Валентина Брио

ИЕРУСАЛИМСКИЕ СТИХИ ПОЛЬСКИХ ПОЭТОВ

Садись на девятку и езжай до конечной,
На гору Скопус.
Там встанешь в сиянье солнечном –
Как над водами потопа
Ослепительная радуга.
[1]

Владислав Броневский обращается к нам из Иерусалима 1943 года со страниц «W drodze» («В пути») – газеты Польской армии на Востоке.

Армия начала формироваться в Советском Союзе в 1941 году, когда, после нападения Германии, СССР заключил союзнический договор с Польским правительством в изгнании. В советских лагерях и тюрьмах находилось много польских военнопленных и граждан, арестованных в районах, оккупированных Красной армией в 1939 – 1940 годах. (Западная Украина, Западная Белоруссия, страны Прибалтики)[2]. По договору заключенные были освобождены, из них и формировалась армия. Главнокомандующим стал генерал Андерс, который из тюремной камеры Лубянки был переселен в четырехкомнатную квартиру в центре Москвы[3]. Армия проделала огромный путь до Палестины через страны Среднего и Ближнего Востока, участвовала в боях. В Палестине она была на постое. Среди польских воинов оказалось много людей творческих. Было издано две поэтических антологии, в предисловии к одной из них составитель Ян Белятович писал: «Кажется, еще никогда в истории Польши не являлось столько поэтов, писателей, художников и ученых в рядах Вооруженных Сил, как сейчас»[4]. У армии был свой театр, несколько ансамблей, устный журнал… Устраивались выставки, выходило множество книг и даже «Школьная библиотека на Востоке». Действовали школы и выходили учебники. И, наконец, – газета «W drodze».

Эта литературно-политическая газета (так определила ее направление редакция) выходила в Иерусалиме с 1943 по 1946-й годы дважды в месяц. Редактировали ее известные литераторы Виктор Вейнтрауб[5] и Здислав Бронцель[6]. Оба прибыли в Палестину из России.

Первый номер «W drodze» вышел 1 апреля 1943 года. В обращении к читателям редакция сообщала, что главная ее задача – «облегчить польской эмиграции на Востоке ориентацию как в важнейших вопросах современной политики, так и в перспективах будущего Польши». «Сознательное формирование судеб будущей Польши» и было для редакции «важнейшей легитимацией существования» издания.

Газета из номера в номер знакомила читателей с миром «оригинальных и интересных культур с достойными внимания историческими традициями». Печать еврейского ишува сразу заинтересовалась новым изданием. Уже 12 апреля газета «А-Бокер» писала: «Это орган польских правительственных кругов, и поэтому интересно познакомиться с идеологической и политической программой новой трибуны печати». Здесь же перепечатана и подписанная St. Olz передовая из «W drodze» – «Проблема великой державы»; «А-Бокер» считала, что «ряд мыслей может заинтересовать нашу общественность с палестинско-сионистской точки зрения, так как освещаются общие проблемы государственного строительства, а также возрождения Польши».

Польская литература в изгнании – явление, не имеющее аналогов в европейской культуре. Эмиграция эпохи польского романтизма (XIX век) создала основу национальной литературы, стала частью исторической судьбы польского народа. После разделов Польши и сами писатели, и читатели понимали литературу как миссию, служение благу Отечества в самом высоком смысле этого стертого в наше время выражения. Отсюда – вера в святость своего дела, в призвание поэта, наконец, в особенную магическую (и мистическую) силу слова.

Новая поэзия перекликалась с предшествующей и весьма серьезно относилась к своему делу. Мариан Хемар[7] писал об этом так:

О, Поэзия! Последняя
Линия польской обороны.

Поэзия военных лет всегда питалась актуальными историческими и литературными аналогиями. Поляки, находившиеся вне Польши, в армии, были обречены на долгий, жертвенный путь к отчизне, через моря, страны и пустыни. Метафора пути наполнилась реальным смыслом. А возможность воевать с оружием в руках дала надежду.

Для поэтов, оказавшихся на Востоке, ожила давняя ассоциативность и символика. В польской литературе Восток был издавна темой романтической: сказочные страны с необыкновенной природой, небывалой свободой для сильной личности, историко-романтическое пространство героя. Самое яркое выражение этого – «Фарис» (1828) Мицкевича и «Сказание о Вацлаве Ржевусском» (1832) Словацкого.

Библейская проблематика сближалась с польским мессианизмом. Судьба Польши, захваченной и разделенной врагом, накладывалась на судьбу евреев, потерявших царство, Иерусалим, Храм и рассеянных среди других народов, и, тем не менее, оставшихся избранными для особой миссии в мире. В польском романтизме укоренился созданный Мицкевичем образ пилигрима-патриота (в «Дзядах» и близкой к ним по времени лирике, а позднее – в «Книгах польского народа и польского пилигримства»).

Если говорить о поэзии, представленной в «W drodze» то к ней применимы слова Иосифа Бродского, сказанные в другое время и по другому поводу: «Польша была нашей поэтикой». Оказавшись в Иерусалиме, поэты не могли не осмыслить факт пребывания на Святой Земле, не откликнуться на него, связав, так или иначе, с родиной, с Польшей.

С первого номера в газете стали появляться стихи Владислава Броневского (1897 – 1962). Он тоже пришел сюда с армией Андерса после советской тюрьмы (в Бутырках он сидел вместе с руководителем Бунда Виктором Альтером). Броневский публиковался почти в каждом номере «W drodze», стал сотрудником редакции, его любили, он был очень популярен. С успехом проходили его поэтические вечера, на которых бывало немало и местных жителей; один из вечеров в 1943 году устроили еврейские писатели в Тель-Авиве, вел его Ш. Черниховский.

В третьем номере газеты (1 мая 1943) помещена подборка Броневкого «Иерусалимские стихи». Формально они не составляют цикла, название указывает место появления, тематика же их шире: «Персия», «Дамаск», «Могила Тамерлана», «Когда я буду умирать». Собственно иерусалимские – «Стена Плача», «Советы туристке в Иерусалиме», «Via Dolorosa», «Роза Сарона».

Вернемся к стихотворению «Советы туристке в Иерусалиме» («Rady dla turystki w Jerozolimie»), с которого начинается эта статья.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Стоит над Мертвым морем
херувим с медным ликом.
Пролетает над Иорданом
орел.

Девятисотлетние пророки
идут по белым холмам.
Ангел держит во власти
Лота и его дочерей.

Глядишь, притихшая,
на белые каменные дома.
Помни об огне Содома,
помни о трубах Иерихо.

Зеленеют цветущие луга,
ведет Яков двенадцать сыновей.
Обрати лицо к Старому городу,
к тысячелетним могилам.

И радость твою, и тебя
ждет в свое время могила:
самолеты в варшавском небе
помнишь?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дальше на север бирюза и мгла,
мир неправедный, весь из стекла,
и видно, какой он кровавый.
тем путем ты пойдешь в Варшаву.

Взоров моих Висла
еще раз тебя омоет
Рассеется радуга.
В сумерках вернемся в Катамон
[8].

Это стихотворение содержит, кажется, все основные мотивы польской поэзии, рождавшейся здесь в годы второй мировой войны.

Начинается оно с точной, «реалистической» детали (что магически действует на нас, здесь и сейчас читающих эти стихи), с туристского мотива, который вводит в ярко воспроизведенную библейскую образность. Постепенно нарастает тревожная интонация. Она поддерживается неровным ритмом, столкновением благостных картин (в которые вписывается и адресат – тихая «туристка») – «ослепительная радуга», «орел над Иорданом», пророки, идущие «по белым холмам», «белые каменные дома», «цветущий зеленый луг» – с грозным напоминанием о судьбе Содома, трубах Иерихо, о неизбежности могилы «в свое время» и, наконец, – «самолеты в варшавском небе помнишь?» – резким диссонансом в библейский мир врывается военная трагедия Варшавы. И подымается до вселенской трагедии. Стихотворение заканчивается прозаически эффектно: «В сумерках вернемся в Катамон», оно возвращает к началу, столь же простому, но теперь с долей иронии: мы не можем быть «туристами», мы изгнанники, и земля, насыщенная библейской символикой, сама направляет и подвигает, уводит от суеты, не дает забыть. В «Советах туристке» выражен главный мотив польской поэзии, создававшейся в Палестине, – мотив возвращения, трудного и долгого пути к Отчизне. Библейская тематика и символика эти мотивы оттеняла, укрупняла, и, что очень важно, усиливала выразительность исторических аллюзий и параллелей. Вообще многие стихи Броневского, не только написанные во время войны, строятся, как «Советы туристке…»: предельно просто, обыденно называется деталь, предмет, как некая точка отсчета:

несколько старых камней
и плач – тысячелетиями
.

Состояние поэта созвучно «Плачу Иеремии», когда он говорит:

Я пришел сюда плакать, евреи,
К Стене Плача.

«Стена Плача»

Броневский живет с постоянным ощущением «нашей неизбывной боли», даже в самые, казалось бы, умиротворенные минуты, когда природа сама касается человеческой души, как в стихотворении «Мазурка Шопена»:

В иерусалимском переулке
Грусти чуть заметные следы…
Незаметно день смолкает гулкий,
Вечер опустился на сады.

И сменяются легенды снами,
Полными библейской тишины,
И лаванды дышат перед нами,
Вдосталь ароматами полны.

. . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И на север улетают мысли,
Суетливой мечутся толпой,
Устремляются к родимой Висле
И к моей Варшаве дорогой.
Мы сидим с тобою, друг любимый,
Тишиной захваченные в плен…
И внезапно в тишь Иерусалима
Ворвался с мазуркою Шопен.
Хорошо играет незнакомый,
Сердцу очень близкий пианист,
И звучит напев родного дома,
Серебрист и, словно детство, чист.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Бабушка не раз мазурку эту
В темной комнате играла мне,
Где казненных братьев два портрета
С давних лет висели на стене.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ночь полна блаженного досуга,
Пианист играет в поздний час…
Но не слишком ли, моя подруга,
Эти клавиши терзают нас?

«Мазурка Шопена» (перевод М. Светлова)

В подстрочнике последняя строфа звучит еще сильнее:

Слишком громко в старом переулке
Пианист нахлестывает тишину:
По сердцам, о, подруга,
Ударяют нас белые клавиши.

А на улице Via Dolorosa, где «иерусалимские камни, иерусалимские века», «космическая сцена трагедии», на улице, по которой проходил «Добрый человек.

Политзаключенный», он, Броневский, поэт и «солдат пехоты», который «пришел сюда не в поисках Бога», видит здесь еще один давний польский национальный символ:

Я знаю, что путь в Польшу –
это путь Голгофы.

После первой публикации в седьмом номере «W drodze» появилось сообщение о выходе в иерусалимском издательстве с тем же названием сборника стихов Владислава Броневского «Оружье к бою!»Bagnet na bron»). В газете помещен портрет поэта – рисунок художника Ф. Топольского, на котором «лицо в морщинах, изрытое страданием, с болезненно сжатыми губами, словно говорящими: обугленная молодость. Однако где-то в глубине глаз таится, словно веселый огонек, творческое упрямство и непобежденная вера…» Так описал этот портрет писатель Густав Херлинг-Грудзиньский, посвятивший выходу из советского концлагеря и появлению Броневского в Палестине большую статью. Эмиграция тепло встретила Броневского. Многим показалось, что это другой Броневский, не тот довоенный коммунист. Его эволюция выглядела странной, но для Польши не слишком удивительной.

Объяснить Броневского попытался и поэт Казимеж Вержиньский в лекции «Современная польская литература в эмиграции», прочитанной (и сразу опубликованной) в 1943 году в Нью-Йорке: «Несколько стихотворений Владислава Броневского, которые дошли до нас из России, показывают, что этот твердый человек не сломлен испытаниями, опытный – с 16 лет знакомый с войной – солдат встал в строй. Прежний коммунист, противившийся польской действительности больше из польского упрямства, нежели интеллектуально и политически связанный с марксизмом, написал после сентября 1939 года стихотворение, призывавшее отвоевать отчизну с помощью советских союзников, на что союзники ответили широко практикующимся у них способом: арестовали поэта. Освободившись из московской тюрьмы, где он написал несколько прекрасных лирических стихотворений, Броневский вновь надел мундир польского капитана и вновь взялся за перо. Расставание с прежним миром идей выражает, как можно судить, стихотворение «Метель» [приводится текст стихотворения – В. Б.]. Броневский самый солдатский поэт всех последних польских войн, а его поэзия – это как бы дословный перевод его жизни».

Вержиньский несколько ошибался: Броневский сразу заявил совершенно определенно, что его взгляды и идеалы не переменились. Как меланхолически заметил Чеслав Милош: «История Польши и ее литература кажется мне несколько безумной и полной парадоксов». К позиции поэта отнеслись с уважением, оценили ее как верность себе, своим юношеским идеалам, что и выразил Херлинг-Грудзиньский в упомянутой статье, добавив от себя, что главное свойство поэзии и наибольшее достижение Броневского – «парадоксальная уже сама по себе общественная интимность». Броневский действительно умел общие, национальные патриотические переживания облечь в форму личного чувства, интимной лирики. Стихи из нового сборника очень точно выражали общее для эмиграции состояние и находили отзвук в душе каждого.

За годы войны Броневский выпустил еще два поэтических сборника: «Избранные стихи» («Wersze wybrane. 1925 – 1944») в 1944 году в Иерусалиме и «Древо отчаяния» («Drzewo rozpaczajace») в 1945 году. Последний сборник складывался постепенно, все стихи появлялись на страницах «W drodze». Если не главной, то очень важной в этих стихах стала иерусалимская нота, иерусалимская печаль, как хочется ее назвать. Имя города постоянно проговаривается, называется, даже когда, кажется, в этом нет необходимости. Но, будучи названным, имя это, несомненно, добавляет совершенно особенный звук, может быть, ту самую, почти незримую каплю мускуса…

Я не хочу Палестины,
Сирии, Ирака, Египта,
Не хочу кипарис, а – калину,
Березу, не эвкалипты.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Там гибнут люди, города, столицы,
Народ в сраженье,
А я тут хожу,
Топчу иерусалимские улицы
И грызу пальцы.

«Middle East»

Элегический тон стихотворения «Древо отчаяния», давшего название всему сборнику, становится его мелодией и мелодикой, усиливаясь до настоящего трагизма.

И вот – зима Иерусалима;
И дождь идет, и злится ветер,
И редко солнца луч засветит
Из туч, безжалостно гонимых,
И город стародавний дивный
Предстанет в белизне строений;
Купаясь в зелени лучистой,
Купаясь в мудрости пречистой,
Святыни вознесут моленья
За благодатность этих ливней.
Кедрона мертвая долина,
Оливковой горы вершина,
Святые, древние могилы,
Немым объятые молчаньем, –
Какою пригвожден к вам силой,
Каким прикован ожиданьем?
Настанет час, мой прах бессильный
Поглотит вечное забвенье.
Но вижу – эвкалипт могильный
Здесь учит не сдаваться тленью.

Его разят и дождь и ветер,
Он весь дрожит в предсмертной муке,
Но простирает в даль столетий
Зеленые худые руки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как ты, я часто под грозой стою,
И вихрь меня к земле нещадно клонит,
Порою сердце от ударов стонет,
Но выпрямляюсь снова – и пою.

Не знаю, где конец наступит мой,
У ног твоих я буду гнить, быть может,
Но ты мне пой, про бунт и боль мне пой,
О, эвкалипт, с родной березой схожий!

перевод М. Живова

В Иерусалиме Броневского – Стена Плача, долина Иосафата, Голгофа, Via Dolorosa, Масличная гора с древним кладбищем и большие пространства – горы Иудеи, пустыня, даже небо – знаки бездомности и сиротства («Заход солнца над Мертвым морем», «В горах Иудеи»). Иерусалимский пейзаж становится отправной точкой: поэт его фокусирует по-своему, в двух-трех главных деталях, и ищет повод перекинуть мостик в свое прошлое, к родным местам. Броневский постоянно использует этот прием, который критики – за однообразие – ставили в вину всей военной поэзии. Нет ни одного стихотворения, в котором не соединялись бы такие мотивы, где поэт из «иерусалимского переулка», от дома, «где растет перец», не устремился мыслью и чувством «на север» (na pólnoc). Этот «север» и у Броневского (особенно), и у других поэтов – военный пароль, синоним далекой отчизны. Он говорил: «Все, с чем я имею дело в жизни, я претворяю в поэзию – это мой поэтический метод. Главная мысль, которая меня полностью захватила, – связь с польской землей и борьба с врагом. Иногда фрагмент палестинского пейзажа пробуждает во мне внезапную мысленную ассоциацию – с Варшавой».

Эти – человечные – сочетание силы и слабости и переход из одного состояния в другое не могли не чувствовать читатели.

Находясь в Иерусалиме, Броневский получил известие о гибели в Освенциме своей жены, актрисы Марии Зарембинской. Известие оказалось ложным, Мария выжила, они встретились, но война все же догнала её – она умерла в 1947 году. Броневский оплакивал Марию в многочисленных стихах, горьких и просветленных, созданных в дни неведения о ее судьбе, в книге «Древо отчаяния», где они составляют большой цикл («Жена», «Моя милая», «Рука умершей», «Последнее стихотворение», «Мария», «Тела» и др., более 10 стихотворений).

Ожидание… Небо Иерусалима…
Ничего не осталось мне от любимой.
Не знаю даже (а старость все ближе),
Увижу ли Лондон, тебя увижу ль?

С утра коньяк, тоска, малярия,
Все реже звучит это имя – Мария.

Твоя фотография – спутник мой…
жить по-другому теперь нет мочи:
Я каждый день говорю с тобой –
С добрым утром, спокойной ночи.

«Письмо без адреса», перевод М. Кудинова

В другом стихотворении он называет себя «лирическим оккультистом»:

Астрономию я изучал
По звездам Иерусалима,
Я их подсчитывал и получал
В сумме тебя, любимая.

«Скорпион», перевод М. Кудинова

Личное горе углубляло и ощущение общей трагедии – об этом стихи «Польским евреям», написанные после гибели Варшавского гетто, и «Баллады и романсы». «W drodze» публиковала документальные материалы о гетто, а также стихи многих поэтов памяти польских евреев. Стихотворение «Польским евреям» напечатала газета «Давар» в переводе на иврит Дова Штока.

Для Иерусалима в поэзии Броневского два главных цвета – белый (дома, город, камень, валуны на холмах) и зеленый (холмы, деревья). Самое светлое иерусалимское его стихотворение в этой книге, – «Зеленый холм», – о дочери (которую через 10 лет он тоже потерял).

Холм зеленый в камнях белых –
Если б мог, теперь бы
По нему с дочуркой бегал,
На траве сидел бы
И следил за облаками,
Чепуху болтая.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только Анка далеко и уже выросла,

Да и облачко меня в милый край не вынесло.
Но зеленый вспомню холм /Иерусалимский –

И тогда мне чудится, что дочурка близко.

перевод Владимира Корнилова

О палестинском периоде Броневского рассказал Вейнтрауб в книге воспоминаний. Особенно интересно и подробно вспоминал об этом времени близкий друг Броневского и внештатный сотрудник «W drodze» Давид Лазер[9], который сумел в 1940 году через Вильно, Москву, Багдад перебраться с семьей в Палестину. Лазер был талантливым и уже известным ученым, критиком, писателем. Он познакомил Броневского с Черниховским и другими еврейскими писателями, организовывал поэтические вечера. С Броневским у них бывали разногласия и споры, но при этом – «его невозможно было не любить», – повторяет Лазер, как рефрен, и очень тепло пишет о чудачествах Броневского, о злоупотреблениях алкоголем, об их бесчисленных прогулках «по переулкам старого Иерусалима, разнообразившихся беседами за черным кофе в одной из арабских кнайп».

Многие стихи, написанные Броневским в Иерусалиме, принадлежат к лучшим в его творчестве и, вообще, в польской поэзии. 16 июля 1944 года (№ 14) «W drodze» напечатала на первой полосе начало поэмы Броневского «Вдохновение»[10]. Критика назвала ее «поэтической сенсацией». Отрывки из поэмы сравнивали с «Цветами Польши» Юлиана Тувима, возможно, потому, что и «Вдохновение», и «Цветы» написаны «онегинской строфой».

В отличие от Броневского, который «Розу Сарона», лирический сон-фантазию о розе и девушке, слагает в стиле восточной поэзии:

Иерусалим миновали хамсины,
Распогодилось, кончился дождь,
Лишь серебристые капли-слезинки
На лепестках роз…

Здислав Бронцель создает совершенно иной образ «розы Сарона»:

…в долинах Хеврона,
где средь библейских садов и бурьяна
солдатские ботинки по розам Сарона
маршируют…

Здислав Бронцель писал свой «Иерусалим» совсем в иной тональности, иной «технике», нежели работал Броневский. Восприятие Иерусалима включается Бронцелем в сюжет личного переживания.

Драматичны тучи,
Громоздятся тучи,
Башня белой кости
Торчит в небосклоне.

Образы, и земные, и небесные одновременно, те реалии, которые названы, могут быть прочитаны и как конкретные – определенное видение пейзажа, и как обобщенные – почти общебиблейские.

Театр над облаками,
Святая машинерия,
Библия над городом
В Господних руках.

Автора не смущает смешение всего и вся: для описания грозы он употребляет современные реалии:

Молнии неона
Мегафоны бури
Knock-out божьего кулака,
Руины с дней Творенья.

Тьма – отделена
Ритуальным ножом.
Капли солнечной крови –
На каменный ужас.

Камень – белые ребра,
Горы – труп верблюдов,
Караваны смерти
Над долиной судной.

Город над скалами,
Бог над безумными,
Дом, возведенный из глины
Над расселиной земли.

Стихотворение написано энергичными короткими строфами. Быстрый ритм, заданный хореической стопой, метафоры держатся на резких столкновениях очень далеких образов, создают «взрывчатую» тональность напряженного ожидания, неустойчивости, которая как бы должна разрешиться, разрядиться к концу – но этого не происходит, и тем усиливается эсхатологический подтекст, связанный в этих стихах и с библейским содержанием образа Иерусалима и с состоянием автора и его современников в момент исторических испытаний.

В Иерусалиме вышла и первая книга молодой поэтессы Ядвиги Чеховичувны («Позволь мне вернуться. Стихи. Россия 1940 – Палестина 1943». Иерусалим, 1943), ее дебют состоялся на страницах «W drodze». Все в этой книжечке определяется юностью автора, горечью жизненного опыта (она тоже пришла сюда с армией Андерса, в добровольческой женской вспомогательной части) и несомненным дарованием.

Поэтессу приветствовал Здислав Бронцель – его рецензия в газете строга, он отмечает недостатки, подражания, «результаты школьного изучения романтиков», но доброжелателен. Стихи молодой девушки переполняет тоска по прошлому, что не позволяет, по мнению Бронцеля, увидеть окружающее, «ничего не остается в ее воображении из мира Востока», она «уходит от реальности». Он видит лестный для нее аналог в творчестве Марселины Деборд-Вальмор: та же «искренность чувства, когда-то больно задетого…»

Мне все же кажется, окружающее не скрыто от Чеховичувны, она вглядывается в него в поисках, может быть, тайного знака, возможности чуда, чуда перенесения «с Яффской» на улочки родного города. Вот «Письмо из Иерусалима»:

Город. Пестрая толпа плывет по улице.
Движение, спешка, так обыденно, людно и голосисто.
День томит, работа занимает мысли.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Хожу ежедневно по Яффской и, знаешь, несмотря на то,
Что чужие лавки, мостовые и люди, и слова,
Есть у меня уже один закоулок такой свой и близкий,
И мне всё кажется, что там – Куркова,
Что достаточно перейти на другую сторону,
Миновать погребок с полустертой вывеской
(Как – помнишь? – в «Звезде»), и будет тир,
липы и дом наш виден под сорок четвертым.
Каждый день всё хочу туда пойти.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

мелькают какие-то в мыслях Синаи, Ниневии,
Ветхий Завет, а тут вдруг – смотри! Яблони!!!
Цветов бело-розовый весенний ливень…

Стихотворение – спонтанный рассказ, исповедь, лирический дневник, главное в нем – настроение, описание этому подчинено, оно помогает высказаться, необходимо, но лишь для того, чтобы от него оттолкнуться. Здесь всё переносит Ядвигу в родные места, и потому рассказывать об этом «немного больно», «слишком как-то бездомно».

Нет вечеров здесь светлых, как наши,
Сразу темно и пусто, и как-то глухо,
Так неправдоподобно и нереально…

Взаимодействие с окружающим важно лишь для проращивания в нем, «чужом», – своего, а когда это свое, скажем, яблоневый сад, материализуется, – окружающее, чужое, распадается и исчезает:

Старый Город проваливается, стихает, развеивается.
Лишь сады остались весенние, наши…
Пойду аллеею белой…
Ведь там, среди тех дорогих, взлелеянных яблонь,
Сердце мое осталось…

В стихах Марии Петри, тоже львовянки, подобной односторонности восприятия окружающего мира нет. Она не забывает, что она эмигрантка и «чужая», и присматривается очень внимательно, ей хочется понять, проникнуть в эту «другую» жизнь. К. Кантак, писавший о ее иерусалимской книге «Струны», отметил, что «каждая страна оставила след и значит что-то в ее поэтическом развитии». Петри охотно использует верлибр, но употребляет и рифму, ей свойственна интонация неспешного размышления:

Вот дом арабский с легкомысленным ганком,
А живет в нем незнакомая польская эмигрантка
.

«Два дома»

Здесь тоже сразу акцентирован мотив «чужого», в доме огромные «сени гремят отзвуками чужих дел». Описан (взгляд из зарешеченного окна) запущенный и очень поэтичный сад и каменная стена, вырастающая на глазах и приобретающая символический оттенок. Но во второй части этого большого стихотворения всё меняется.

Это совсем не арабский дом, арабская старая развалюха!
Это корабль, что причалил в Иерусалиме к горе Арарат,
Заполненный людьми пузатый короб из окаменевшего кедра,
Родной, благословенный, плодоносный Ноев ковчег!

Дальше описывается пестрое население дома, в котором судачат соседки, в котором свои праведники и свои «падшие» («падший» – «сабра Абрам», а в чистоте сына его, Рувена, – «дно живой воды»).

Сара рассеивает вечер блеском свечей,
и сладкую рыбу с луком ест белобородый Хаскель.
«Иссопом народ свой омой, чашу иссопа излей,
Из потопа войны на Сион, как на Арарат, вознеси нас!»

Старческий голос колышет пламя свечи, и хедер как лира,
хор херувимов, а Ури поет вечерние змирот.

Как молоточки еврейских букв, в сумерки, в мелодию свечей
Медленно погружаются
Арабский дом, польские евреи и палестинский шабат.

Чужой мир описывается гармоничным, красивым, мини-сценки перемежаются с библейскими цитатами. Мария Петри использует для этого не только знаки и детали традиции, но и называет их еврейскими словами, выстраивает картину, которая без них не «держалась бы» (как без этих слов описать шабат?). Не случайно в конце появляются ивритские квадратные буквы и, вольно или невольно, на них ложится мистический отсвет. Петри удалось передать именно то, что можно обозначить словом «домашность». Тоска по родному дому, чужбина отнюдь не заслоняют от автора окружающий мир, приближают его. Ключевым словом становится «польские евреи» – их мир и дом связан с родным.

В стихотворении «Утро» всё иначе:

В окне – палитра красок,
утро, пейзаж – восточный Сезанн: Иерусалим.

Утро нарастает светом –
импрессионистский контур кусты теряют,
травы и деревья вверху лиловеют,
фестоны города – жемчужин глубина – в клочьях мглы Сион.
Петухи поют на Сионе.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У края поля – окно, распахнутое на Иерусалим.
У окна – мое сердце – устремленное за Иерусалим.

«Встречи с Польшей» становятся и мотивом поэзии Тадеуша Совицкого:

Спрашиваешь цветочницу на ломаном чужом языке,
Девушка – в смех, и вдруг, прищурив глаза:
«Говорите по-польски – я из Варшавы!»

«Тель-Авив»

Авторская ирония помогает выразить наивное удивление персонажа (бравого солдата, и, в общем, образованного): здесь нет еврейских кварталов, даже

Можешь взять ложу в театр на «Швейка»,
А в витрине книги, смотри: Пруст и Пушкин.

«Это еще Европа», – заключает автор.

В 1943 году можно было купить билеты на «Мадам Баттерфляй», «Тоску», «Бал-маскарад» и другие спектакли (о чем можно было узнать из той же «W drodze»), посмотреть «Дамы и гусары» Александра Фредро или послушать оперу Станислава Монюшко «Галька» в постановке польских армейских театров. В том же году можно было послушать Седьмую симфонию Дмитрия Шостаковича в исполнении Палестинского симфонического оркестра. Устраивались и выставки, например, современной польской живописи в музее академии Бецалель летом 1943 года.

Посещение святых мест в Палестине возвращает мысли к Польше, природа Святой земли – к «серым дождям и горбатым вербам», «селу, вербе, пасеке». Само понятие Святой земли перелагается на язык эмоций и насущных переживаний.

Мариан Хемар:

Со Святой земли в Святую,
Словно от Бога к Богу, –
Солдат, как прекрасна,
Как славна твоя дорога!

«Две Святые земли»

Географическое пространство в стихах наполнялось переживанием истории и собственной включенности в нее («Надиорданские рефлексии» Юзефа Буйновского).

Многие тексты заполнены топонимами, в общем, ожидаемыми библейскими ассоциациями («Синай» Юзефа Живины), но иногда наоборот, библейские образы включаются в неожиданный контекст:

Автомобиль, будто Ноев ковчег,
Черным шоссе уплывает в небо.

«Синдбад. Пейзаж»

В поэтике заглавий тоже охотно используются топонимы. Иерусалим, Святая земля, Палестина, Стена Плача, Эйн Карем, Via Dolorosa, и Яффская улица. Из других городов и географических названий: Кармель, Хайфа (М. Петри), Тель-Авив (Т. Совицкий), Иордан (Ю. Буйновский), Вифлеем (К. Глинка), Иудея, Нагария, Мертвое море, Средиземное море (В. Броневский).

Поиски сходства в природе, городском пейзаже, а чаще отталкивание от них поддерживается и усиливается прямыми литературными реминисценциями, а вернее, хорошим знанием романтиков, о котором писал Бронцель. Вдохновляет, конечно, Мицкевич, и пути его Фариса теперь ведут в Польшу. Используется и стилистика автора «Пана Тадеуша», его «вижу и описываю» – в пейзаже-медитации М. Петри, например. Оживают герои Сенкевича, «Король-дух» Словацкого, а его стихотворение «Грустно мне, Боже…», написанное на Средиземном море, не только цитируется, но и обретает синонимический парафраз – «Печально мне, Господи…»

О прямом родстве с романтиками просто и ясно сказал тот же Броневский:

Ведь я Пилигримам ровесник,
Иду изгнанникам вслед
И должен нести всю тяжесть песни
К другому берегу лет.

«Письмо из тюрьмы»

Молодые авторы относились к этой «литературной заселенности» Палестины иронически. Мечислав Прушиньский: «Эль-Ариш, место действия «Отца зачумленных» Словацкого, видел несколько минут из окна вагона-ресторана… Летом 1942 ездили после занятий в святой город с прозаическими целями поесть или на дансинг в отель «Царь Давид», потом наслаждались скоростью ночной езды в автомашинах по серпантину Иудейских гор. Несмотря на два года, проведенных в арабских краях, не удалось нам отыскать мир Фариса, эмира Ржевусского…»[11].

А вот несколько неожиданные впечатления виленчанина Тадеуша Зайончковского: «В переулках древнего Иерусалима бедные лавки мелких торговцев: бочонки с селедкой, баночки подозрительных сладостей, гирлянды лука… Рядом в темной норе старый еврей склоняется над сапожной колодкой. По соседству пекарь выставил в окне связки баранок. Чувствуешь себя здесь, как на улочках Вильно вокруг Рудницкой, или на Слонечной во Львове. И думаешь: Львов, Вильно, Иерусалим. Что же связывает эти далекие города? Лавочка, бедная мастерская – борьба за существование изо дня в день?..»[12]

Издательство «W drodze» выпустило книгу очерков известного журналиста и писателя Ксаверия Прушиньского «Сражаемся» («Walczymy») о польских солдатах на библейской земле Палестины:

«– Мы находимся в Святой земле, – говорили набожные польские солдаты. …Один из отрядов подошел к небольшому, рассыпающемуся от жары селению. Удивились, прочитав его гордое название:

– Иерихо!

Славный град, захват которого так основательно описали историки древнего Израиля, своим видом не импонировал полякам. Бесформенные мазанки, пара приличных домов, несколько нищих перед туристами, жаждущих жить за счет славы этого города…

– Один взвод, даже меньше, мог бы это захватить, – сетовал сержант, – ничего удивительного, что от крика исраэлитов такие стены могли рухнуть. Ох, нетрудно было тогда вести войны, брать города и разрушать фортификации. Неплохо было в те добрые старые времена две с половиной тысячи лет назад.

Шли дальше. Был к тому же период сильной жары в этой низине, расположенной ниже уровня моря. Июль. Арабское население с удивлением взирало на пришельцев из Польши, которые не были евреями; до сих пор они знали как поляков евреев-сионистов, поселяющихся в Палестине. Лошади вызвали у шейхов настоящее одобрение. Сами же шейхи показались полякам весьма похожими на евреев.

– И что они так ссорятся, – дивились солдаты, – так всё тут похоже…

Наконец очам предстал Иерусалим. Английские власти Палестины приняли союзников, пришедших из Сирии, с настоящим британским и солдатским гостеприимством. Польские лагеря расположились в Палестине вблизи городов с названиями, которые не одному из нас напоминали известные с детства. Вифлеем, и Хеврон, и Назарет. Вся Галилея»[13].

Не раз уже писали о том, как интересно читать старые газеты. Газета, как ничто иное сразу, «без предисловий», погружает вас в живое движение, вращение, разноголосицу той далекой жизни. Словно само время загомонило, зашумело разом и обо всем сразу: это его «шум», его дыхание. Ушедшая эпоха втягивает нас в свои проблемы, споры о давно забытом или наоборот, хорошо знакомом, и вдруг обретающем свежесть, вписавшись в родной контекст. Взгляд «из будущего», из нашего времени, придает событиям и публикациям газеты новые смыслы. И может, это соединение нашего знания и «их» незнания и порождает волнение, которое при этом чтении охватывает нас…

  1. В случаях, когда имя переводчика не указано, перевод мой. В. Б.

  2. «Среди арестованных преобладали офицеры запаса, польская интеллигенция и представители интеллектуальной элиты: врачи, учителя, юристы, инженеры, более сотни литераторов и журналистов, около 50 профессоров высших школ, землевладельцы, священники. В лагерь загнали несколько научно-исследовательских институтов – в полном составе». (А. Антонов-Овсеенко. Катынь / Страна и мир. № 1 (43), 1988, сс. 139 – 140).

  3. Владислав Андерс. «Без последней главы. Воспоминания 1939 – 1946 гг.» (Лондон, 1949).

  4. Jan Bielatowicz. Imperium polskiej poezji. // Azja i Afryka. Antologia poezji polskiej na Środrowym Wschodzie. Oprac. Jan Bielatowicz. Palestyna, 1944. S.4. (Азия и Африка. Антология польской поэзии на Среднем Востоке).

  5. Wiktor Weintraub (1908 – 1988) – после войны профессор славистики Гарвардского университета и автор книг о старопольской и романтической литературе и культуре; в 1941 – 42 гг. был на дипломатической службе в администрации премьер-министра и главнокомандующего Польскими вооруженными силами генерала В. Сикорского в СССР.

  6. Zdzisław Broncel (1910 – 1998) – прозаик, поэт и публицист, перед войной сотрудник издания «Gazeta Codzienna» («Ежедневная газета») и директор польского Театра на Погулянке в Вильно. В 1941 г. был арестован и сослан в «исправительно-трудовой» лагерь на Урал. С 1942 г. и до конца войны – на Ближнем Востоке. После войны был сотрудником польской службы Би-Би-Си в Лондоне.

  7. Мариан Хемар (наст. фам. Hescheles /Хешелес/, 1901 – 1972) – поэт, комедиограф, сатирик; в 20 – 30-е годы сотрудничал с литературными кабаре Львова, а затем Варшавы, писал эстрадные тексты и песенки (вместе с Ю. Тувимом, А. Слонимским, Я. Лехонем). В 1939 г. ушел в Румынию, в 1941 г. – в Палестине, с 1942 г. – в Англии, был сотрудником радио «Свободная Европа»; выпустил несколько книг; побывал в Иерусалиме спустя более чем 20 лет – в Национальной библиотеке имеется его книга с автографом.

  8. W.Broniewski. Rady dla turystki w Jerozolimie. Здесь и далее стихи Броневского приводятся по изданию: Wiersze i poematy. Warszawa, 1962. S. 187 – 188. Это стихотворение включалось не во все сборники Броневского.

  9. Давид Лазер (1902-1974) – ориенталист и полонист, публицист, писатель, переводчик. Один из основателей и сотрудников газеты «Маарив». Автор книг эссе и очерков о писателях (на иврите), и книги на польском языке.

  10. Продолжение поэмы в № 2 от 16.1.1945; произведение осталось незавершенным.

  11. M. Pruszyński. Towarzyszy bojowe Brygady Karpackiej (Боевые товарищи Карпатской бригады). // Polskim szlakiem. T.3. Jerozolima, 1944. S. 190.

  12. T. Zajączkowski. Od Ostrej Bramy do Ósmej Armii (От Острой Брамы до Восьмой армии). Rzym, 1945. S. 28..

  13. Ks. Pruszyński. Walczymy. Jerozolima, «W drodze» [1943]. S. 121 – 122.

    Ксаверий Прушиньский (1907 – 1950) – писатель, публицист, был корреспондентом в Испании в 1936 г., позднее – на дипломатической службе у генерала Сикорского. В 1945 г. вернулся в Польшу; был на дипломатической работе.