О нескольких публикациях последнего времени
Не будем прибедняться без достаточных на то оснований. Современная израильская поэзия на русском языке – полноценное явление культуры, правда, пока не известно, какой именно. Во всяком случае, антология, представляющая достижения самых заметных наших авторов, смотрелась бы не хуже соответствующих «Современные поэты…», а дальше подставляй любое из довольно широкого перечня не обязательно экзотических имен, например – Венесуэлы, Мальты, Голландии, Косово, штата Иллинойс и даже самого государства Израиль на обоих его государственных языках. Этот более чем скромный факт можно, тем не менее, смело отнести к разряду израильских чудес. Вспомним, как около десяти лет назад почти все, кому было не лень, на разные лады твердили, что русскоязычная литература Израиля обречена пребывать в состоянии близком к уровню литстудии при ЖЭКе. Оценка была перманентно окончательной на все грядущие времена. Оно и понятно – кому нужна заведомо бесхозная культура без определенного места жительства? Лучше пусть ее не будет вовсе, чем ломать потом голову над феноменом, заставляющим хоть на йоту пересмотреть сложившиеся стереотипы. Может ли быть русская поэзия на иврите? Отвечаем: с таким же, примерно, успехом, как израильская на русском. То есть, все, конечно, бывает, но только не это. По факту, сегодня в Израиле существует русская эмигрантская литература. Этническое происхождение, сионистские убеждения и прочие разные достоинства многих наших авторов делают этот факт весьма нетривиальным, а значит, во многом и неприемлемым для всех заинтересованных и не очень сторон. Однако ослиное упрямство фактов – вещь тоже всем хорошо известная. Что же касается культурной метрополии, то как-то и прежде случалось отдельным литераторам завоевывать известное признание, не слишком считаясь с мнением Москвы по поводу идейно-художественного уровня своего творчества.
О вкусах, вероятно, со времен Каина и Авеля умные люди предпочитают не спорить, но лишь дискутировать о том, чей вкус дурной, а чей продвинутый. Поэты тоже люди. Не все они пишут литературные манифесты, некоторые не пишут вообще ничего, но если уж стихотворение написано, то оно автоматически является и эстетическим манифестом автора, ибо из структуры текста следует, что в эстетическом плане автор приемлет, а что нет. Да и вообще, любое стихотворение говорит о своем создателе ровным счетом все. А уж какую поэзию мы принимаем, а какую нет, говорит ровным счетом все о нас. В данном случае обо мне, так как именно я собираюсь поделиться своими впечатлениями о прочитанных поэтических подборках, которые представляются мне достойными моего читательского внимания.
Подборка Наума Басовского («Артикль», № 2, Тель-Авив, 1999) открывается стихотворением, озаглавленным «Памяти Владимира Соколова». Читатель ждет всего, что положено говорить в таких случаях, и, в общем, не ошибается. Правда, к счастью, и удручающей неловкости от дежурных слов не испытывает, поскольку и дежурные слова все-таки разными людьми по-разному произносятся. «Вот и еще одного на Руси поэта не стало. / Он жил, как писал, а писал, как жил, и сердце его устало» – сказано достойно, что для стихов, конечно, совершенно недостаточно, а по жизни – большего и не надо. Однако я о стихах. А стихи начинаются с первых же строк следующего стихотворения:
К сожаленью, картина знакома:
Человека выносят из дома.
И далее уже до конца сказано несоизмеримо больше, чем произнесено слов. О вещах абсолютно рутинных, таких, например, как жизнь и смерть, Басовский и говорит на языке рутинном, дальше некуда – русском литературном, – строго придерживаясь основных правил пока еще официально не отмененной грамматики. При этом стихи получаются умными и правдивыми, чего уже давно от лирических излияний ждать не принято. Известно ведь, что подсознание обязано быть скопищем всякой мерзости, иначе просто непорядочно. Конечно, «прямое лирическое высказывание» вполне (и даже чаще всего) может оказаться и глупым, и фальшивым, и скотским в полной мере. Однако глупо, фальшиво и по-скотски у Басовского не выходит, а если иногда и выходит, то он этого никому не показывает. Возможно, таким образом он губит в себе поэта. «И все же, в гонке не дурея, /Раздумчиво растут деревья» – такова поэтика автора этих строк. И корни основательны, и каждому листику свое место и срок. А в том, что мир текстов – часть природы со всеми вытекающими из нее (природы) последствиями, не только я не сомневаюсь. Правда, свой себе ответ на вопрос, откуда, что и для чего в природе берется, я пока окончательным не считаю. Знаю, что мертвая материя как будто не исчезает бесследно. Относительно бесследного или нет исчезновения живого я не могу судить с такой же определенностью и оптимизмом. Поэтому желаю стихам Басовского долгой и счастливой посюсторонней жизни, как принято желать симпатичным тебе живым объектам.
Почему Геннадий Беззубов («Иерусалимский журнал», № 2, 1999) во многих своих стихотворениях внезапно перестает доверять самому себе и всецело начинает полагаться на кого-то другого, для меня загадка. Нет, безусловно, вкус у этого другого есть, и в сочинении стихов он разбирается не понаслышке, однако в своих собственных стихах Беззубов как Беззубов всегда явно сильнее и интереснее Беззубова-Кушнера или Беззубова-Бродского. Судите сами:
Часок поспишь, потом тебя разбудят,
А дальше ничего уже не будет…
Ведь правда интересно, чего же не будет и почему? Но, дальше, оказывается, все будет, несмотря на частицу «ни». Причем, будет в замечательных традициях ничуть себя не дискредитировавшей ленинградской школы:
…Ни этих лип, ни траурных аллей,
Где длится вечный ритуал паденья,
Ни карканья, ни головокруженья,
Но и об этом тоже не жалей.
И т.д. Те, у кого сердце замерло в предчувствии чего-то неведомого, могут перевести дух и успокоиться: еще довольно долго на протяжении одного и другого стихотворения читателя будут вести приятными многократно хоженными аллеями и поэтическими тропами, обеспечивая гарантированную эстетическую безопасность и гарантируя обеспеченную. И вдруг:
Так думал я и пил, как вурдалак,
Ночную кровь из жил Ерусалима.
Опять вздрагиваешь, и, почувствовав это, автор немедленно спешит сделать все, чтобы успокоить читателя, заботливо избавив его от нервных потрясений:
А там, внизу, слоились облака
И, сбившись в кучу, проходили мимо.
Все в полном порядке, внимание пассажиров, как опытной стюардессе во внезапно закапризничавшем летательном аппарате, удалось отвлечь от возникших проблем, а там, глядишь, ситуация выправится до идеально штатной. Полет должен быть приятным и гладким, то есть таким, чтобы сразу по приземлении о нем и забыть. Если такова сверхзадача, которую решает Геннадий Беззубов, то он все-таки пока не полностью преуспел. Например, стихотворение «В шесть часов начинается ветер» держит в напряжении от начала и до конца. Ни одного следующего хода автора заранее предугадать невозможно, но всякий раз именно найденный ход и оказывается единственно возможным. Не знаю, как Беззубову, а мне нравятся именно такие стихи.
Именно совсем не такие стихи пишет Семен Гринберг (тот же второй номер «ИЖ»). Он, похоже, вообще не пишет стихи, справедливо или нет полагая, что сочинение стихов давно стало уделом людей литературно грамотных, и, значит, поэт, если хочет или вынужден оставаться поэтом, должен сочинять нечто другое. Отсюда сознательный отказ от того, что принято считать приметами поэтического текста. Разве что рифма присутствует, но лишь в качестве рудимента.
Помню, как в свое время нас, студентов-филологов, удивил исторический факт развития изящной словесности по направлению от поэзии к прозе. Все-таки более естественным казалось предположить, что вначале была проза. Даже авторитет работ Юрия Лотмана не помогал легко согласиться с тем, что первые мастера слова сразу заговорили стихами, а проза возникла спустя столетия как следующая, более высокая ступень художественного сознания. Я лично до сих пор с этим не согласен, несмотря на все успехи прозы за несколько последних миллениумов. И некоторые стихи, в частности, Семена Гринберга, поддерживают меня в моем упрямстве. Поэтические озарения по-прежнему в цене. Тут инфляции (вне зависимости от роста количества сочиняющих стихи на душу населения) не наблюдается. Поэтому и поэт остается таким же уникальным явлением, каким был во все времена. Стихотворение «Военное кладбище». Можно ли поверить, что никто и никогда до Гринберга ни о чем подобном не писал? А выходит, что никто и никогда:
Сюда не забредет Нечецкая-Пантофель
В одеждах королевицы Марго,
Скорей Давид, терзающий фалафель,
И всхлипнувший про сына своего.
А вот совсем другое, но тоже до Гринберга в быту как будто неслыханное:
…И жажду утолить приходят реб Акива
И колченогий реб Гилель,
Которых нет нужды описывать особо,
Хотя упомяну, пока не позабыл,
Как этих мужиков, похожих на арабов,
Патруль остановил.
Принципам стихосложения, которые исповедует Семен Гринберг (как, разумеется, и всем тем, которые он не исповедует) наверняка можно обучить любого, кто вообще поддается обучению. Более того – сами научатся. И будут думать, что сочиняют стихи. Так было, есть и, как я уже сказал, будет. А поэтам опять придется сочинять что-нибудь другое, чем они всегда и занимались.
«Гимн» Михаила Генделева («Солнечное сплетение», № 3, 1998) – действительно гимн, если, конечно, не псалом. Я думаю – именно псалом, полагаясь при этом всецело на собственную интуицию, так как ничего стоящего о жанровых отличиях псалмов от гимнов мне на глаза давненько не попадалось. А если бы и попалось, то в случае с Генделевым все равно мало бы помогло. Последние сколько-нибудь содержательные хулы на Господа прозвучали, вероятно, в эпоху романтизма. Хвалы исчерпали себя значительно раньше. Изменение реалий и обогащение лексического состава языка по существу ничего не меняет. Тем не менее, прожить, ни разу не возроптав на Творца или же ни разу не возблагодарив его, вряд ли кому-то из так или иначе культурных людей удавалось. Такова, видимо, одна из фундаментальных потребностей культуры. Для реализации этой потребности существуют четко зафиксированные словесные формулы, в том числе и в неписаном просторечии. Тут известное противоречие: формулы неизбежно превращаются в штампы, то есть каменеют и бронзовеют, становясь памятниками самим себе, и начинают иметь к себе такое же отношение, как, скажем, памятник Пушкину – к «Евгению Онегину». Смотришь на него и, безусловно, веришь: того «Онегина», которого изучают в школе, только памятник и мог сочинить, что многим народным учителям, а особенно – учителям народа, и требовалось доказать. А противоречие заключается в том, что обновить словесную формулу нет никакой теоретической возможности. В данном случае обновить значит – фальсифицировать. И остается, по сути, единственный выход – создавать тексты скандально неортодоксальные, чего от ума или по заказу не сделаешь. Получается так: классика и традиционные формы не окаменевают только при условии существования авангарда, как бы этот авангард ни назывался. Иначе говоря, авангард – суть необходимое условие существование классики. Эликсир бессмертия, так (а как еще?) сказать.
В самом отдаленном и уже потому ложном приближении «Гимн» Генделева можно считать формой иронического славословия. Однако упреки Творцу адресуются на полном серьезе, да и все вещи названы своими, хотя не всегда привычными именами, в том числе и Тот, имени Которого не знает никто: «Сержант Израиля», «Военспец», «Молодец», «Садист». Встречаются и более традиционные поименования Того же:
так что
муку
от смеха
приняв за боль
а в Натуре Ты в том числе Любовь
как я чисто натуралист
смерть
я хоть раз совершу с собой
лишь
из любопытства из
Чего ждать от Всего Этого? И стоит ли Его о чем-то просить? Ну, чего мы иногда дожидаемся и чего еще, будьте уверены, дождемся, Генделев весьма ярко напоминает. И, конечно, просит:
дай же мне Эло
им как давал другим
за гораздо менее гимн
более менее серебра
Что ж, во всяком случае, с общим хором эта просьба не сливается. Для поэзии – это хорошо. Значит, наверное, и для молитвы неплохо.