Бнайя Рахманинов был в Тель-Авиве первым вором. До него в нашем городе не было воров, а те, кто появились после, были просто мошенниками. Бнайя был первым, до всякой традиции, и все, что бы он ни делал, было впервые. Даже и нерелигиозные люди вынуждены признать, что отсутствие традиций составляло одну из самых серьезных проблем в жизни Тель-Авива. Все было внове. Городу от силы исполнилось два-три года, когда Бнайя Рахманинов прибыл из России в Палестину. Его родители хотели дать ему настоящее еврейское образование в гимназии «Герцлия», да только гимназия сбежала от него прежде, чем он успел завершить учебу. В 1917 году, когда турки выселили жителей Тель-Авива из города, гимназия временно перекочевала в небольшую деревню у горы Кармель, а когда это учебное заведение вновь возвратилось в Тель-Авив, Бнайи там уже не было. Он оскорбился, – таково было его объяснение много лет спустя, когда он рассказывал журналистам о событиях своей жизни, – и отправился совершать набеги с отрядом бедуинов. О том периоде у нас имеются сведения, полученные исключительно от самого Бнайи, и мы бы не советовали им особенно доверять, да простится нам такое замечание. И нет тут ни малейшего желания умалить его достоинства; только как совместить несовместимое? Ведь Бнайя был почти слеп, у него на носу сидели очки со стеклами толщиной в палец, а тут его рассказы о турецком ружье, из которого он, якобы, стрелял по цели и ни разу не промахнулся. С расстояния в триста шагов попадал в веревки, которыми были связаны верблюды, следуя один за другим в караване, избранном Бнайей для набега вместе с его бедуинами. А разорвать веревки выстрелом надо было для того, чтобы испуганные верблюды разбежались в разные стороны и рассеялись по пустыне. Тогда уж Бнайя подбирал их вместе с поклажею, как брошенные наседкой яйца, по его образному выражению. Так было напечатано в газете, и нет смысла оспаривать эти слова.
В 1924 году, зимой, Бнайя возвратился в Тель-Авив, никого о том предварительно не уведомив. О его возвращении стало известно благодаря следующему случаю: какой-то лавочник заметил, что у него пропали две банки сметаны. Он подал жалобу в полицию, и офицер Иехезкель, который яростно ненавидел всякое преступление, застиг Бнайю на морском берегу, когда рядом с ним стояли две совершенно пустые банки, а сам он выводил носом рулады, недвусмысленно опознаваемые как храп.
Судья Изаксон внимательно выслушал показания Бнайи, который, по его словам, был вынужден красть, поскольку был голоден. Изаксон был ученым евреем и до того, как стал судьей, получил звание раввина. Он отнесся к делу о сметане со всей серьезностью и, очнувшись от своих глубоких мыслей, постановил так:
– Что ж, если голодный человек, не про нас будь сказано, крадет каравай хлеба, добро. Но где это видано, чтобы голодающий крал сметану – пищу богачей, деликатес и излишество, как ни погляди?
И он определил Бнайе шесть недель тюремного заключения.
– И из-за этого сахтута[1] господин судья назначает мне такой срок? – изумился юный Рахманинов.
В те дни Бнайя был не только первым вором в Тель-Авиве, но почти новичком, вроде начинающего службу солдата еще не созданной армии, и все его изумление перед решением судьи шло от чистого сердца, можно даже сказать, из глубины его совестливого сознания, когда он понял, что с ним поступают в высшей степени несправедливо. Однако судья был неумолим и лишь одно занимало его:
– Что это такое – сахтут?
– Сахтут – это десятая часть ишравие, – пояснил Бнайя.
– А ишравие? – вновь спросил Изаксон. Как это вообще свойственно еврейским мудрецам, Изаксон отличался неутолимой любознательностью и был готов учиться даже у вора. – Как говорили наши раввины и учители, у всех, обучающих меня, я учился, и более всего – у моих учеников. А в нашем случае, «у моих учеников» – считай, у самых отпетых во Израиле, не про нас будь сказано, – заметил Изаксон.
– Ишравие – это турецкий грош, – вежливо разъяснил Бнайя. Он надеялся, что за вежливое обращение Изаксон сбавит ему срок.
Изаксон сказал:
– Спасибо. Кто следующий?
И Бнайя пошел отсиживать свои шесть недель.
Большинству читателей наверняка знакомы тюрьмы нынешнего Тель-Авива, но тюрьма тех далеких дней памятна лишь его основателям и первым строителям. То была небольшая комнатка, расположенная под водонапорной башней на бульваре Ротшильда, в здании, где расположились два учреждения, без которых не обходится ни один уважающий себя город, – полиция и пожарная станция.
До того, как пришел Бнайя, не много евреев побывало в той комнатке. Там сидели в основном арабы и пьяный армянин, которого приводили, чтобы проспался. И если раз-другой случалось и нашим посидеть в тюрьме, они сидели там, чтобы уберечься от мести разъяренной жены, или скрывались от негодующего кредитора, грозившего убить должника. Говоря «убить», кредитор имел в виду стереть в порошок проклятьями, но полиция предпочитала не рисковать.
Там-то сидел Бнайя и там повидал всех знаменитых людей нашего города: начальника полиции, трех опасных полицейских из семи, бывших у нас тогда, и пожарника Сулку, который каждую ночь проводил на станции, за что получал жалованье, хотя команда называлась «добровольная пожарная дружина».
Выйдя из тюрьмы, Бнайя поклялся отомстить судье Изаксону и еще поклялся, что с этих пор станет действовать с большей осторожностью.
От мести судье он отказался в первый же день, поскольку едва вышел на улицу, как встретил Изаксона, и тот велел ему непременно приходить к ним домой обедать в течение недели, пока не подыщется какая-нибудь работа. («Способная прокормить», – сказал Изаксон. А Бнайя подумал: что может прокормить лучше, чем сахтут, который плывет к тебе в руки без всякой работы?)
Из-за этого происшествия он вычеркнул Изаксона из списка своих врагов, а за ту неделю, что обедал за кошерным столом судьи, Бнайя набрался силенок и вновь был готов к свершениям. А раз был готов к свершениям, то и исполнил второй пункт своего обета. Он решил иметь дело только с арабами. Евреи для него слишком умны. Он и в самом деле поймал на берегу Менасие двух арабов, которые гнали перед собой трех груженных арбузами верблюдов. Для арабов Бнайя не пожалел тумаков и не спускал им до тех пор, пока они не свалились полумертвые на песок; а верблюдов он погнал к альма-матер своей юности, о которой сохранил теплые и светлые воспоминания, то бишь к гимназии «Герцлия». Приближаясь к зданию, он сообразил, что если припрячет верблюдов и арбузы в гимнастическом зале, они будут обнаружены учащимися, поэтому пошел к домику школьного сторожа и спрятал верблюдов у него во дворе, между стеблями тростника и кустами олеандра, которые росли у фонтана. Бнайя, как уже отмечалось, был близорук, и не увидел, что верблюды высоко возносят свои головы на длинных шеях и озираются печальными очами поверх кустов и тростника, ожидая хозяев и спасения. И в самом деле, два араба воспряли, встали на ноги, отряхнули с одежды песок и бегом направились в город, топая и оглашая окрестности своими арабскими криками, пока не добрались до улицы Ахад-а-Ама и не увидели верблюжьи головы, гордо возвышающиеся над зелеными стеблями.
Бнайя тем временем вошел в сторожку и сказал:
– Смотри, Аарон, я предлагаю тебе сделку. Я привел к тебе трех верблюдов с арбузами, а ты иди, продай товар, и поделим выручку пополам.
Сторож взял в руки метлу, которой частенько созывал учеников в классы, стоило им замешкаться во дворе после звона колокольчика, и сказал Бнайе так:
– Видишь эту метлу, йа-асайат бейт аль-мой[2]? Сейчас я опущу ее на твою голову, не сойти мне с этого места. Иди, осел, возврати верблюдов их владельцам, пока не явилась полиция.
В это мгновенье во дворе послышались вопли пострадавших.
Аарон и Бнайя вышли из домика, и Аарон сказал арабам:
– Берите свое добро и убирайтесь поскорее.
Но Бнайя, чувствительный и обидчивый по природе, преисполнился горечи от того, что Аарон не принял его предложения о партнерстве, и оттого влепил арабам по паре затрещин и проклял их, и их отцов, и отцов их отцов – до десятого рода, как выучился в свое время у бедуинов, по его же словам.
Офицер Иехезкель узнал о происшествии с верблюдами и о разговоре в сторожке от верного человека, но тогда Бнайя был ему уже чем-то вроде старого приятеля, потому что в те дни, когда сидел в тюрьме, они играли с Иехезкилем в карты. А с приятелями по мелочам счеты не сводят. Ладно, сказал Иехезкель, все равно этим не кончится. Еще попадется мне в руки.
Изрек – и сам не знал, что пророчит.
Мы не ставим себе целью рассказать обо всех деяниях нашего первого вора, хотим лишь обозначить основные вехи на его пути. На то есть две причины: во-первых, зачем радовать наших врагов? А во-вторых, из педагогических соображений: наша молодежь читает запоем, и это еще как-то можно понять. Но если мы поведаем обо всех деяниях Бнайи, нас могут счесть подстрекателями к преступлениям. И следуя правилу «не будите, не тревожьте»[3], мы решили ограничиться малым.
Однако расплатиться с долгом, не истратив ни гроша, невозможно, и если мы не расскажем о последних днях Бнайи, то найдутся такие, кто подумает, будто он и теперь среди нас и сеет в народе страх и тревогу. А это не так. Бнайя умер несколько лет назад, умер от недуга, от пьянства, и так исполнилось о нем то, о чем говорит пословица: конец вора – виселица.
Но прежде, чем умереть, а он уже и тогда был серьезно болен и почти совершенно слеп, Бнайя нашел себе свой собственный, ни на что не похожий род воровства и им-то и занимался. Бедняга более не был способен на подвиги, если позволительно так выразиться, но желудок требовал свое, и всяк во Израиле обязан добывать себе пропитание, даже если он вор. И вот Бнайя нашел себе пару, предназначенную ему на небесах, отпрыска почтенного семейства из жителей нашего города, чье имя я не стану называть из уважения к отцу мальчика и двум его дядьям. И этот достославный отрок единожды в неделю, в пятницу вечером, по наступлении субботы, отправлялся вместе с Бнайей на поиски добычи. Этот достойный юнец не запятнал себя воровством, Боже избави. Для этого он был слишком благородного происхождения, и со стороны отца, и особенно со стороны матери. Он просто пособлял Бнайе. Вы спросите, как?
Слепой Бнайя имел обыкновение обследовать кладовые, в которых хозяйки Тель-Авива хранили продукты и готовые блюда, чтобы не испортились в летнюю жару. Эти кладовые прозывались тогда в народе «люфт-шапкес»; их задние стенки делали из мелкой металлической сетки, чтобы воздух мог беспрепятственно проходить внутрь. Бнайя взрезал эти решетки в пятницу вечером, когда полки ломились от субботних кушаний. Тут и фаршированная рыба, и куриные пупки, и цимес, и прочие лакомства. Ими он насыщал свою поганую утробу целых семь дней, вплоть до следующего набега. Но когда Бнайя окончательно ослеп, пришлось ему действовать сообща, вместе с тем достославным отпрыском (который с тех пор совершенно возвратился в лоно религии и служит в должности, правда, не в самом Тель-Авиве, но все же среди евреев; он теперь женат и имеет детей). И вот тот-то отрок был у Бнайи поводырем, вел Бнайю под покровом ночи и субботнего покоя и тянул его преступную руку вплоть до самой кладовой. А уж стоило Бнайе дотронуться до решетки, он знал, что делать. Тут благородный юнец покидал Бнайю и улепетывал во все лопатки, а наш герой принимался резать, и отгибать, и доставать, и нагружать, и волочить, избави нас Господи от такой напасти. Он сносил свой трофей на морской берег, складывал его между шезлонгами, где обретался круглый год, и лишь затем приступал к трапезе.
К вящей славе Израиля, народа жалостливого и милосердного, следует сказать, что тель-авивские хозяйки имели в те времена истинно еврейское сердце и не заявляли на непрошеного гостя в полицию. Я лично знаком с одним семейством, где для Бнайи специально оставляли небольшой ящичек с едой и бутылкой вина для субботнего благословения. Но нашлись среди нас и такие, в особенности это касается литваков, для которых нет ничего дороже суда и справедливости. Эти-то, да простится мне неласковое слово, тотчас бежали в полицию заявить о постигшем их несчастье. Но только офицер Иехезкель был тогда уже шефом полиции, он покачивал себе головою и слушал, однако до дела никогда не доводил. И только если случалось ему встретить Бнайю на улице, он увещевал его, и укорял его, и взывал к его совести во исполнение своего полицейского долга. А Бнайя слушал и говорил в ответ:
– Иехезкель, ну честное слово, и из-за этого сахтута ты обижаешь меня средь бела дня?
Тем не менее, случилось, что Бнайя снова оказался на две недели в тюрьме. А дело было вот как. Он вторгся, не без помощи славного отпрыска, в кладовую госпожи Вайнштейн, супруги всем известного адвоката. А тот оказался литваком; он не только подал жалобу на налетчика, но и самолично явился в суд в качестве свидетеля. И поскольку он был адвокатом, Иехезкелю пришлось-таки дать делу ход.
Литваки – люди разумные, как правило, и порой встречаются среди них такие, у кого сердце доброе с юности их, как у прочих людей. Все ж, несмотря на это, трудно с ними. Только на эту тему мы не станем особенно рассуждать, дабы не впасть в грех злословия.
Тот, пред Кем все сердца открыты, рассудит содеянное, а мы – кто мы такие, чтоб судить?
На надгробии Бнайи Рахманинова значится его имя, и имя его отца, и день его рождения, и день кончины. Только это и больше ничего. Лишние слова ни к чему, ибо всяк, кто добавит, убавит.
А что касается литовских евреев, о них не раз было писано и говорено, и мы не намереваемся присоединять свой голос к злопыхателям. Вот только сердце болит. А я, я русский еврей, и по отцу, родителю моему и наставнику, да почиет с миром, и по матери, да будет земля ей пухом, и вот я говорю себе иногда: доколе?
Перевела с иврита Зоя Копельман