При сватовстве не уговаривают!
Но я боялся, что через год-два ему уже поздно будет жениться. А он ценил мое мнение. Вскоре они поженились… Этот брак не был счастливым. Новая жена Сандока несколько лет болела и умерла. Детей у них не было. Раби Ицхак так и остался бездетным. Может, не уговори я, его жизнь сложилась бы иначе.
Сбывшийся сон
Не помню точно, когда, но незадолго до моей женитьбы, приснился мне памятный сон. Во сне я с удивительной ясностью ощущал себя в Иерусалиме: я шел по святому городу, и в ушах у меня звучали слова молитвы, которую евреи уже две тысячи лет читают в праздники, – «Ва-авиэну ле-Цион» («…и приведи нас в Сион, город Твой, с песнями и в Иерусалим, место Храма Твоего, с вечной радостью»). Напев молитвы был мне незнаком, он повторился несколько раз, и я до сих пор могу его напеть… Уже здесь, в Иерусалиме.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. СУДЬБЫ ВОЕННЫХ ЛЕТ
Холод
Я работал в Финансово-экономическом институте. Нам, преподавателям выделили участок в лесу, чтобы мы сами обеспечили себя дровами на зиму. Я научился пилить, определять, куда дерево будет падать, напилил два кубометра, и уплатил человеку, ответственному за доставку дров. Он был еврей.
Всем, ну абсолютно всем, дрова доставили, а мне – нет. Пошел я к этому ответственному домой. Прихожу, а его жена, русская женщина, сообщает, что он сбежал с деньгами, а куда – она якобы не знает.
Так или иначе, я ходил сто раз, но ничего не помогло. Мы остались без отопления.
История эта обернулась для нас страшно.
Была зима сорок второго. В нашей комнате было так холодно, что вода в стакане замерзала. А воду, надо сказать, мы брали в уличной колонке, и отец часами простаивал в очереди.
Мы с отцом занимались так: руки в рукавицах, пальто на голову. (Эта привычка долго у меня держалась –– многие годы спустя, сидя зимой за книгой, я укрывался с головой пальто.)
В комнатушку, где мы вот так сидели приходили к отцу люди с разными галахическими вопросами (галаха – свод законов, регулирующих поведение еврея и устанавливающих правила выполнения заповедей), а к матери приходили женщины. Особенно усердно мои родители занимались восстановлением мира между мужьями и женами. У некоторых пар дело шло туго, и все-таки родители их мирили.
Как мы жили? Не спрашивайте! Как на беду, зима выдалась особенно холодная – случалось, температура падала ниже сорока, мы же не топили ни разу. Отец простудился и заболел туберкулезом позвоночника. Холод – это страшнее, чем голод!
Отцу надо было сделать какой-то укол. Было два специалиста. Один жил недалеко, а другой – очень не близко. Я знал, что второй врач надежнее, но к нему добирались только на такси, а денег не было. Я взял золотые часы отца и скатерть, и пошел по людям.
Но никто не купил и не взял в залог. И тут я совершил непоправимую ошибку: нужно было забыть про гордость и просить милостыню. Но я этого не сделал.
Человек, которому рекомендовали такой же укол, как отцу, поехал к дальнему профессору и прожил еще десять лет, а я пошел с отцом к ближнему, и отец через три недели умер. Раздобудь я деньги на такси, может, отец прожил бы еще десять лет…
Эта вина мучает меня до сих пор. Он умер молодым, ему не было шестидесяти.
В Талмуде описано несколько случаев, когда к умирающему приходили люди, которых уже нет на этом свете. Талмуд говорит, что раби Иоханан бен-Закай просил перед смертью: «Несите скорее стул! Пришел царь Хизкияу!»
За несколько минут до смерти мой отец увидел своего отца… Он был в полном сознании. За всю свою жизнь ни разу не сказал он того, в чем не был убежден. Он лежал в постели, разговаривал со мной, и вдруг прервал разговор: «Ой, реб Ицеле пришел!» – и умер.
О могиле отца
Отец умер в сорок четвертом году.
Вместе с еще одним человеком я пошел на кладбище искать место для могилы. Не следует хоронить праведника рядом с тем, кто нарушал законы. Мы искали место рядом с могилой такого человека, кто хоть что-то соблюдал: субботу или кашрут, – и не нашли.
Трижды обошли кладбище. Только одно место могло бы подойти отцу – узкое пространство между двумя склепами над могилами рава Кассиля (он умер в 1890 г.; кстати, писатель Лев Кассиль – его внук) и некоего Персона, о котором говорили, что он был очень знающий, почти как рав, и очень добрый человек.
Я спросил об этом месте в погребальном обществе, и мне рассказали такую историю.
Это место приобрел для себя раби Авраам Цимхес, построивший в Казани трехэтажную синагогу еще до первой мировой войны. Советская власть всё у него отняла. Бедняком он уехал в Ленинград и умер там. Затем, уплатив пятнадцать рублей, это место записал на себя габай (управляющий делами синагоги). Между тем скончался брат Цимхеса, которого я хорошо помню. Его любимым присловьем было: «Что знаю, стараюсь соблюдать. Если чего не соблюдаю, потому что не знаю». Решили, он достоин быть похороненным на месте, что габай записал на себя. Стали рыть могилу – и ничего не получается. Не знаю, что уж там было – зима, бетон, камни… – во всяком случае, могильщики два часа долбили, вынули чуть-чуть земли и отказались.
Чтоб похоронить отца между равом Кассилем и Персоном, нужно было согласие габая. Я ищу его – он в больнице. Прихожу, рассказываю, что отец мой умер и негде его похоронить… «Уступаю участок от всей души, – говорит габай, – я себе другое место найду».
И написал бумагу, что продает мне участок, и взял в уплату пятнадцать рублей.
Пришли на кладбище, я говорю: «Копайте». И вырыли сразу.
Цадик и отец коммуниста
Когда я думаю о похоронах отца, на память приходят удивительные истории.
В тридцатые годы в Белоруссии один цадик-раввин тайно обучал детей Торе. Как-то пришел к нему портной, у которого сын служил в НКВД, и говорит:
– Уезжайте скорее, вам грозит арест (это он у сына узнал).
Раввин спрашивает:
– Чем я могу вас отблагодарить?
Тот отвечает:
– Пусть через сто двадцать лет (сто двадцать лет у евреев – символ долголетия) меня похоронят рядом с вами.
– Согласен, – говорит раввин.
И спешно уехал в другой город.
Через несколько лет началась вторая мировая война. В городе оказалась масса эвакуированных.
В годы войны цадик умер, его похоронили. Вскоре умер еще один еврей. Похоронили и его. Дело было зимой – мороз, метель, никто и не разобрался, в каком месте ему отвели могилу.
А когда сошел снег, хоронившие пришли в смятение: они похоронили неизвестного человека рядом с цадиком! Хотели даже поститься по этому поводу. А спустя время оказалось, что неизвестный – тот самый портной, который спас рава.
Молитва польского солдата
В тридцать девятом – сороковом году в Россию хлынули беженцы-евреи из Польши.
Когда началась война, в Россию бежали (кто успел) оставшиеся в советской зоне оккупации евреи. Кто-то из них попал в лагеря и тюрьмы, кто-то – в разные города в качестве эвакуированных.
Меня познакомили с таким беженцем, талантливым парнем с медицинского факультета Казанского университета. Он рассказывал, что вырос в семье верующих, что у деда было десять сыновей и на Рош а-Шана и Йом-Кипур в доме собирался свой миньян. Но к тому времени, как мы познакомились, он абсолютно ничем еврейским не интересовался.
В сорок третьем году парень этот пришел прощаться – уходил на фронт. Я пожелал ему вернуться живым-здоровым и с победой.
И вот, возвращаюсь я в субботу домой – как сейчас помню, была глава «Мишпатим» (каждой неделе года соответствует определенная глава из Торы), а мама говорит:
– Польский студент забегал утром, спрашивал, когда Рош-ходеш адар (начало месяца адар). Я сказала, что сегодня. Он спросил, есть ли где-нибудь миньян и где именно. Я дала ему адрес, и он умчался как сумасшедший.
Я в недоумении. Парень за несколько лет ни разу не проявил интереса даже к праздникам, а тут вдруг заинтересовался Рош-ходеш адар… И как он, уйдя на фронт, вновь появился в городе?
Прихожу вечером на минху (послеполуденную молитву) – он уже там. И не просто молится, а ведет молитву как «шалиах цибур» (буквально – «посланец общины») и «баал коре» (читающий вслух свиток Торы). Когда я входил, он как раз приступал к чтению Торы (я еще помню, какую ошибку он сделал).
Я его ни о чем не спросил, такой у меня обычай. Он сам рассказал, что произошло.
Новобранцев привезли было на передовую, но потом по каким-то причинам отослали обратно. Ночью в эшелоне приходит к нему во сне отец и говорит:
– Сын мой, почему ты не читаешь «Кадиш» за мою душу? Сегодня же йорцайт!
(Он знал, когда и как отца убили, он видел сам. Я не спрашивал, как он спасся.)
Парень во сне отвечает:
– Папа, где миньян («Кадиш» читают в миньяне), где «Кадиш» и где я сам?
Отец говорит:
– Миньян – это моя забота. Ты скажи: прочтешь или нет?
– Прочту.
Отец говорит:
– Будет у тебя миньян.
Ночь. Поезд идет. Куда – неизвестно. Что их ждет – тоже. Солдаты поют свои песни, ему вспоминаются еврейские мелодии…
На рассвете поезд остановился, оказалось, они вернулись в Казань. Парень вспомнил меня и пришел спросить про миньян. А про Рош-ходеш адар спросил потому, что это был день смерти его отца. Оказалось, что сегодня как раз Рош-ходеш, и он сразу побежал молиться.
Многие польские евреи, попав в Россию, переставали соблюдать заповеди. Как можно здесь соблюдать что-то? Немец сжигает евреев во всей Европе. Сбежали в Россию, а тут – снова гонение на иудаизм. Казалось, настал конец. Но когда они попадали в наш дом, видели евреев, которые соблюдают все заповеди, это их возвращало к соблюдению закона. Многие потом говорили мне: «Да знаешь ли ты, какой большой талмид-хахам (мудрец) твой отец?» Не меньшей поддержкой была для них мама, которая читала Теилим, стоя за хлебом в многочасовых очередях на морозе, а когда я приходил сменить ее, отсылала домой: «Если есть время, иди занимайся Торой».
Инженер Сафьян
Борис Соломонович Сафьян работал на крупном заводе точных оптических приборов в двадцати километрах от Казани. Он был большим человеком и на заводе, и в городской партийной организации (помню предвыборные плакаты с его портретом на городских афишных тумбах; не помню, правда, куда выбирали). Но Борис Соломонович был член партии только формально, на самом же деле верил в Б-га и соблюдал заповеди.
Во время войны он устроил на работу и обеспечил жильем сорок эвакуированных евреев. Сорок! Вы представляете себе, что такое устроить на работу, – спасти от голодной смерти сорок человек?
В субботу Сафьян всегда вертелся по цехам, не работая и не подписывая бумаг. Один из спасенных им евреев, Шарипкин, рассказал мне такой случай.
Завод нуждался в каком-то редком сплаве, и по этому поводу пригласили представителя из Москвы. В пятницу вечером началось заседание «на высоком уровне». От завода речь держал Сафьян. Он сумел доказать, что требуемый сплав позволит резко увеличить выпуск продукции. Представитель из Москвы кивнул:
– Ладно. Пишите заявку – подпишу.
Шарипкин замер. Как Сафьян выкрутится? Он же не пишет в субботу!
Борис Соломонович почтительно возразил:
– Я думаю, вы лучше меня сформулируете.
Москвич нахмурился:
– Что за чушь! Ваша заявка – вы и пишите.
Сафьян не смутился:
– Нет, вам виднее, как аргументировать. Лучше вы.
Препирательство продолжалось достаточно долго. Кончилось тем, что москвич сдался. Сам написал и подписал.
У советской власти и так-то пререкания были не в ходу, а в военное время – и подавно. Такое надо уметь выдержать.
Чего только Сафьян не делал! Приезжал в Казань, привозил вещи из дому, просил меня дать кому-нибудь на продажу и раздать деньги голодным (я и познакомился с ним, когда он пришел к нам с такой просьбой). Сам он, понятно, делать такое не мог – как объяснишь, зачем это хорошо оплачиваемому инженеру?
Последнее, что мама делала перед смертью – в холодной воде кошеровала мясо для Сафьяна.
Она умерла в сорок девятом году.
Ни разу я не видел во сне отца и мать вместе. Но когда я сидел в тюрьме, они пришли вместе. Назавтра был суд.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ЖЕНИТЬБА
Мой шадхан рав Мордехай Дубин
Моим шадханом (сватом) был раби Мордехай Дубин.
До войны Дубин был депутатом Латвийского Сейма. На этом посту он делал много добра. Рассказывали, что очередь на прием к нему тянулась на пол-улицы, и он никому не отказывал в помощи. Потом, когда Прибалтика была присоединена к СССР и рав Мордехай увидел, что вытворяют коммунисты, он говорил, что об одном жалеет – что вызволял евреев-коммунистов из тюрем, когда об этом его просили их родители… Благодаря усилиям Дубина в тридцатые годы трем тысячам евреев удалось уехать из Польши в Америку. Это он, приехав в Советскую Россию как представитель Латвии, вытащил Любавичского ребе из ленинградской тюрьмы и увез в Ригу, буквально обменяв его на торговый договор, один из первых договоров Советской России с иностранным государством.
В первый раз Мордехая Дубина посадили, когда русские вошли в Латвию. Он просидел в тюрьме год и вышел в лаптях, еле живой. Перед войной рав оказался в Москве, а когда началась эвакуация, попал в Куйбышев. Поиски кошерного дома привели рава Дубина в дом родителей Гиты, моей будущей жены.
Рав помог Гите и ее сестрам разобраться, что происходит, объяснил, что за «личности» Ленин и Сталин, которых вокруг боготворили.
Депутат Латвийского сейма, личный друг Рузвельта, Дубин знал многое. Впервые он побывал в России в восемнадцатом году: народ гол и бос, с красными бантами и в красных косынках – все равны. Приехав году в двадцать четвертом, он увидел уже другую картину: один – в отрепьях, другой – в меховой шубе. Динамика революции.
В те годы каждую ночь шли аресты. Семья Гиты жила в многоквартирном доме, и когда ночью в длинном коридоре раздавались шаги, все с замиранием сердца ждали, в какую дверь постучат. Однажды постучали в их дверь. Когда открыли, Дубин побелел. Но энкаведисты «пошутили»: «Не бойся, не за тобой. Еще не твоя очередь». Они пришли за другим человеком и ошиблись дверью.
Война кончилась, и рав Мордехай вернулся в Москву. Политикой он не занимался, целые дни проводил в синагоге. Тем не менее, «врага народа» опять схватили. В Тульской тюрьме рав Дубин и умер. Тюремный врач совершила великую мицву: вызвала евреев с воли и разрешила взять его тело.
Рава Мордехая похоронили в Туле. Большой награды он удостоился – люди знают, где его могила.
Неожиданные неприятности
За несколько недель до свадьбы я приехал в Куйбышев. В отличие от Казани, где синагога была запрещена и молились тайно, в Куйбышеве она была официально открыта. Я и в Казани каждый день посещал тайный молельный дом, что уж говорить про Куйбышев, где синагога действовала и где меня, как я полагал, никто не знает!
Раби Мордехай Дубин постоянно находился там, сидя над Талмудом. Я занимался вместе с ним.
Свадьба была назначена на вторник. В четверг предыдущей недели переходил я улицу. Вдруг ко мне подходит милиционер:
– Гражданин, вы нарушили правила уличного движения.
Я удивился, но даю не то полтинник, не то рубль – штраф. Он качает головой:
– Нет, пройдемте.
Я иду. Пришли, а на двери табличка: СМЕРШ.
Ввели меня в комнату, посадили за стол. Допрашивали трое. Били по лицу изо всей силы. Очки сломали, чуть не выбили зубы. Очень сильно били.
– Что у тебя за дела, – как они выразились, – с фон Дубиным?
Я объясняю, что приехал из Казани, что там нет синагоги, а здесь есть. И хотя я учитель, но решил зайти в синагогу и там познакомился с Дубиным.
Тут они показывают мне номер телефона:
– А это что?
Как он у них оказался – ума не приложу! Это Дубин попросил меня заказать телефонный разговор с сестрой в Москве. Я и заказал.
Короче, меня избили, отняли все, что было: записи, документы – и бросили в камеру.
Понятное дело, кинулись читать мои записи. Но там разобраться непросто: пишу я то на одной стороне листа, то на другой, то на полях, да к тому же на иврите. Назавтра опять приводят к следователям:
– Ты регулярно организуешь встречи с человеком, обозначенным в записях как «НТТИ».
Я понял, что они, вероятно, вызвали доносчика из синагоги, и он им прочел ивритский текст.
– «НТТИ», – объяснил я, – на иврите «натати», означает «я дал». У евреев принято каждый день давать деньги для нуждающихся. Можете проверить – везде после «НТТИ» стоит цифра: полтинник, или там тридцать копеек, или рубль.
Хорошо. С этим уладили. Тогда показывают другую запись на полях, вокруг текста. Тут я немного растерялся – чувствую: этого мне им никак не объяснить.
Надо сказать, что в Казани в синагоге было очень мало книг, но в Куйбышеве – уму непостижимо, сколько! Даже здесь, в иерусалимских синагогах, нет такого. Как они туда попали? Через беженцев из Литвы, из Латвии. Они умерли, их книги сдали в синагогу, и там оказалось много редких книг и рукописей.
Я нашел книгу, которой в Казани не видел. Написал ее раби Акива Эйгер (великий мудрец, живший в Германии примерно двести лет назад).
Несколько тем из книги меня особенно заинтересовали, и я их законспектировал. Касались они расстояния, на которое разрешено удаляться от населенного пункта в субботу. Раби Эйгер обсуждает, как следует производить измерения, когда натыкаешься на гору. Об этих-то записях меня сейчас и спрашивали.
Я стал добросовестно объяснять. Поскольку раби Акива Эйгер задает вопросы к комментариям Раши и Тосафот, то следует объяснить Мишну (она содержит исходное положение), потом Гемару (трактовки мудрецов эпохи Талмуда), потом надо рассказать, что говорит на данную тему Раши, потом что сообщают Тосафот, потом сам вопрос раби Эйгера. Я говорил часа полтора, а то и два.
Ручаюсь вам, они даже Мишну не поняли. Так и остались при убеждении, что я их обманываю. А потом позвонили куда-то. Слышу – речь обо мне: обсуждают, сколько мне дать – пятнадцать лет или только десять…
Это у них прием такой – запугать человека, чтобы добиться признания.
Наступила пятница. Я думал, что будет с моей матерью, которая уже сидит на пароходе, и пароход должен прибыть в Куйбышев в воскресенье или понедельник.
Мать едет на праздник, на свадьбу сына – и найдет его в тюрьме! А у нее порок сердца, и только что исполнился год со дня смерти отца. И я начинаю молиться Всевышнему, чтобы Он пожалел мою мать.
До сих пор не знаю, как и почему, но в пятницу под вечер меня неожиданно выпустили. Я еще успел забежать в синагогу на вечернюю молитву.
Свадьба состоялась вовремя.
Кстати. Я решил не рассказывать маме эту историю, но когда после свадьбы вернулся в Казань, наши соседки, которые всегда захаживали к маме, неожиданно спросили:
– Ицхак, что с тобой было в четверг без четверти пять?
– А что?
Они говорят:
– Мы сидели у вас, разговаривали. Вдруг мама вскакивает и начинает бегать по комнате: «Ой, нехорошо с Ицхаком, нехорошо! Б-г знает, что будет!»
Тут я не выдержал и все рассказал.
Хупа
Свадьба моя состоялась в сорок пятом году, четырнадцатого элула. Реб Мордехай спросил, не боюсь ли я ставить хупу на улице: люди могут увидеть, а я только из-под ареста!
Надо вам сказать, что у евреев бракосочетание совершается под свадебным балдахином (хупой), причем, у ашкеназим (европейских евреев) балдахин принято ставить под открытым небом. Объясняют, что хупа под открытым небом символизирует пожелание: пусть потомство будет многочисленным, как звезды в небе.
Я говорю:
– Только на улице.
Так и сделали.
До сих пор помню речь реб Мордехая Дубина на этой свадьбе. Он привел слова из Талмуда:
– Шел путник по пустыне, и путь его был труден. Но вот набрел он на плодовое дерево. Стоит оно у чистого родника, и плоды его освежают. Поел путник плодов, напился воды и обращается к дереву: «Дерево-дерево, какое тебе дать благословение? Чтобы ты росло у воды – ты и так растешь у воды. Чтоб плоды были хороши – они и так хороши. Я тебе дам благословение, чтобы всё, что от тебя произрастет, обитало в таких же условиях».
Этого рав мне и пожелал: хороших детей, верных вере отцов. Что скажете? По-моему, сбылось.
Я должен был выйти на работу спустя три дня после свадьбы – ровно столько занимала дорога пароходом от Куйбышева до Казани, а это был самый дешевый вид транспорта. Если я не сяду на пароход в одиннадцать вечера в день свадьбы, то опоздаю и попаду под суд.
Сразу после свадьбы я уехал. Без жены, разумеется.
Добиться, чтобы Гиту отпустили с работы для переезда ко мне в Казань, оказалось очень непросто. Помогли связи рава Дубина: он был знаком со Шломо Вовси – Соломоном Михоэлсом, ведущим актером и режиссером Еврейского театра, возглавлявшим в то время еще и Еврейский антифашистский комитет. Спустя неполный год после свадьбы ее отпустили. А в сорок восьмом году Михоэлс по приказу Сталина был убит, и убийство выдали за «гибель в автомобильной катастрофе».
ГЛАВА ШЕСТАЯ. СЕМЬЯ МОЕЙ ЖЕНЫ
Дом Зайдманов
С моим тестем раби Биньямином-Ицхаком Зайдманом я не имел чести познакомиться лично. Он сидел, когда мы с его старшей дочерью поженились, а когда он вышел на поселение – сидел я. Когда я вышел, он находился в ссылке и умер как раз, когда ссылка подошла к концу. Так мы и не успели встретиться.
Я много слышал о раби Биньямине от людей, чьим отзывам можно доверять. Он родился в Брест-Литовске, остался сиротой и попал в Самару (Куйбышев). Началась революция, и границу закрыли. Так он навсегда был оторван от своих близких. Вскоре он женился на Фруме-Малке. У них было четверо детей – три дочери и сын.
Раби Биньямин-Ицхак был заготовщик – вырезал из кожи заготовки для обуви. Чтобы не работать в субботу, он всю неделю работал день и ночь, не высыпался, и от этого глаза у него всегда были воспалены и болели. Моя жена, его старшая дочь, рассказывала, что закапывать отцу капли в глаза обычно было ее обязанностью.
Почему он столько работал? Потому что должен был зарабатывать не только на свою семью – он кормил еще многих. Во время войны, когда люди умирали с голоду, у него за субботним столом сидели десять-одиннадцать человек из тех, которым нечего есть.
Приехав на свадьбу, я остановился у них в доме и видел людей, которые там бывали. Один из них, рав Меирович (он был свидетелем на моей свадьбе), знал наизусть весь Талмуд с Раши и Тосафот (комментарии к Талмуду), все труды Рамбама и «Шулхан арух». Он хранил в памяти десятитомную энциклопедию «Сде хемед» (эту энциклопедию законов галахи составил во второй половине прошлого века великий сефардский раввин, мудрец и праведник раби Хаим-Хизкияу Модино, и она по сей день верно служит всем раввинам). В разговоре выяснилось, что в Литве рав Меирович учился у рава Мордехая Рабиновича, брата моей бабушки со стороны матери.
Откуда мне известно, что он всё знал на память? Я как-то слышал, что имя Ибн-Эзры, одного из крупнейших комментаторов Торы, упоминается в Тосафот только дважды. Я его спрашиваю:
– Где именно?
Он мгновенно отвечает:
– Кидушин, лист 33 «бет» (в Талмуде нумеруются листы, а не страницы, при этом стороны листа отмечают буквами «алеф» и «бет»).
И читает весь отрывок наизусть, приводя все высказывания поименно, а потом так же спокойно переходит ко второму отрывку.
Так он отвечал на любой вопрос из Талмуда, о чем ни спроси. Или из «Сде хемед». Например: «Где в «Сде хемед» встречаются имена моих дедушек?» Он сразу говорил, где упоминается дедушка из Рагувы, где дедушка из Режицы. Этот человек ходил зимой в рваных ботинках и был счастлив, что в субботу у него есть тарелка супа в доме моего тестя.
В этот дом приходили многие евреи, и среди них особенно много из Польши. Когда Советы решили сформировать новое, послушное, правительство Польши, то сфабриковали против беженцев обвинение в заговоре. Арестовали человек пятнадцать, причем заговорщики были все как один евреи. Сначала взяли моего будущего тестя и его зятя Аарона, потом – уже после моей женитьбы – рава Дубина и других…
Один из арестованных с этой группой жив, он сейчас в Тель-Авиве. Помню, он привел стих из Теилим: «Верил я, что еще сумею рассказать, как я страдал» (116:10). Так оно и вышло.
В течение года до ареста раби Биньямина мою будущую жену вызывали на допросы в НКВД. Каждый день она вставала в пять утра и шла на завод, где работала по четырнадцать-пятнадцать часов. И каждую ночь после работы ее «приглашали на собеседование». С Гиты взяли подписку, что она никому об этом не расскажет. Она посоветовалась с Дубиным. Дубин ее научил:
– Ничего там не говори! Скажешь одно, помянут другое. Одно только слово, – объяснял он, – «это сосед» или «это брат» – и тебе уже не дадут остановиться: ты сидишь, и с тобой все сидят. На все вопросы отвечай «не знаю». Это единственный выход.
Гиту сажали на табурет без спинки, напротив садились несколько человек и начинали задавать вопросы. Следователи выходили, менялись, а она все сидела, помногу часов.
На все вопросы она отвечала, что приходит с работы усталая и ложится спать – ничего не знает.
Гита рассказывала: напряжение было такое, что однажды, ночью она вышла с допроса и в городе, где родилась, не узнавала улицы. Смотрела и не знала, куда идти. Вышел следователь и спрашивает:
– Что ты ищешь?
– Не знаю, где дом.
Так он ей показал, в какую сторону идти.
Гита говорила, что целью властей было изобразить, будто в доме Зайдманов собралось «польское правительство в изгнании» – таково было обвинение. Всё это происходило под конец войны, в сорок четвертом-сорок пятом году. Во время войны избегали открытой травли евреев, вели другую игру – хотели получить американскую помощь. А в конце войны уже было можно – помощь выторговали.
Отец и дочь
Только тот, кто знает тогдашнюю советскую жизнь, может до конца понять, каким надо быть человеком, чтобы воспитать настоящей еврейкой девочку, которая родилась в двадцать первом году в городе Самаре.
Когда Гитл-Лея была маленькая, отец нанял для нее учителя, и тот научил ее молитвам на иврите и немножко – Галахе.
Сам раби Биньямин учился только в Бресте, но всё, что он успел узнать до своих семнадцати лет, сумел передать дочерям и сыну.
Тогда в Советской России еще были еврейские школы. Курировала их Евсекция, преподавание велось на идише. Отец предпочел отдать Гиту в русскую школу. Он объяснил дочке:
– Если я отдам тебя «им», то они будут хозяевами над тобой, будешь их, а не моя. А если в русскую школу – я буду хозяин над тобой. И если ты принесешь в класс мацу, никто не будет знать, что это маца. А там – все будут знать.
В школах Евсекции специально заставляли детей делать всякие гадости в еврейские праздники. Слышал я историю, как однажды в Йом-Кипур в таком «еврейском» классе учительница подзадоривала учеников, прививая им «свободомыслие»:
– Эти религиозные сегодня молятся и постятся. А мы ну-ка покажем Б-гу фигу!
Один из учеников возьми и спроси:
– Не понимаю. Вы ведь говорите, что Его нет. Кому же фигу показывать?
Гита была любимая дочь отца. Но когда во время войны у нее порвалось платье и она попросила, чтоб купили новое, отец раскричался: «Людям есть нечего, а ты хочешь новое платье?» При любой возможности он покупал еду и отдавал голодным.
Раби Биньямин мечтал, как поедет вместе с Гитой в родные края, в Польшу, покажет ей свой город, посетит могилу родителей. К счастью, они еще не успели поехать, как началась вторая мировая война и Германия напала на Польшу. Окажись они в Бресте – попали бы к немцам.
По окончании срока заключения тестя выслали в Казахстан. Последние свои годы он жил в Кзыл-Орде. Когда у нас родился сын, мы телеграммой пригласили его на брит-милу. Он, старый человек, пошел просить разрешения уехать на один час плюс два дня дороги – только на один час: приедет, посмотрит на внука и уедет. Не разрешили, подлецы. Так я его ни разу и не увидел.
Моя теща, благословенна ее память
Рав Дубин сосватал всех дочерей моего тестя: сначала среднюю сестру, Келю, – Аарону Рабиновичу, затем Дину – его брату Шолому, а Гиту сосватал мне.
Послушайте, как в доме появился Шолом. Эта история точно отражает характер моей тещи. Мать Гиты, Фрума-Малка, помогала беженцам, чем могла. Как-то у них проводил субботу молодой человек, который служил в польской армии. Фрума-Малка была очень боевая и говорит:
– Ты что, сумасшедший? Хочешь служить в армии? Давай снимай форму, да побыстрее.
Он снял, Фрума-Малка ее сожгла. И устроила ему новый паспорт. Но его поймали и посадили. Он по наивности решил, что властям всё и так ясно, скрывать тут нечего (он же не из советской армии дезертировал), и назвал Фруму-Малку как того, кто ему помог. Ее вызвали на очную ставку.
Она не растерялась.
– Ах ты, жулик польский! – обрушилась на парня. – Да я тебя в первый раз вижу! Сам попался, так и других втянуть хочешь! Не знаю тебя, и знать не хочу!
Да как пошла его честить! И тэ-тэ-тэ, и та-та-та… Еле энкаведисты от нее избавились!
Парень (а это и был Шолом Рабинович) отсидел три года, вышел и опять пришел к ним в дом, к Фруме-Малке. Это тем более понятно, что война привела в дом Зайдманов и его брата Аарона, отсидевшего свои два года за нелегальный переход польско-советской границы, и уже женатого на средней дочери реб Биньямина.
Рав Дубин, который тогда жил еще у Зайдманов, говорит Шолому:
– Тебе же надо жениться. Зачем искать в Польше? Вот сидит девушка. Даю тебе пять минут, подумай.
Шолом думал пять минут. И Дина, младшая дочь Зайдманов, стала его женой. Теперь у него уже внуки, и замечательные.
А вот вам еще история о теще. Где-то в Казахстане вскоре после войны умерла супружеская пара – высланные из Ленинграда муж с женой, честные религиозные люди. Их арестовали и выслали в Казахстан только за то, что они тайно обучали кого-то религии. Хоронить их было некому, и какие-то знакомые Фрумы-Малки телеграммой сообщили ей об этом. Почему они сами не взялись за это? Видно, не по плечу было.
А Фруме-Малке все было по плечу. Она бросила все дела, взяла с собой одного еврея из погребального общества и отправилась в неблизкий путь.
Позже я встретился с братом той погибшей женщины. Он рассказывал, что когда он туда приехал, его сестра с мужем уже были похоронены – как надо, по-еврейски. Это Фрума-Малка сделала. Она была активнее всех в семье. Она была огонь!
Во время войны каждую пятницу Фрума-Малка варила котел картошки и относила в синагогу – беженцам.
Деньги «с неба»
Происшествие, о котором ниже, тоже связано с Фрумой-Малкой. Может, оно и случилось-то со мной из-за, а точнее – ради нее.
Дело было в августе, вскоре после истории с похоронами в Казахстане. Фрума-Малка гостила у нас перед тем как уехать в Кзыл-Орду к мужу. Пора было уже покупать билет, а денег – ни копейки. Деньги за отпуск я получал в июне, и мы их, естественно, прожили. Я давал уроки, подрабатывал, но в августе все сдали экзамены и частные уроки кончились. Как быть? Я говорю:
– Б-г поможет.
Теща нервничает:
– Как Он поможет? С неба утром сбросит деньги?
Я говорю:
– Да, сбросит с неба, – и ушел.
Иду и думаю – где искать работу? Заглянул в гороно к начальнику отдела кадров – он с кем-то беседует. Заметил меня и говорит:
– Зильбер, заходите! Вы свободны сегодня?
– Да.
– Вот тут товарищу надо сдать какой-то экзамен, идите с ним.
Фамилию этого «товарища» – Ермольчик – мне не забыть. Иду я с ним, и чувствую что-то неладное: очень уж странно он переглядывается с людьми на улице. Стоит на углу молоденькая девушка, беззаботно глазеет на прохожих. Увидела моего спутника и подмигнула незаметно. Чудно! Ну, никак она ему в знакомые не годится! Старик-татарин с седой бородой, с виду такой серьезный, кивает тайком. Что у них может быть общего? Неужели агенты? В жизни бы не подумал, что агенты такие бывают. А тут у меня и вовсе в глазах темнеет от ужаса: он явно держит путь на Черное озеро (в Казани Черное озеро – как Лубянка в Москве, главное управление у чекистов). Ловушка?!
Пришли на Черное озеро, перед ним все двери открываются. Входим без всяких пропусков к самому главному начальнику, тоже Ермольчику (родственник, видно), и бандит какой-то, длинный, с револьвером на боку, тоже входит. Мне показывают на него и говорят:
– Этот наш сотрудник успешно трудится, и мы хотим повысить его в звании. Но ему не хватает образования. Надо, чтобы он сдал экзамены хотя бы за восемь классов. Проверьте, что он знает, и подготовьте его – за деньгами мы не постоим.
Я, конечно, ни слову не поверил. А вы бы поверили? Я решил, что меня хотят подловить на чем-то.
«Ученик» отвел меня в Красный уголок. Сели заниматься.
Страшно было сидеть: все время входили и выходили эти убийцы. Вы знаете, ведь это по лицу видно. Звериные были лица. Они смотрели на нас, а я опустил голову и уже не хотел поднимать.
Начал его учить. Проверил, что он знает по алгебре, объяснил какие-то основы, затем немного физики, потом русский язык. Взял статью из газеты, диктую, исправляю ошибки. Работаю, в общем. Так и сижу с опущенной головой, – не мог смотреть! Вдруг слышу:
– Достаточно!
Вижу, возле стола стоят трое, смотрят, как я с ним занимаюсь, и им это нравится. Меня опять ведут к начальнику Ермольчику, выписывают ведомость на оплату – сто пятьдесят рублей: шесть часов по двадцать пять рублей. Тогда это были большие деньги. Говорят:
– Послезавтра придете за деньгами.
Но сразу по моему лицу увидели, что я не приду.
– Ну ладно, – говорит Ермольчик.
Вызывает какого-то бандита:
– У тебя деньги есть, я знаю, ты сегодня получил. Дай сто пятьдесят рублей.
Прихожу домой, а там уже волнуются: я ведь как ушел с утра на молитву, так и пропал. Протягиваю деньги. Они спрашивают:
– Откуда?
Я говорю:
– Упали с неба.
– Как это «с неба»?
– А так. НКВД дал!
Об именах
Моя младшая дочь родилась в год, когда теща умерла, и я назвал ее Фрума-Малка. Она тоже боевая.
А когда ждали первого ребенка, все почему-то были уверены, что это мальчик. Отца моего уже не было в живых, и мы хотели дать мальчику имя деда. Вдруг ночью в субботу, десятого тамуза, мама встает, подходит ко мне (я еще не ложился) и говорит, что к ней во сне пришла ее мать. Такого раньше не бывало, и мама поняла, что, наверно, родится девочка. Наутро родилась дочь, и мы назвали ее именем прабабушки – Сара.
Имя – это не просто так. Возьмите для примера имена двух царей: Шломо и Хизкияу. В имени «Шломо» мы угадываем сразу два корня – мир (шалом) и цельный (шалем). И действительно – в царствование мудрого Шломо евреи процветали и не знали войны. Имя Хизкияу можно перевести как «моя сила – Б-г», в смысле – вера в Б-га. И действительно – вступив на царствование, когда в стране царил разброд и духовный упадок, царь Хизкияу вернул еврейский народ к вере.
Или, скажем, название города Кирьят-Арба (Город четырех). Оно дано в честь одного великана и трех его сыновей, которые там жили. Но великана этого уже давно нет и никто о нем не помнит. А имя установилось навеки, и не случайно – в пещере Махпела на территории Кирьят-Арбы похоронены четыре супружеские пары праведников: Адам и Хава, Авраам и Сара, Ицхак и Ривка, Яаков и Лея. Дали имя по одной причине, но получилось – по другой…
Аарон Рабинович, муж Кели
В начале войны, братья Аарон и Шолом Рабиновичи бежали из Польши от немцев в Россию. А Россия встретила их тюрьмами да лагерями.
Шолом оказался в России с польскими военными частями, Аарон же перебрался через границу нелегально. А кто его посадил? Еврейский парнишка. Свежеиспеченный комсомолец из Польши заметил перебежчика и сообщил властям.
Сидел Аарон в очень тяжелых условиях далеко на Севере. Вышел на свободу уже после ареста Шолома, но ненадолго.
Вместе с тестем, и всеми людьми в доме Зайдманов, которых обвинили в «польском заговоре», посадили и Аарона – на десять лет. Он был арестован спустя три месяца после свадьбы.
Келя ждала все десять лет. Она была молодая, красивая. Чтобы избежать ухаживаний и опасных разговоров об отсутствующем муже, она не стала устраиваться на работу, а подрабатывала вместе с матерью как могла. Она была беременна, когда мужа арестовали, и теперь они с дочерью жили очень бедно.
В Израиле, куда они приехали в пятидесятых годах, когда Аарон вышел на свободу, у них родились еще дети, слава Б-гу. Здесь они тоже жили бедно. Но каждую субботу раби Аарон собирал соседских ребятишек и занимался с ними «Пиркей авот» («Поучениями отцов»), а Келя оделяла всех конфетами, как принято в субботу после занятий.
Келя была человек незаурядный, я такого второго человека не встречал. Она не знала, что такое обида. Никогда ни на кого не сердилась. И была тверда, как железо.
Келя умерла молодой, в сорок девять лет.
Раби Аарон провел в заключение в общей сложности двенадцать лет. Когда я женился на Гите и мы с раби Аароном породнились, мне сообщили, что он просит прислать ему в лагерь шестой раздел Мишны – Таарот и книгу «Тания». Как я это сделал, говорить не буду, но обе книги он получил, и выучил наизусть.
У сына раби Аарона хранится талит катан, который раби Аарон смастерил себе в лагере. Он сшит из сотни лоскутков и обрывков. Я помню этот талит катан – страшно было глянуть на него.
Все молодые годы раби Аарон провел за проволокой…
Вся наша семья прошла через тюрьму.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. БРИТЫ В КАЗАНИ
Рав Шломо Боков
В те времена рав Шломо Боков, моэль из Саратова, был уже человек немолодой. Три его сына погибли на фронте, забота о внуках легла на старика и его жену. Жили трудно. Но когда раву сообщали, что надо сделать ребенку брит-милу (обрезание), он бросал все свои дела и ехал, куда надо. И вот в сорок девятом году рав Шломо приехал в Казань, сделал несколько бритов и уже собирался на вокзал, когда узнал, что у меня родился сын. Рав тут же продал билет и остался. Когда наступил день, рав сказал, что ждал такого брита двадцать пять лет.
Дело в том, что в двадцать четвертом году ввели закон, по которому рожениц выписывали из роддома не раньше, чем на девятый день (полагаю, не обошлось без вездесущей Евсекции), и четверть века не было у рава ни одного брита на восьмой день, как предписано Торой.
Как мне удалось добиться, чтобы жену выпустили из роддома на восьмой день? Жена министра здравоохранения Софья Иосифовна Кошкина занимала видный пост в Министерстве. Я обратился к ней. Я не знал, что она за человек, донесет или нет, но решил: попробую.
Вошел и говорю:
– У меня к вам просьба. Я еврей, у меня родился сын, и я хочу, чтобы жену выписали из больницы на восьмой день.
Она говорит:
– Зачем?
Я объяснил, что Б-г приказал на восьмой день делать обрезание, а рожениц отпускают на девятый.
Софья Иосифовна записала номер роддома. На восьмой день я пошел к соседу, попросил приготовить всё необходимое, пригласил друзей, еще не зная, выпишут жену или нет. На всякий случай решил быть готовым. В два часа ее выпустили, и брит состоялся.
Я пошел поблагодарить Софью Иосифовну: «Вы сделали мицву – дело, угодное Б-гу». Она заплакала: «Я знаю, что такое мицва. Но чего стоит мицва женщины, которая замужем за неевреем?»
Много всякого повидал рав Шломо. Он рассказывал, как приехал на брит-милу в Чувашию, в город Алатырь, и застал семью сидящей «шива» – отмечающей семидневный траур – по внезапно умершему отцу новорожденного мальчика. Мать и не думает о брит-миле: «Какая брит-мила – отца нет!». Что в такой момент скажешь? Он собрался было уходить. Но тут вмешалась девочка, сестра малыша: «Мама, почему ты отказываешься? Отец так этого хотел! Надо сделать!»
И мать согласилась.
Умер рав Боков в Куйбышеве, в пятьдесят первом году, – я в то время сидел в лагере. Он поехал делать брит-милу, в дороге ему стало плохо, едва добрался до синагоги, прилег на скамью – и умер.
Последнее обрезание, что я устроил в Казани
Я давал частные уроки математики сыну казанского шапочника по фамилии Ревзин. Был он коммунист и, приводя сына на урок, неизменно демонстрировал мне свою марксистскую эрудицию. Но как-то пришел и говорит, что хочет сделать внуку брит, да зять не соглашается. Угрожает бросить семью, если обрезание всё-таки сделают.
Я отправился на переговоры. Несколько раз приходил, убеждал, как мог – не хочет, и всё.
А тут как раз приехал моэль из Свердловска. Побыл в Казани, сделал два-три брита и собрался уезжать. Оставалось всего несколько часов, когда еще можно было сделать брит. Как быть?
Было раннее утро, когда мы с моэлем после молитвы явились к Ревзину. Сидим в кухне, беседуем. Старик Ревзин говорит:
– Что я могу? Я уже говорил с зятем, сколько мог, и все без толку. Если бы его хоть дома не было!
Сидим, мы – в кухне, зять – в комнате.
Вдруг Ревзин спрашивает у моэля:
– А ножичек у вас с собой?
– С собой.
Ревзин говорит:
– Знаете что? Подождите!
Дал знак – пришла дочка с ребенком.
– Давайте, делайте!
– Но зять сейчас здесь! Как бы не помешал?
– Делайте, делайте!
Прямо в кухне – тесно, сквозит – и сделали. Выходит зять. Ну, думаю, сейчас нам достанется! А парень подходит к моэлю, жмет ему руку и говорит:
– Мазаль тов, поздравляю, дедушка! Еще сын родится, приходите.
Ну, что вы скажете про человека? Можно его предсказать? Я и не спрашивал, откуда перемена. Какая разница! Получилось – и хорошо. Свыше помогли.
Съели мы по прянику и разошлись: моэль на вокзал, а я на работу.
Сказано в Торе, что когда нашему праотцу Аврааму исполнилось девяносто девять лет, явился ему Б-г и сказал: «Я заключаю союз между Мною и между тобой и твоим потомством после тебя… Вот Мой завет: чтобы обрезан был у вас всякий мужского пола… И будет (брит-мила) знаком союза между Мною и вами. Восьмидневным обрезан должен быть… А кто не обрежет крайней плоти своей – отсечена будет та душа от своего народа; Мой завет он нарушил» (Берешит, 17:7-14).
Отсекается душа – это не шутка!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. О РАЗНЫХ ЛЮДЯХ
Прожженный коммунист и «Кадиш»
С какими только людьми ни сводила меня жизнь в Казани!
Прожженный коммунист Эфраим рассказал мне такую историю. Еще до войны он был в командировке в Москве, и прилег как-то днем вздремнуть.
Приходит к нему во сне его покойная мать и говорит:
– Сынок, сегодня мой йорцайт, почему ты не читаешь «Кадиш» за мою душу?
Он, конечно, решил, что сон – ерунда, но, зная дату смерти матери – девятое ияра, нашел евреев и полюбопытствовал, какой сегодня день по еврейскому календарю. Ему сказали – девятое ияра. В Москве его никто не знал, он пошел в синагогу и прочел «Кадиш».
Это я второй раз услышал про такой сон (помните студента из Польши?), только тут человек прилег днем. Слышал я похожую историю и в третий раз – от нееврейской женщины.
Клейнерман
В Хумаше сказано: «И было, когда он [Моше] приблизился к стану и увидел [золотого] тельца и танцы, то воспылал гнев Моше, и бросил он из своих рук скрижали, и разбил их под горою» (Шмот, 32:19). Одно слово кажется тут лишним. «Увидел тельца и танцы…» «Увидел тельца» – разве этого недостаточно, чтобы разгневаться? Причем здесь «танцы»?
Отвечу таким рассказом.
В сорок восьмом году я давал частные уроки математики тем, кто хотел окончить школу с золотой медалью и без экзаменов попасть в вуз. Среди моих учеников была дочь некоего Клейнермана, директора сразу двух галантерейных фабрик системы НКВД. Клейнерман был такой важной персоной, что имел в своем распоряжении личный самолет. Да и жена занимала немалую должность – председатель профкома.
Занимался я с его дочерью у них дома. Так вот, такой роскоши, как у этого человека, я в жизни не видел. Не дом – Третьяковская галерея, столько там было картин!
Как-то закончил я урок, вдруг Клейнерман приглашает меня к себе в кабинет:
– Вы слышали, евреи объявили свое государство?
Я молчу, боюсь говорить – он же из НКВД. А он продолжает:
– И на флаге у них будет написано: «Всякий, кто голоден, приходи и ешь!» (слова из Пасхальной Агады).
Я молчу.
Вошла его жена. Он кивает:
– Вот, моя жена. Ее раньше звали Ципа. Сейчас она ничего не соблюдает, но когда-то зажигала субботние свечи. Я учился в ешиве и был совсем молодой, когда пришла советская власть. Появились еврейские коммунисты, Евсекция. Взялись они за меня и бились несколько лет. И добились своего. С тех пор я работаю в системе НКВД. Правда, был у меня шанс – в двадцать шестом году послали меня в командировку в Румынию. Я мог бы там остаться. Но шанс был, да разума ни капли не было. Я вернулся – и потерял «олам а‑зе» и «олам а‑ба» (этот мир и мир грядущий).
Я смотрел на него и думал: что это он говорит про «олам а‑зе»? Да лучше его положения не придумаешь! Когда он говорит, что потерял будущий мир, – это понятно. Но этот мир? Не жизнь, кажется, а сплошное удовольствие. Что же его мучает?.. Понимает, видно, что все это фальшивка. И слова его запали мне в сердце.
Если человек грешит, но при этом недоволен собой – в нем еще есть зерна добра. Сказано: Моше-рабейну увидел «тельца и танцы».
Из сказанного Клейнерманом следовало, что он служит идолу, но без «танцев». Он был искренен, говоря со мной, – это потом проверилось делом.
В те времена нельзя было свободно купить муку. Люди ночами напролет стояли в очередях и получали товар по принципу «пакет в одни руки». Нужна была мука для мацы, и я обратился к Клейнерману. «Приходи ко мне на фабрику», – сказал он. Я пришел, он принес мне пакет. Потом говорит: «Подожди», и принес из распределителя для работников фабрики второй пакет. Потом я случайно узнал еще: Клейнерман прислал дрова слепому старику-еврею.
Конец его «карьеры» был ужасен. Через доверенного человека он послал взятку – пятьдесят тысяч – прокурору Татарской республики. Но ему устроили ловушку. «Доверенный человек» пометил купюры, и к прокурору тут же явились с обыском.
Было громкое дело, посадили многих…
Клейнерман отсидел около двенадцати лет. Я навестил его, когда он вышел. Он не знал, что для меня сделать. Взял меховую шапку, надел мне на голову: «Она вам подойдет». Я, конечно, не взял.
А ведь не познакомься я когда-то с этой семьей, как бы мой Бенчик учился в школе? Ведь именно дочка Клейнермана нашла учительницу, которая приняла моего сына в класс, где он не писал в субботу!
Реб Берл Гуревич
Однажды – это было в пятидесятые годы, в Хануку – я шел молиться. Вижу – идет человек на костылях и спрашивает, где живут евреи. Я привел его в миньян.
Миньян собирался в крошечной комнатушке, метров шесть от силы. А он вошел и говорит: «Ой, это же настоящий рай!» Фамилия этого человека была Гуревич. Он рассказал, что возвращается в Москву после отсидки. Он был хабадник, но сел не за это.
У Гуревича было три сына, и он решил отправить их в Израиль с первыми польскими евреями. Он добыл фальшивые документы, но парней задержали в пути и арестовали. Гуревич взял всю вину на себя, и так умно действовал, что, кроме него, никто не пострадал.
Отсидел он десять лет.
Я, конечно, привел его к себе. Он немного рассказывал о жизни в лагере. Там ему приходилось очень трудно из-за субботы. Начальник орал на него: «Ты у меня будешь работать в субботу!», а он упирался, и за это его наказывали беспощадно. Так что, как он сказал, он сейчас на костылях не из-за ног, а из-за сердца.
– На исходе субботы поеду дальше, – говорил Гуревич. – Столько лет я не был дома! Не знаю, что стало с детьми. Если они останутся евреями – не жалко лет, что я просидел.
Я налил ему стакан молока – нет, он отлил полстакана:
– У вас же дети!
Вечером после субботы прощаемся – я хочу дать десять рублей.
– Зачем? – говорит. – Кирпич хлеба есть у меня, билет на поезд есть, доеду. Единственное, о чем попрошу, удалось мне пронести в лагерь тфилин, а ремешок за это время истерся. Если можешь, дай мне ремешок.
Я дал ему ремешок. Проводил на вокзал. В трамвае кто-то хотел, уступить ему место – он отказался. Какой-то военный заметил:
– Вот, товарищи, учитесь порядочности у этого человека. Он не спекулирует своей слабостью.
Не знаю, что он имел в виду, но попал в точку.
А Гуревич – это ж надо! – прислал мне из Москвы пятнадцать рублей за ремешок.
Мы с реб Берлом переписывались, и теперь я могу рассказать, что было, когда он приехал домой.
Сыновья выросли, конечно. Один был уже женат, работал, писал в стенгазету. Отец попробовал было сказать: «Брось эти глупости», – но сын возразил: «Папа, не тебе нас учить, нас учит Сталин».
В Песах он пригласил сына с женой на Седер. Те посидели минут пятнадцать, поднялись: «Очень скучно» – и ушли.
В конце концов, однако, – только его слезами! – все три сына раскаялись и стали крепки в вере. Вся семья приехала в Израиль. Реб Берл прожил еще семнадцать счастливых лет и умер в возрасте за девяносто. Помню, он говорил:
– Дети у меня хорошие, но сноха – никому с ней не сравниться!
О снохе его я знаю такую историю.
В Союзе она окончила бухгалтерские курсы и сдала почти все выпускные экзамены. Кроме одного, в субботу. На этот экзамен она не пошла – предпочла остаться без диплома. На всю жизнь.
Реб Янкл Журавицер и его сын Мендл
Реб Янкл Маскалик (Журавицер), выдающийся хасид ХАБАДа, был человек-легенда.
Когда власти начали закрывать синагоги, реб Янкл чуть не по всей стране организовал тайное обучение еврейских детей. Хабадники были в этом деле великие мастера.
Говоря чекистским языком, Реб Янкл был одним из организаторов подпольной группы «Ахим» («Братья»). Их было одиннадцать человек, они и, правда, были друг к другу как братья, поддерживали семьи заключенных, просто евреев, собирали цдаку (пожертвования) для тайной ешивы в Марьиной Роще.
В этой ешиве было всего несколько учеников, которые жили там, практически не выходя наружу.
Реб Янкл ездил по городам, организовывал учебу, помогал устраивать и ремонтировать миквэ, находил для людей работу надомниками, чтобы они могли не работать в субботу. Он был нищ, но на это всегда ухитрялся раздобыть деньги.
Реб Янкла арестовали, и с тех пор никто не знает, где его кости.
(Так я написал, но на днях внук реб Янкла, Реувен Альперин, сказал: реб Янкл был расстрелян в декабре тридцать восьмого года).
Мендлу, сыну реб Янкла, после ареста отца приходилось скрываться от властей. В пятьдесят четвертом году он прятался у меня.
Бенциону в то время было лет пять. Как-то смотрит Мендл с Бенчиком Хумаш, и показывает ему слово «Лот» – имя племянника Авраама. Бенчик читает: вот «Лот», вот еще «Лот». Мендл и говорит:
– Знаешь? Если найдешь слово «Лот» где-нибудь дальше (после главы «Берешит» Лот нигде больше не упоминается), получишь рубль.
Бенчик тут же открывает ему Хумаш далеко после «Берешит» и показывает ему «лот». Не имя «Лот», а растение «лот» (книга «Берешит», глава «Микец», 43:11) – нашел моментально! И ничего тому не оставалось, как отдать Бенчику рубль.
Мендл Маскалик прятался у нас больше месяца, потом вернулся в Москву. Он помогал евреям выезжающим из СССР. В начале семидесятых он был найден убитым на улице в Подмосковье.
Так же «случайно» погиб сын костромского шохета (у которого, выйдя из тюрьмы, жил Любавичский ребе).
Ребе уехал в Америку, шохет умер, а сын, который был, кажется, юристом, стал очень толковым ходатаем по всяким религиозным делам. Как-то по поручению нашей общины поехал в Москву, в вагон вошли двое, вывели его в тамбур и выкинули из поезда.
Я не помню ни его имени, ни фамилии. Не помню точно, когда это было, – кажется, во время войны. Но хорошо помню, какой это был ужас – тогдашняя жизнь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. МОИ СЕКРЕТЫ
Как я соблюдал субботу, когда преподавал
За два десятилетия, что я учительствовал, я выработал массу приемов маскировки. Поделюсь с вами – пусть они вам никогда не понадобятся.
Первый и основной принцип – всю неделю я работал на субботу. Собственно, я этот принцип не придумал, так оно и полагается: все лучшее из того, что у нас есть, лучшую пищу и лучшую одежду, мы оставляем на субботу. Неделя и должна быть подготовкой к субботе.
В начале недели я старался рассказать побольше, дать ученикам весь запланированный на неделю материал, чтобы в последние дни мы могли только упражняться в решении задач и примеров.
Накануне субботы я заранее заполнял журнал: проставлял оценки ученикам, которых намечал опросить, и старался запомнить их фамилии. Это можно бы сделать и задним числом, скажем, в понедельник, но я подстраховывался на случай так называемого «посещения». Могли прийти с проверкой завуч школы, директор, инспектор гороно или из Института усовершенствования учителей, перенять опыт…
Я убедился, и могу утверждать: подвергая человека испытанию, Б-г всегда дает ему силы это испытание выдержать. Было бы желание. Нельзя сказать: «Я был вынужден украсть, убить…» Так не бывает. Если бы ты знал, что тебе придется заплатить за это тридцать тысяч долларов, ну, сорок, – ты бы точно удержался. Вы скажете – неудачный пример: человека тюрьма не останавливает, как же его деньги остановят! А я говорю – остановят. Деньги сильнее, чем тюрьма. За деньги убивают. Тот, кто не боится Б-га, всё сделает за деньги. И от многого за деньги удержится. А если не удержался – значит, не хотел! Но силы устоять перед испытанием – есть!
Мы вышли из страны, где все воруют. Как использовать это качество для добра?
Красть время для Торы!
Должен признаться: я много обманывал советскую власть, много времени у нее украл. В субботу я всегда являлся в класс с опозданием, минут через десять после звонка, независимо от того, ждет меня там какой контролер или нет. Это был мой второй рабочий принцип. Как этот долг отдать сейчас – не знаю.
Но вот я в классе. Инспектор уже сидит на задней парте, ждет. Я вдруг «спохватываюсь» – ох, забыл журнал. Отправляю кого-нибудь из учеников за журналом. Журнал доставлен. Предлагаю принесшему: «Отметь, кого нет в классе», – а сам «наверстываю время»: велю ученикам открыть задачники, и называю номер примера или задачи. Один ученик решает у доски, остальные – в тетрадях.
Теперь представим себе, что ученик у доски забыл или не знает формулу. В любой другой день я бы написал формулу на доске сам. Но суббота! И я поднимаю одного, другого, третьего – пока кто-то не напишет. И так я веду весь урок – только примеры и задачи.
Третий принцип касался тактики действий с учениками-евреями. Это тоже ведь надо заранее обдумать.
В субботу я евреев к доске не вызывал, а к сидящим за партой подходил и говорил: «Тебе тема сегодняшнего урока понятна, можешь не писать».
Что интересно: инспектировали меня не раз, и неизменно уроки в субботу или в праздники получали самую лучшую оценку. Лучшую! Инспекторам очень нравилось, что «учитель только руководил классом, а весь класс увлеченно работал».
Потом, после урока, спрашивают:
– Ну, как насчет оценок?
Я велю принести журнал и показываю.
А оценки поставлены до захода солнца в пятницу!
Этим своим правилам я следовал постоянно.
Ситуации, конечно, бывали разные. Скажем, выпал на субботу государственный экзамен. Знаете, как он организуется? Учитель приходит в школу заранее, комиссия вскрывает специальный конверт с экзаменационным заданием и передает его учителю и двум ассистентам. Задание следует решить самому, написать на доске условия, и ждать, пока не решат школьники. Экзамен продолжается шесть часов.
Тут, конечно, трюки, разработанные для урока, не годятся. Как быть? Писать я, разумеется, предлагал ассистенту: «У тебя почерк лучше, а решение я продиктую». Ассистента это обычно устраивает. Я диктую, он записывает на доске – и всё в порядке.
Случались и курьезы. На субботу у меня было много «патентов». Но однажды, в субботу перед экзаменами, когда занятия уже закончились и ждать инспектора не приходилось, я пошел давать консультации, что называется, с голыми руками, «невооруженный».
Я тогда работал в Ленинградском техникуме, эвакуированном в Казань. Прихожу к восьми, начинаю отвечать на вопросы. Тут вбегает директор. В руках – лист с какими-то подписями.
– Исаак Яковлевич (так меня звали официально, потому что отец, меняя фамилию на «Зильбер», поменял и имя на «Яаков»), эту бумагу необходимо до девяти сдать в Министерство просвещения. Все подписи есть, только вашей не хватает. Подпишитесь, и я убегаю.
Что прикажете отвечать?
– Борис Львович, – говорю, – ребята совсем изнервничались. У них экзамен на днях, а я как раз отвечаю на вопрос. Не хочу прерываться. Минут через десять зайду к вам в кабинет.
Он отправился к себе, я поспешно извинился перед учениками: мол, голова разболелась – и удрал.
Прихожу в школу в понедельник. Директор недоволен:
– Что с вами стряслось? Я ведь ждал!
– Ох, простите, пожалуйста! Так голова разболелась, что я и забыл совсем!
И это еще пустяки, ерундовый случай. И так было всю жизнь!
Как я читал минху
Еврей молится трижды в день: утром, после полудня и вечером. Утро и вечер принадлежали мне. А вот что делать с предвечерней молитвой, минхой, если урок кончается без четверти пять, а заход солнца – в пять с чем-то? Я выходил читать минху на автобусную остановку рядом со школой. Выбегал на перемене ровно без четверти пять. На деревянном щите у остановки расклеивали газеты и театральные афиши, к счастью, без сомнительных фотоснимков. Я притворялся, что читаю, а сам молился. В молитве «Шмонэ эсре», надо сделать несколько поклонов, я нагибался, будто хочу рассмотреть какое-то имя на афише.
Стою так однажды, читаю «Шмонэ эсре» (эту молитву нельзя прерывать), и вдруг подходят двое наших учителей, Анна Федоровна и Федор Тарасович.
О Федоре Тарасовиче все знали, что он стукач. Он прежде работал в Министерстве юстиции, и там буквально «косил» народ. Сотрудники не чаяли от него избавиться. А как? Устроить в другое место. Его и устроили учителем истории в нашу школу. Полугода не прошло, как по его доносам сняли и нашего директора, и завуча.
Подходит ко мне Анна Федоровна с этим стукачом.
– Исаак Яковлевич, как кстати! (Ничего себе «кстати»!) Надо бы посоветоваться насчет выпускных экзаменов. Как вы думаете, где и в какие часы лучше принимать?
А я стою «Шмонэ эсре»! Показываю на сердце, на рот – плохо, мол, с сердцем, не могу говорить.
Этот доносчик помчался вызывать «Скорую помощь», Анна Федоровна за ним. «Скорая» пришла, когда я уже закончил молитву. Я всех успокоил:
– Мне легче. Могу говорить. Всё в порядке.
Еще несколько слов о выпускных экзаменах, а заодно – о школьных выпускных вечерах. Сегодня могу признаться, что мне всегда было жалко выпускников-десятиклассников, и на экзаменах я им подсказывал ответы. Классные руководители, отвечавшие за успеваемость, были очень мною довольны. Анна Федоровна, помню, приговаривала:
– С Исааком Яковлевичем обязательно выпьем шампанского на выпускном вечере.
Помню, как я сидел на этих выпускных вечерах. Разольют шампанское по бокалам, а я возьму бокал – и начинаю речь. Говорю, говорю, и ставлю бокал на стол, а потом будто по ошибке беру рюмку водки (еврейский закон запрещает пить вино, приготовленное не евреем)… Сходило нормально.
Больничный
Свои приемы были у меня и для праздников. На Йом-Кипур, например, я всегда брал больничный.
Но без неожиданностей жизни не бывает. Однажды обстановка сложилась донельзя неблагоприятная. Доктор Набойщикова нашептала заведующему поликлиникой, что врачи выдают бюллетени по знакомству. Тот отреагировал просто: бюллетени не выдавать! Больных с температурой не ниже тридцати девяти приводить к нему лично. Он сам выдаст. Сроком на один день.
Близится Йом-Кипур. Я уже закончил последнюю трапезу, а больничного у меня еще нет. В школе рабочей молодежи, где я работаю, ребята боевые, – если я не приду «без уважительной причины», будут неприятности. Соседка Оля Лифшиц, верующая женщина, говорит:
– Набойщикова живет у нас во дворе. Попробую ее уговорить.
Заходим к Набойщиковой. Оля заводит долгий разговор, рассказывает, какие, мол, у этого человека (у меня, то есть) родители были верующие, и отец, и мать, и болтает, болтает… Я вижу – время на исходе, уже Кол нидрей начинают, и спрашиваю в лоб:
– Дадите больничный на завтра? Или нет?
А она: «Фамилия?» – и выписывает больничный! На Йом-Кипур!
Суккот
Каждый учитель в Союзе обязан был вести общественную работу. Меня выбрали председателем месткома. При распределении обязанностей я взял на себя дела, требующие минимума времени: собирать членские взносы, распределять премии и путевки в санатории.
Прошел год. Отчетно-выборное собрание назначили на первый день Суккот, который выпал на субботу. Взять больничный? Но больничные я берег на Рош а-Шана и Йом-Кипур. Верите ли, все годы работы я ни разу не брал бюллетеня действительно по болезни. Как-то две недели проболел воспалением легких, но ходил на работу даже при температуре за тридцать девять. Все уже привыкли к этому, так что «разболеться» еще и в Суккот я не мог.
Меня беспокоило и то, что придется объяснять, сколько денег я собрал взносами и на что они потрачены, – в субботу деньгами не занимаются. Я решил, что финансовые расчеты можно отнести к категории «дварим шель ма ве-ках» – вещи, которые человека не касаются и совершенно его не интересуют. Тогда о них можно говорить. Чтобы не носить с собой записи, я выучил все цифры наизусть и был готов дать отчет, чтобы отделаться.
Однако была еще проблема. Мне предстояло в последний раз собрать взносы. Зарплата предполагалась в четверг, и я решил, что в этот же день соберу взносы, наклею марки, а в субботу приду только «отболтаться».
Как на беду, кассир, узнав, что в субботу собрание, позвонил и предупредил: «Я приду не в четверг, а в субботу. Выдам зарплату, Зильбер наклеит марки, а потом начнем собрание».
Что делать? Клеить в субботу запрещено. Как выкрутиться? Единственный раз за всю жизнь я выхода не нашел. Решил, что не явлюсь. А завуч наш, Володя Штейнман, знал, что я в субботу не работаю. Он подошел встревоженный:
– Исаак Яковлевич, я всегда вам помогаю. Но если вы не придете на этот раз, будет ужасно – начнутся разговоры, и против меня тоже. Б-г простит вам нарушение: нет выхода, вы вынуждены прийти.
Завуч был, конечно, прав – разговоры могли начаться, и самые неприятные. Но я подумал и решил, что разговоры и даже возможные санкции – все-таки не пикуах нефеш (угроза для жизни): не расстреляют же меня! Ну, выгонят с работы, в крайнем случае – отнимут диплом… И я не пошел.
Суккот провел нормально, сидел в сукке. Вечером зашел к завучу. Вижу, он сидит спокойный, в хорошем настроении. И говорит:
– Что-то невероятное. Пришел кассир, стал раздавать деньги, ждут вас. В десять должно начаться собрание. Без десяти десять примчался, как угорелый, инструктор из райкома партии:
– Отмените собрание! Никаких собраний!
И произнес речь:
– Товарищи, основная задача эпохи – борьба с религиозными предрассудками. Учителя должны быть авангардом в этой борьбе. Отдел агитации и пропаганды организует цикл лекций по диалектическому материализму. Собрание отменяется, все на лекцию!
Вот так я раз в жизни не пошел на работу, не имея оправдательных документов!
В Суккот евреи обязаны не только есть, пить и, по возможности, спать в сукке, но и ежедневно произносить благословение над лулавом. Лулавом называются связанные вместе пальмовая ветвь, мирт и ива (лулав, адас и арава – на иврите). Произнося благословение, их берут в правую руку, а в левой держат этрог, плод цитрусового растения.
Сами понимаете, эти четыре вида растений доставались нам нелегко. Каждый год проблему приходилось решать заново. Иногда мой двоюродный брат Дов-Йосеф присылал посылку из Палестины, иногда, какой-нибудь иностранный турист оставлял для нас, «арба миним» («четыре вида»), один набор на весь город… Но, так или иначе, за все годы моей жизни в Казани только один раз мы провели Суккот без этрога и лулава.
Как я учил Тору
Советские школы, за нехваткой помещения, работали в две смены. Откиньте полтора часа на дорогу (это в одну сторону!) и скажите, когда было учиться? Я с трудом выкраивал полторы-две минуты. Полчаса были несметным богатством.
Я учил Тору на переменах. Многое из того, что я помню, я выучил во время школьных перемен.
Времени у меня всегда было в обрез, всю жизнь. Я считал его по минутам. Посетить могилы отца и матери – целая задача. Такси дорого, трамваем с работы до кладбища – сорок минут, от автобусной остановки до могил – еще примерно столько же. А перерыв у меня – три часа. Получается, только дошел – надо тут же возвращаться. Помолиться на кладбище не остается ни минуты. Я несколько раз пробовал – не успеть. Так я пока шел к могиле, говорил несколько слов молитвы, возвращался – тоже несколько слов…
Мы понятия не имеем, что значит час или даже десять минут, посвященные изучению Торы. Сказано: 56 «Вот то, у чего нет установленной меры: недожин краев поля, приношение первых плодов, дары приходящих в Храм, благотворительность и изучение Торы». Эту заповедь человек выполняет, как может, без предписанной нормы.
Виленский Гаон говорит, что каждое слово, произнесенное при изучении Торы, – это отдельная мицва, выполненная заповедь. Если учить Тору хотя бы десять минут, сколько это мицвот получится?!
Миквэ в Казани
В Казани миквэ не было, ее закрыли еще в двадцатые годы. Женившись, я вместе с еще одним человеком начал тайно строить миквэ.
Нашел место за городом, в бывшем курятнике во дворе частного дома, договорился с хозяйкой. Мы вычистили курятник, вырыли две ямы, большую и поменьше. Теперь нужно было залить их бетоном.
Не всякого попросишь о таком деле. Мне повезло: я нашел еврея-строителя по фамилии Верховский, который эвакуировался в Казань с Украины. Ему пришлось основательно потрудиться несколько недель. Работал по вечерам после работы. Но когда я хотел заплатить, Верховский отказался:
– Миллионы евреев убиты, и среди них столько женщин, соблюдавших «таарат мишпаха» (законы чистоты семейной жизни). Пусть моя работа будет за их души.
Сказал – и заплакал.