В моей жизни из множества самых разнообразных встреч и связей мне попадались люди-«якоря» – те, по отношению к которым тот или иной долг держал меня «на приколе», и люди-«поплавки», при помощи которых я всплывала над обстоятельствами быта. Встречались и люди – настоящие понтонные мосты, которые помогали не только не утонуть в очередном житейском кораблекрушении, но и добраться до берега, ощутить твердую почву под ногами. Но это уже – дела судьбинные.
Первым таким «поплавком» здесь, в Иерусалиме, стала для меня Мира Блинкова. Перед отъездом кто-то из неблизких московских знакомых упросил взять передачку для некой дамы, давно живущей в Израиле. «Она тоже писательница, – повторяла знакомая, – может помочь…». Тогда еще казалось, что писателю в эмиграции может кто-то помочь.
Так и получилось, что буквально в один из первых дней после приезда я ехала «с передачкой» на тридцать втором автобусе в Гило.
…По всему подъезду гремела узбекская, как мне тогда показалось, музыка.
Дверь на последнем этаже открыла пожилая тучная дама с пристальным, я бы сказала – испытующим взглядом.
– У вас тут нескучно, – заметила я после обоюдных церемонных приветствий.
– Это семейка мудаков на втором этаже, – немедленно отозвалась почтенная дама.
Я поняла, что попала к своим.
Но по-настоящему привязалась к Мире Блинковой не сразу. Поначалу, в первый период моей репатриантской эйфории ее высказывания о тех или иных сторонах израильской действительности ошарашивали.
Ее манера внятно и доброжелательно (а порой благодушно, даже сердобольно) отпускать самые беспощадные замечания приводила меня в оторопь.
Хохотать обычно я начинала спустя минуту.
Например, узнав, что мы обзавелись щенком, Мира сказала:
– У нас тоже много лет была собака, пойнтер – милый ласковый пес… Все понимал. Буквально: понимал человеческую речь, малейшие ее оттенки, сложнейшие интонации. Однажды, когда у нас сидели гости, я кому-то из них сказала, даже не глядя на собаку: – Наш Рики – чудесный, деликатнейший пес… – он подошел и поцеловал мне руку… Потом его посадили. По ложному доносу… Но, поскольку у невестки были связи, она добилась свиданий и передач. Он хорошо себя вел, и за примерное поведение его выпустили на волю досрочно…Что вы так странно смотрите на меня?
– Простите, Мира, – осторожно подбирая слова, выговорила я, – очевидно, я задумалась и потеряла нить разговора. О ком это вы рассказывали, кого посадили?
– Рики, нашего кобелька.
Я с тихим ужасом смотрела на собеседницу. И Мира несколько мгновений выдерживала мой взгляд.
– Ах, да, вы же еще не знаете, – наконец сказала она невозмутимо, – что Израиль отличается от прочих стран двумя институциями: кибуцами и собачьими тюрьмами…
– Вы шутите! – воскликнула я.
– Да-да, любая сволочь может засадить в тюрьму абсолютно порядочного пса. Достаточно написать заявление в полицию. В случае с нашим Рики: невестка возвращалась с ним с прогулки, и в лифт вошел сосед, менеджер какой-то говенной страховой компании. Рики, в знак дружеского расположения, поднялся на задние лапы, а передние положил тому на плечи и облизал его физиономию. Так этот болван от страха чуть в штаны не наделал. В результате – донос на честного, милого интеллигентного пса и приговор: тюремная решетка на десять дней.
– Но ведь это произвол!
– Конечно, – горько подтвердила Мира, – а разве вы еще не поняли, что приехали в страну, где царит повсеместный произвол?
Ее обстоятельные рассказы о житье-бытье репатриантов семидесятых напоминали помесь бабелевского сказа с южно-американским фольклором. Колоритные фигуры забытых, уехавших, крестившихся здесь сионистов, распавшиеся браки, романы, как кометы, прошившие насквозь небольшое «русское» общество, – весь этот эпос расцвечивался красочным комментарием.
– Я рассказывала вам о монахе Семке К.? – вдруг спрашивала она. И подхватывала: – Ну, как же – известный сионист и правозащитник, его здесь, как Козлевича, охмурили ксендзы. И он пропал. Бросил семью, сильно пил, ну, как положено монаху. Время от времени появлялся в семьях тех бывших друзей, кто не отказывался его принимать. Однажды пришел к давним своим друзьям. А дома была только невестка, Лиля. Она накормила Семку – борща налила, стопарик поставила. И он так расчувствовался, что даже и не знал – как отблагодарить. «Лиля, – говорит так, сердечно, ласково, – хочешь, я тебя в…у?» (слова эти Мира произносила полностью и обстоятельно, как истинный филолог, уравнивая их в правах с остальными) И представляете, эта дура, эта ханжа подняла страшный крик, вытолкала его за дверь, спихнула с лестницы, устроила такой вселенский скандал, что бедного монаха и в оставшиеся три семьи пускать перестали… Ну, скажите, – не идиотка? Ну, не хочешь, не ко времени тебе – так и ответь вежливо, степенно: «Спасибо, Сема, не нужно. Кушай на здоровье».
Давая характеристику тому или иному человеку, она как бы рассматривала данную личность со всех уравновешивающих сторон. Так, от нее я услышала про одну общую знакомую: – Она человек подлый, но простодушный…
И я восприняла это правильно: не как злословие, но как голую правду. Данность некоего характера, преподнесенную зорким и честным наблюдателем.
Но тем, кого любила, была необыкновенно предана.
Не знала я никого другого, кто бы так гениально кормил. Не в том смысле, что готовила Мира замечательно – это само собой! – но так зазывала и так ждала, так красиво расставляла приборы, так обстоятельно-аппетитно разъясняла – какая закусочка – к чему, так радовалась хвале, так следила, чтобы все неукоснительно пробовалось, так докладывала еще кусочек, последний! – на тарелку…
– Понимаете, – объясняла она просто, – я вынуждена была научиться экономно и вкусно готовить… из-за вечно стесненных материальных обстоятельств.
Потом, когда стала стареть и слабеть стремительно, она вынуждена была переехать в центр страны, к сыну, и наше общение перешло, в основном, в телефонный ряд.
Любую телефонную трепотню она выстраивала как рассказ – образный, точный. Без неряшливых слов и необязательных отступлений.
– У нас за забором живет семья румынских евреев. Недавно выхожу во двор и вижу: над забором торчат две приветливые старушечьи головы в белых панамках. При ближайшем рассмотрении один из стариков оказался старухой.
Человек обстоятельный и земной, она ценила даже мелкие удобства, которые дарит жизнь на старости лет. Когда они с сыном купили квартиру в Петах-Тикве, с удовольствием подробно описывала новое жилье.
– Соседи приличные, – сообщала Мира. – Это очень важно, как вам известно. Над нами живет пожилой тихий идиот, очень милый человек. У нас с ним только по одному поводу недоразумение: Игорь в лифте не позволяет ему руки целовать.
…И вот, спустя десять лет после начала нашей дружбы, я держу в руках книгу Миры Блинковой[1]*, вышедшую в свет буквально за несколько месяцев до ее смерти – и в который раз поражаюсь тому, как прочно держит бумага наши интонации, манеру говорить, – не только привычные обороты речи, но и обстоятельность дикции, ясность произнесения слова.
Вот что присутствует в этой книге – спокойная внятность. Внятность не только изложенной мысли, весомость – как бы подчеркнутость – деталей, но и паузы между словами, когда – особенно в последние годы – говорить ей мешала легкая одышка, и казалось, что эти заминки перед тем или иным словом только придают значительность всей фразе.
Любая книга воспоминаний бесценна, потому что… Да и объяснять не надо – почему. Потому что люди смертны, и вместе с ними уходит память, причем память всякая – малая, милая память домашнего обихода и примет быта, удушливая память ночных кошмаров, муторная память очередей длинною в жизнь, и трепетная память запахов, взглядов, прикосновений… – именно то, что одушевляет исторические факты памяти большой. Условно говоря: об эвакуации советских граждан в годы войны наши внуки прочтут в архивных материалах, а вот о том, как на кратких остановках бежали с жестяным чайником через пути «за кипяточком», как пьяный инвалид на деревянной тележке растягивал гармонику, о том, как портниха в коммуналке, держа во рту булавки веером, и шепеляво сплетничая, закалывала по лифу выточки на платьице из крепжоржета, раз в десять лет сшитом, – об этом в воспоминаниях уходящих, уже ушедших от нас свидетелей.
Бесценные свидетельства о том, как все это было.
(По этому поводу вспоминаю: в середине семидесятых в Ташкент приехал Виктор Славкин. Я водила его по Старому городу и он заскакивал в каждый магазинчик, каждую забегаловку и что-то там высматривал любопытными цепкими глазами. Наконец, мое терпение лопнуло. «Витя! – воскликнула я. – Что ты ищешь в этих лавчонках! В них ровным счетом ничего нет!» – «А я хочу видеть – как нет!» – отозвался Славкин азартно.)
Недавно один из соседей-пенсионеров, человек уже очень преклонного возраста дал мне читать толстенную стопку бумаги – воспоминания. Написано скованно, неумело, подробное перечисление – какие экзамены он сдавал в двадцать пятом году в военную академию, скрупулезно – имена и профессии соседей живших над и под… Короче, весь не разобранный мусор отдельно взятой человеческой жизни он вывалил на эти четыреста страниц…
Читала, не отрываясь, с упоением.
Возможно, тут сказался алчный писательский интерес к реалиям, к тем нечаянным, но драгоценным деталям, которые никакой историк не ухватит.
Что уж говорить о воспоминаниях, написанных профессиональным литератором, человеком умным, приметливым, честным, умеющим, к тому же, из разрозненных, казалось бы, характеров и явлений выстроить образ такого времени, о котором мы только в последние годы стали догадываться, что было оно уникальным, мифическим.
Книга Миры Блинковой написана в жанре мемуарной прозы, значит, предполагает, помимо безусловных фактов, и чисто «писательскую работу» – обобщение, подбор деталей, выход на более художественный уровень, когда в работу поневоле вступает механизм «домысливания». Но неизменно, – когда, казалось бы, сюжет так удобно подсказывает логическую развязку, – автор обрывает повествование там, где история закончилась в жизни: «…наверное, я так и не выучусь рассказывать то, чего не было на самом деле». Именно поэтому достоверное и искреннее повествование вызывает у читателя абсолютное доверие и душевный отклик.
На первый взгляд, подбор новелл, очерков, воспоминаний в книге М. Блинковой – даже либретто балета имеется! – кажется случайным, вернее, такими обычно бывают книги, которые пожилой автор издает итогово, чувствуя, что жизни осталось немного. И все-таки – в этом и заключается магия «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», – что, какими бы необязательными, «камерными» не казались темы, какими бы невеликими, домашними не представлялись герои, – глядь, а к концу книги целая страна – и даже со своими восточными окраинами – поворачивается то одним то другим неприглядным своим боком.
Целая страна: тут и соседи по коммуналке, и родственники – каждый со своей судьбой – нелепой, трагической, как бы случайно затерянной в свинцовом мраке советских будней, и стукачи, и бывшие зека; переводчики, мастерившие «национальную по форме» литературу республик, тут и пронзительные судьбы друзей – погибших или покончивших с собой, портреты известных ученых, как истовых служак советской науки, так и диссидентов, впоследствии эмигрировавших. Есть, наконец, типажи старых большевиков.
Рельефно, точно и беспощадно описаны эти реликты революции. Чего стоит только один академик Ротштейн, секретарем которого в институте Истории несколько месяцев Мире Блинковой пришлось работать:
…Ленина… Ротштейн любил нежнейше, но не обожествлял. Вследствие этого последнего обстоятельства некоторые выступления Ротштейна в институте воспроизводились как анекдоты. Он мог начать так: «Однажды Владимир Ильич попросил у меня разрешения зайти, чтобы посоветоваться по какому-то вопросу. Я был очень занят, но уделил ему целый вечер…» Выступая как-то на защите диссертации, между прочим, заявил, что диссертант ссылается на положение Ленина, а оно неправильное: «Я ему указывал на это, но он, к сожалению, отнесся к моим замечаниям недостаточно внимательно».
Свои анкеты он заполнял так:
«Ученая степень – доктор исторических наук, доктор экономических наук.
Ученое звание – действительный член Академии наук СССР по отделению исторических наук, действительный член Академии наук СССР по отделению экономических наук.
Образование – среднее».
Каждый из персонажей этой книги – и номенклатурные бонзы от науки, и давно ушедшие друзья, и сердобольная стукачка, соседка тетя Паня, и родственники, и просто знакомые люди – разговаривает языком, присущим эпохе, соответственным их биографии, характеру и положению в обществе. Одной фразы достаточно, чтобы какой-нибудь дядя Леша, касимовский татарин, инвалид и алкоголик предстал и запрыгал – совершенно живой! – на своем костыле: «– Ай, Миричкям! Слушай! Давай в «Пекин» пойдем!».
Книга буквально пересыпана диалогами, поданными часто без всяких комментариев, вот как этот, в гардеробной Академии наук:
– Сходи, Петрович, попей чайку, пока буфет открыт.
– Да ты что! Глянь-ка, какие шубы висят! Не дай Бог что, как откуплюсь? Каждая – большие тыщи!
– Это кто же заседает? Дирекция?
– Партком.
Читая книгу воспоминаний Миры Блинковой, населенную самыми разнообразными, очень живо переданными характерами, я не могу отделаться от ощущения вовлеченности в некий круг людей, который способен шириться во времени и пространстве. Цепочка человеческих связей, обрываясь на одном звене, восстанавливается на другом, вдруг обнаруживаются какие-то новые «боковые» цепочки знакомств «через общих знакомых», друзей, родственников. Удивительно это ощущение общности круга жизни.
Например, в одном из эпизодов книги, связанных с эмиграцией А. М. Некрича, я прочла упоминание о журналисте и писателе Марке Поповском. И вдруг вспомнила, как Поповский пришел на мое недавнее выступление в Нью-Йорке, а на следующее утро я услышала телефонный разговор Поповского с Юлием Китаевичем, у которого остановилась.
– Читаю этого, модного писателя…– сказал Поповский, – забыл фамилию… Ну, он пишет о командарме гражданской войны…
– О Якире? О Тухачевском..?
– Забыл фамилию… – сказал Поповский.
– Уборевич? Щорс…? – не отставал Юлий.
– Нет, он утонул…
– Чапаев?
– Да, кажется! – благодарно воскликнул Поповский.
В ту минуту я подумала, что этот разговор мог бы органично войти в книгу Миры Блинковой. И еще вспомнила я, что в наших бесконечных с Мирой беседах никогда не набредали мы на Марка Поповского, хотя, кажется, говорили о ком и о чем угодно.
Кстати, в прошедшие после Мириной смерти месяцы, натыкаясь на неожиданных общих знакомых в разных городах далеких от Израиля стран, я уже не раз молчаливо восклицала про себя: «Не договорили!..»
Мистическое ощущение твоей личной вовлеченности не только в некий, даже широкий круг людей, а в само могучее течение эпохи – и есть, как мне кажется, самое важное, что дарит нам хорошая книга воспоминаний.
И еще: какой бы знакомой и близкой не казалась тебе личность автора, в запасниках его жизни всегда есть нечто такое, что хранится подспудно, раскрывается медленно, по мере движения бегущего по бумаге пера, что оседает, как намываемый старателем золотой песок времени, и остается – нам.
- * Мира Блинкова. «Время было такое» [Очерки. Портреты. Новеллы.]. Авторское издание. – Тель-Авив, 1998. ↑