Публикацию подготовил Семён Гринберг. Окончание. Начало см. в № 2, №3, №4
Подошла наша сиамская кошка Ялка. Я поманил ее: кис-кис-кис. Напкин удивился:
– Мы в Голландии зовем кошек: кц-кц-кц.
Не желая упустить оказию, я предложил Напкину взять с собой часть моих бумаг. Напкин вежливо, но твердо отказался.
К столу подсела Тата.
– Тата! – сказал я по-русски. – А правда, этот тип похож на Валю Турчина?
– Не думаю, – пожала она плечами.
Напкин заторопился и быстро ушел. Минут через пятнадцать позвонил Наум Коржавин. Не дав ему сказать ни слова, я торжествующе спросил:
– Ну, Эмка, как ты думаешь, сколько я получил за статью в «Таймс»?
– Ну, сколько?
– 250 фунтов!
Эмка почему-то захихикал, что мне показалось неуместным.
– Слушай, – продолжал он хихикать, – к тебе никто не заходил, похожий на Турчина?
– Да-а-а… – протянул я, и вдруг жуткая мысль ослепила меня.
– Ха-ха-ха! – неслось из трубки.
Я был жестоко разыгран. Только что вернувшийся из Карелии, Турчин отрастил там бороду. Первым делом пошел к Коржавину и неожиданно убедился, что его не узнают. Он сразу притворился иностранцем и сказал, что пришел по рекомендации господина Авербуха из Израиля, что он представляет издательство «Иегуда». Ему нужны стихи Коржавина. Теща Коржавина сказала:
– Эмочка! Смотри, как этот иностранец похож на нашего собачника! (так она звала Турчина).
Тут Турчин проявил малодушие и рассмеялся. Воодушевленный успехом, он побежал ко мне.
С тех пор я не раз пытался отомстить: посылал Турчина на почту за посылкой, делал другие мелкие гадости, но ничего эквивалентно великого придумать не мог.
Но деньги из «Таймса» я все же получил, хотя не 250, а только 30 фунтов. Для их получения пришлось явиться в официальную инстанцию и оформить перевод, прямо адресованный из газеты. Чиновник очень удивился.
– А как это вы печатаетесь в буржуазной газете?
– Я опубликовал положительную рецензию на одну из советских энциклопедий.
После консультации он дал мне разрешение. Я не замедлил истратить первые иностранные деньги в «Березке».
ШИМАНОВ
Молодым славянофилам
Снова снится пух перин.
До меня давно доходили слухи, что Генмих [Геннадий Михайлович, ред.] Шиманов стал русским националистом и антисемитом, несмотря на свою милую полуеврейскую жену. Имя его связывали с новым самиздатовским журналом «Вече», разговорами о котором полнилась Москва. Спрашивали, почему ГБ не преследует этот журнал, и делали заключение, что он находится под покровительством. Летом 72-го года я навестил Генмиха. Было любопытно, что это за «Вече» и правда ли, оно антисемитское. Генмих принял меня дружелюбно, но метал громы и молнии в адрес «евреев», козни которых были повсюду. Он уже расстался с демократической деятельностью, ибо она служила еврейским интересам и была «антирусской». В его разговоре мелькали новые имена. Особенно он хвалил критиков Олега Михайлова и Михаила Лобанова.
– Хорошо! – согласился я. – Если вы так против евреев в России, вы должны понимать, что сионистское движение этот вопрос решает. Давай я напишу открытое письмо в «Вече».
– Я передам, – неуверенно сказал Генмих. – Сам я ничего не могу сказать.
Я тогда слишком преувеличивал его связи с «Вече». Через некоторое время он позвонил:
– Это невозможно. Люди не согласны.
– Ну, как знаете.
ЛИВАНСКОЕ ПОСОЛЬСТВО
Я араба уговорил:
Плюнь на догму, люби свинину!..
Она мясистей, жирнее – кушайте,
С перцем, с хреном
И с аппетитом –
Сразу израильцев победите!
В сентябре в Мюнхене арабскими террористами были убиты израильские спортсмены. Днем того же дня позвонил Белоцерковский и просил срочно прийти. Когда я пришел, он сказал, что в 6 вечера около ливанского посольства будет демонстрация. Организаторы демонстрации предупредили об этом Моссовет.
Я не мог устраниться: я был глубоко потрясен мюнхенскими событиями и отправился троллейбусом на Садовое кольцо, где находилось ливанское посольство. С самого начала я почувствовал следы грубой провокации. Кто-то был заинтересован в этой демонстрации! Я понимал, как и всякий советский человек, что если власти хотят что-то предотвратить, они хорошо знают, как это делается. Начиная с Лихова переулка до Самотечной площади были согнаны сотни милиционеров, преимущественно старших офицеров. Однако они умышленно не закрыли подход к посольству, что было раз плюнуть: поставить преграду и все. Но этого-то как раз не было сделано!
Около Лихова я встретил Володю и Машу Слепак и других и присоединился к ним. Плечом к плечу мы пошли в сторону посольства. Милиция не мешала. Правда, навстречу выскочил полковник и притворно закричал:
– Куда вы идете?
Не говоря ни слова, мы его обошли с двух сторон. Через несколько минут около посольства собралось около сотни человек. Нас явно заманивали, но почему-то прямо к посольству. Как только набралось достаточное количество демонстрантов, нас немедленно окружили. Около посольства, несколько вдали от всех, стоял пожилой человечек в штатском, который вдруг дал сигнал рукой и, как по мановению волшебной палочки, откуда ни возьмись подъехали автобусы. Тот же человечек показал рукой на Виктора Перельмана, милиционеры выхватили его из толпы, вывернули руки, разорвав на нем плащ, и запихнули в автобус. После этого принялись запихивать остальных. Я сам направился к автобусу, не сопротивляясь. Вдруг меня толкнул в спину милиционер.
– Я иду сам, – объяснил я.
– Ах, ты сам! – заорал милиционер и принялся толкать еще сильнее.
Александр Яковлевич Лернер кричал из автобуса:
– Они ответят за все!
Нас повезли в район метро Сокол в отделение милиции, которое уже было знакомо ветеранам. Там всех загнали в комнату с железными койками без матрасов. Лидерство немедленно захватил Белоцерковский. Как Ленин на броневик, он влез на койку и стал вслух сочинять письмо протеста, красной нитью которого было желание вернуться на родину предков. Не отставал и Перельман. Я сидел в стороне, относясь ко всему пассивно. Стали вызывать по двое. Меня позвали с Перельманом. Хотя каждого допрашивал отдельный следователь, все происходило в общей комнате. В углу молча сидел полковник милиции, а сзади стоял огромный пузан в штатском, явно большой чин. Перельман принялся жаловаться на побои и разорванный плащ. Хотя это происходило у всех на виду, следователи начисто отрицали:
– Вы сами порвали.
Я разозлился и вмешался:
– Хватит морочить голову. Я внимательно за всем наблюдал, вы были заинтересованы в демонстрации! Не хотели бы, так ее и не было бы.
Полковник взорвался:
– Но мы же предупреждали, чтобы вы не шли!
Вмешался пузан:
– Нечего разводить философию. Времени нет!
Выйдя из отделения, я узнал, что в соседней комнате находился задержанный одновременно с нами академик Сахаров.
Через два месяца многие из демонстрантов уехали. Уехал и Белоцерковский, историческая родина которого оказалась не в Израиле, а в Мюнхене, на радио «Свобода».
Для меня же последствия демонстрации обнаружились очень скоро.
ЗАГАДОЧНЫЕ СОБЫТИЯ
Когда мы с дьяволом схватились насмерть,
Мы победили – сатана помог.
Через месяц после демонстрации ко мне явился участковый, чтобы выяснить, где я работаю. Я объяснил то же, что и следователям после демонстрации: внештатный референт ВИНИТИ, после чего меня вызвал инспектор Черемушкинского отделения милиции и занес сведения о моей работе и источниках заработка в протокол. Вскоре снова явился участковый, и на сей раз ультимативно потребовал, чтобы я устроился на работу. «В противном случае, – сказал он, – против вас будут приняты меры как против тунеядца». Он настаивал, чтобы я устроился именно в ВИНИТИ. Я объяснил, что там нет штатных референтов. По правде говоря, я работал там незаконно, так как по положению ВИНИТИ могло давать переводы только работающим или же пенсионерам. Участковый сказал, что милиция сама обратится в ВИНИТИ, чтобы меня трудоустроили. Я заметил, что, если они туда обратятся, я сразу потеряю там работу.
Надо было что-то срочно предпринимать. В юридической консультации профсоюзов меня ознакомили с инструкцией 58-го года, согласно которой внештатная работа сохраняет право на трудовой стаж, и этот статус является законным.
Я решил применить хитрость. Уже во время демонстрации я стал догадываться, что существует конфликт между милицией и ГБ, и, вероятно, милиция спровоцировала демонстрацию, чтобы показать, что ГБ, мол, распустило евреев. Исходя из этого предположения, я написал жалобу в милицию с копией в ГБ, в расчете вызвать их столкновение, если действительно такой конфликт существует. Если же нет, я ничего не терял.
Отослав письмо, я позвонил в Черемушкинское отделение милиции. Начальник сказал, что действует по команде свыше, что он еще раз проверит, но если снова получит команду, то церемониться со мной не станет.
В это время начались необычайные вещи, наэлектризовавшие отказников. Человек пятнадцать, в том числе и меня, вызвали в ОВИР. Я не ждал разрешения и готовился к длительному ожиданию. 22 ноября меня принял человечек с вкрадчивыми вежливыми манерами. Это был легендарный Леонтий Кузьмич, которого одни считали полковником ГБ, другие генералом. Вместе с ним в кабинете был заместитель начальника Московского ОВИРа майор Золотухин, который молчал. Кузьмич назначил день, когда комиссия ОВИРа вынесет решение по моему делу, и что, как он думает, решение будет положительное, ибо, объяснил он, есть понимание, что к настоящим секретам я доступа не имел. Примерно в таком же духе Кузьмич говорил и с другими. Не всем он обещал немедленное решение, но обещал внести ясность в сроки ожидания.
Дальше началось и вовсе уж невероятное. 25 ноября мне позвонил заместитель начальника Черемушкинского районного отделения милиции и исключительно дружелюбно попросил извинения:
– Наши товарищи допустили ошибку. Вы же работаете внештатным референтом? Ну и прекрасно! Имеете право на стаж? Замечательно! Работайте на здоровье! Вы приносите обществу пользу. Живите спокойно и не беспокойтесь.
Я был в восторге. Моя гипотеза была верной. Но так как, по словам Кузьмича, я мог ждать уже разрешения на выезд, это меня мало касалось. Но и это было не все. 28 ноября раздался звонок из ГБ. Сотрудник, назвавшийся Александровым, сердито спросил меня, почему я обратился с моим письмом также и в ГБ.
– Я считал, – соврал я (на самом деле я полагал как раз обратное), – что между действиями милиции и КГБ есть некоторая связь…
– Никакой такой связи нет, – отрезал «Александров». – И впредь на неправильные действия милиции следует жаловаться в прокуратуру. Нам бы очень не хотелось с вами встречаться.
Все это звучало ободряюще. Происходила схватка между ГБ и милицией. На самом деле, число участников схватки было больше. Но опять, повторяю, это меня уже не волновало. Я вот-вот ждал разрешения.
ИЛЛЮЗИОНИСТ
На сатану поднялся водяной.
Забавные у черта имена.
7 декабря я пришел в ОВИР. Комната, куда меня вызвали, была полна старших офицеров МВД. Хозяином был генерал-лейтенант Сорочкин. Золотухин был, а вот Кузьмича не было. Вообще не было людей в штатском. Интересно!
Сорочкин не церемонился:
– Комиссия, рассмотрев ваше дело, решила вам отказать…
– Простите, но неделю назад в этой же комнате мне было сказано, что я, скорее всего, получу разрешение.
– Кто вам это сказал?!
– Как кто? На вашем месте сидел человек вместе с товарищем Золотухиным.
– Никого здесь не было (!!!).
Золотухин молчал. (Вот это да!).
– Как не было?
– Ничего нам об этом неизвестно! – твердо сказал Сорочкин.
– А если спустя некоторое время на ваше место сядет еще кто-нибудь и скажет, что вас здесь не было? – разозлился я.
Высшие офицеры засуетились:
– Прекратите такой тон!
– Знаете, – пошел я дальше, – я вас тогда не просил о разрешении. Зачем нужно было выводить из равновесия и внушать надежды?..
Такой же фокус был разыгран с другими. Евреи решили, по обыкновению, что это игры властей с целью лишний раз поиздеваться. У меня было достаточно здравого смысла, да уже и опыта, чтобы убедиться, что это не игра, а схватка двух сил. Кузьмич от имени ГБ в молчаливом присутствии сотрудника МВД Золотухина пообещал, а Сорочкин от имени заклятого врага Андропова – Щелокова – переиграл Кузьмича и даже не пустил его на заседание комиссии.
Я понял и другое. Меня прямо провоцировали на какие-то действия. Не считая демонстрации, в которую я был втянут Белоцерковским, я ни в чем не участвовал. Раз так, решил я, буду действовать. В тот же вечер я накатал издевательскую жалобу в МВД с копией в ГБ на то, что в помещение ОВИРа проник иллюзионист с провокационными целями. Я просил срочно изловить его и указал приметы. Жалоба эта имела успех среди отказников, и ее сразу переправили на Запад. К моему большому удивлению, приехав в Израиль, я обнаружил, что мое письмо переведено на английский в Бюллетене комитета ученых по содействию евреям СССР как пример юмора.
Так начал я свою публичную эпистолярную кампанию.
В это время было неожиданно объявлено о введении налога за обучение для выезжающих из СССР. Это было взрывом бомбы. Суммы денег, которые надо было платить, были астрономическими. Перельман уже имел разрешение, но и от него потребовали несусветную сумму. Он отказался платить и начал борьбу за отмену налога. В этом все московские активисты были едины. Но появились и штрейкбрехеры. Рижанин Герман Бранновер демонстративно заплатил гигантский налог за свою докторскую деньгами Любавического ребе. Понимал ли он, какой вред этим приносит? Не знаю, чем он оправдывал свои действия: бегством Йоханана бен Заккая из Иерусалима в Явне? Примером доктора Кастнера?
Спустя несколько дней мне позвонил Виталий Рубин:
– Поздравляю! Твоя статья в «Нью-Йорк ревью оф букс»…
– Какая еще статья?
– О книге Юрия Иванова.
Виталий, в отличие от многих, был всегда рад чужой удаче. Были и такие, которые воспринимали чужой успех как личное несчастье.
Виталию передал журнал с моей статьей от 16 ноября корреспондент «Таймс» Джим Шоу, удивленный, что такая статья была послана из Москвы.
Стало быть, когда «Александров» звонил мне, он наверняка о ней знал…
В конце декабря большая группа евреев была арестована на две недели за демонстрацию у Президиума Верховного Совета. Я в демонстрации, по обыкновению, не участвовал. Вдруг Веру, уже вернувшуюся на работу в поликлинику, вызвали к главному врачу. В кабинете сидели парторг и представитель райкома партии. Ее обвинили в том, что она демонстрировала у Президиума.
Последовало длительное промывание мозгов и выяснение моих связей, после чего Веру настойчиво попросили никому не рассказывать ни об этом разговоре, ни о том, что она подала документы на выезд.
Узнав об этом, я немедленно пожаловался в райком, требуя ответа, по чьей вине Вера явилась объектом провокации…
Статья в «Нью-Йорк ревью оф букс» решительно изменила мою жизнь. В январе 1973 года мне позвонили из Лондона, потом из Америки. Часто стали звонить из еврейской школы в Нью-Джерси. Пользуясь случаем, я начал передавать по телефону заявления. Одно из них было направлено против книги Юрия Колесникова «Земля обетованная». Затем я выступил по телефону на митинге еврейских студентов Мичиганского университета по случаю праздника Песах.
Другая моя статья, против Гробмана, в связи с его обвинением Солженицына в антисемитизме, вышла в Израиле и на русском в газете «Трибуна», а спустя некоторое время появился текст рецензии на книгу Юрия Иванова, на сей раз в «Нашей стране», сообщившей обо мне как о неизвестном московском еврее.
В апреле позвонил Саня Авербух и передал трубку… Даниэлю Руфейзену. Даниэль говорил по-русски с сильным польским акцентом. Материализовался человек, которого я заочно почитал вот уже лет восемь. Саня проявил широту души, связав меня с Даниэлем. Он не знал, какая внутренняя эволюция совершалась во мне.
Я тщательно уклонялся от любой попытки выдвинуться среди московских сионистов, опасаясь, что тут же сработает интрига, и меня начнут клеймить как христианина.
Существовали вожди: Польский, Слепак, Хенкин, Лернер, Воронель. Я держался в стороне и ни с кем не конкурировал…
СМИТ И КАЙЗЕР
Уезжая в Англию, Жорес Медведев договорился, что сдает Турчину и мне свои контакты – Хедрика Смита и Роберта Кайзера, представлявших «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост». Было решено, что мы будем встречаться у меня дома. Встречи наши были очень дружественными, Боб и Рик много нам помогали. Говорили мы не таясь, хотя я отлично знал, что у меня, со времен Бонавии, на чердаке (я жил на последнем этаже) установили микрофон. Я исходил из принципа, что от ГБ не скроешься, а поскольку я не планировал подпольной и террористической деятельности, то предпочитал все делать открыто, в отличие от наивного большинства, игравшего в прятки с могучим и технически оснащенным аппаратом ГБ.
Я отлично видел, что ГБ почему-то не препятствует нашим встречам. К лету 73-го года я понял, что приобрел определенное влияние на иностранный репортаж, влияние, начавшееся со знакомства с Бонавией. Рик, кстати, первым принес мне книгу Бонавии о его пребывании в Москве, где тот выделил меня из всех, с кем он общался, как лучшего наблюдателя…
Я ожидал, что вот-вот мои отношения с Журналом московской патриархии прервутся. Это было вопросом времени. Я уже нарушил правила игры. Точнее, меня вызвали на это, но так или иначе, моя активность зашла слишком далеко. Вскоре после дебюта на телефонных митингах мне сообщили, что пока мои библиографические труды следует приостановить.
Не было никакого смысла беспокоить Питирима. Он многим мне способствовал и, самое главное, помог сформироваться как историку и журналисту. Никому из «внешних», не говоря уже о евреях, не было дано сотрудничать так тесно, так интимно с Патриархией, как мне. На Пасху 73-го года я еще получил последние приветствия от Антония и Филарета и, разумеется, от Алексея Остапова.
Но как раз ему-то и был нанесен в это время смертельный удар. Ночью в его дом явились сотрудники ГБ для обыска. Остаповых обвиняли в хранении валюты. Валюта, возможно, и была, но она была там всегда, и это раньше никого не трогало. Дом перевернули вверх тормашками и сразу выяснилось, что дело вовсе не в валюте. Забрали все: бесценную коллекцию религиозного искусства, иконы, утварь, монеты и т. п. Но самое главное, забрали всю его рукописную коллекцию. Валюта была лишь предлогом для карательной операции.
Отец Алексей сломался. Говорили, он запил. Я не мог больше посещать его в моем положении. Последний раз я видел его издали в Александрове, когда он участвовал в отпевании Андрея Сергеенко. Мы понимающе раскланялись издали.
ГРОДНО
Местечко – праздничная свеча.
Догорая, медом запахла свечка,
Воспоминаний давних печаль
Вместе со мной бредет по местечку.
Летом я решил поехать в Литву. В Друскениках отдыхал мой двоюродный дядя Макс Шапиро. Макс стал правоверным хасидом и регулярно посещал московскую синагогу. Был там еще в это время московский гипнотизер Шкловский. Раз в году он собирал со всех концов страны заик и лечил их гипнозом.
Шкловский не только просил меня приходить на его сеансы, но и обязательно садиться в первый ряд.
Сущность его метода лечения заключалась в следующем: с помощью гипнотических действий он добивался того, что в течение минут десяти–пятнадцати заики начинали плавно разговаривать. Это не приобретало устойчивого характера, но вселяло надежду, что они могут избавиться от своего недостатка. И действительно, у многих намечался после этого прогресс.
Шкловский вызывал нескольких человек и в присутствии всех остальных, в том числе и не заикающихся (в этом и была моя функция), после нескольких упражнений втягивал пациентов в ритм нормальной речи.
Этиология заикания была самой различной. Большинство пережило испуг в детстве. Были такие, которые заразились (!) от своих родителей. Были, кто не заикался в разговорах со знакомыми, но заикался в присутствии чужих, в особенности при публичных выступлениях, как, например, один преуспевающий архитектор. Одна красивая молодая скрипачка, у которой поклонников было хоть отбавляй, начинала страдать от заикания при появлении соперницы в одной с ней компании. Были простые люди, были известные ученые.
Тем, у кого заикание было вызвано внутренними авторитарными амбициями, Шкловский старался, так сказать, ломать гордыню. В лицо одному пациенту он при всех выплеснул стакан воды.
Были очень тяжелые случаи, когда люди полностью теряли способность членораздельной речи. Одну очень миловидную девушку Шкловский ввел в глубокое гипнотическое состояние. Во сне она начала говорить ровно, без всякой тени заикания. Она описывала, как с дорогим для нее человеком плывет в лодке. До этого она почти не могла говорить членораздельно.
Были заикания, сопровождавшиеся ужасной гримасой, как, например, у одного красивого еврейского мальчика. Гримаса исчезла у него в те четверть часа просветления, которые ему дал Шкловский…
Выбирая Друскеники местом своего отдыха, я преследовал старую цель: побывать в Гродно, находившемся оттуда в часе езды. Наконец, моя давняя мечта сбылась. Первым делом я направился в музей, который располагался в старом замке на высоком берегу Немана. То, что я не нашел там даже упоминания отцовского имени, меня не удивило. В гродненском музее вообще не было ни слова о том, что в этом городе когда-то жили десятки тысяч евреев. Будто тут их никогда не бывало. Здесь хотели начисто изгладить из памяти страны всякое упоминание о евреях. Мне тоже здесь не было места. Мы были вычеркнуты из исторических списков. Уезжал я из Гродно с тяжелым сердцем…
НАЧАЛО ДИССИДЕНТСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
После того, как я вернулся в Москву, мне позвонил Шиманов и сообщил, что люди из «Вече» теперь не против, чтобы я написал открытое письмо по еврейскому вопросу. Я передал ему такое письмо. Не скрою, что когда я писал его, то руководствовался желанием вызвать поляризацию между религиозными и политическими националистами, впадавшими в еврейском вопросе в расизм. Я высказал идею, что русский национализм, сосредоточенный на интересах своего народа, и сионизм – не враги друг другу и, более того, имеют общие интересы.
Я, кстати, передал для «Вече» номер журнала Survey со статьей Дмитрия Поспеловского с анализом русского национализма в СССР…
Началась разнузданная кампания против Сахарова. Поразило меня в ней одно обстоятельство. Среди подписей академиков, осудивших Сахарова, стояла и подпись Бориса Николаевича Петрова, одного из наиболее высокопоставленных «религиозников» СССР, о котором я рассказывал. Борис Николаевич был слишком независим, чтобы его могли примитивно заставить сделать это. Я уверен, что он подписал документ по доброй воле, что никак не вязалось с обликом кающегося христианина, каким я его случайно видел во время исповеди. Петров был спиритуалистом, полагая, вероятно, что вся внешняя деятельность не имеет значения, но не исключено, что за его поступками стояла националистическая философия, в силу которой он верой и правдой старался служить величию Третьего Рима.
ОБЫСК У СЕМЕКИ
Ираклий, Тихон, Лев, Фома
Сидели важно вокруг стола.
В эти дни произошло странное событие, которое я до сих пор затрудняюсь правильно истолковать. Лена Семека, востоковед, служила важным каналом передачи на Запад рукописей. Через нее было переправлено множество материалов. Когда появлялся «терминал», забиравший рукописи, она предупреждала друзей, и они приходили с «товаром». На этот раз собралось много людей: Павел Литвинов, Боря Шрагин, Эдик Зильберман, Наум Коржавин и другие. Я знал об этой дате, но что-то в тот день мне помешало прийти.
«Терминал» прибыл часов в одиннадцать. Через короткое время после его прихода явилась милиция для «проверки документов» у мужа Лены – Миши Панкратова. Жили они на первом этаже в доме на в улице Вавилова. Лена и Миша вышли в тесную прихожую, закрыв за собой дверь в комнату, где сидели перепуганные гости, начавшие спешно жечь принесенные бумаги. Милиция, проявляя поразительную вежливость, топталась в прихожей, в то время как из комнаты потянуло горелой бумагой. «Терминал» выпрыгнул в окно, оставив шубу на вешалке. Дав возможность произойти многим вещам, милиция все же вошла в комнату, забрала лежавшие в прихожей портфели с рукописями и проверила документы у присутствующих.
Интересно, что милиция не обратила внимания на вопиющие странности во время проверки документов и обыска.
Позже, кстати, выяснилось, что они сумели даже сфотографировать «терминала», прыгающего в окно, но не стали его задерживать. Что это значило? Признаюсь, я не имею удовлетворительного объяснения. Никто не пострадал, все присутствующие вскоре уехали из страны без каких-либо препятствий…
Когда началась Война Судного дня, Наум Коржавин страшно разволновался и проявил исключительный патриотизм. Он при мне сделал заявление, что сам готов идти на фронт в Израиле. Кто хорошо знает его лично, может по достоинству оценить его предложение. Тут-то ему и дали разрешение. Жена его, Любаня, не позволила ему колебаться и настояла, что надо ехать в Штаты. Уверен, что она сделала ошибку.
Уезжали они в конце октября. На проводы собралось много людей. Я мирно беседовал на кухне с философом Карякиным. Водка кончилась, и темные инстинкты подвигли меня на безобразный поступок. Я наполнил пустую бутылку водой и, вернувшись на кухню, сказал:
– Вот, одна нашлась!
Карякин страшно обрадовался, налил стакан, но когда поднес его ко рту, изменился в лице. Помрачнев, он сказал с тихой укоризной:
– Больше так никогда не делай.
Да, это был гнусный поступок…
ЗАПИСКА О ТЕХНИЧЕСКОЙ ПОЛИТИКЕ
А я, я должен был со стороны смотреть…
Проклятое бессилье!
Сюрреализм моей жизни усугубился тем, что, когда заболел Матвеенко, редактор серии экспресс-информации ВИНИТИ, мне предложили работать вместо него. Я должен был дважды в неделю приходить в ВИНИТИ для просмотра свежих иностранных журналов и отбора интересных статей для перевода и реферирования. От меня стал зависеть заработок десяти-пятнадцати человек, ибо только я определял, кому должен быть направлен тот или иной материал. По моим указаниям делались фотокопии, посылавшиеся референту на дом. Полученный перевод редактировался тоже мною и передавался на техническую обработку. Среди референтов были ведущие специалисты в той или иной области, некоторые из них работали в военной промышленности.
Напомню, что я создал миф, что до сих пор работаю в ИАТе и хотя, как оказалось, в ВИНИТИ были и посвященные люди, многие в это верили. В начале 74-го года, когда однажды я выходил из комнаты редакции, один из референтов, бывший главный инженер крупной организации, сидевший в той же комнате, вдруг вышел вслед за мной.
– Простите, это вашу статью передавала «Немецкая волна»?
– Мою, – как ни в чем не бывало ответил я.
– И вы работаете у Трапезникова?
– Да, – соврал я.
– И ничего?
– А что тут такого? – притворно удивился я.
Не говоря ни слова, бывший главный инженер пожал мне руку и вернулся в комнату. В дальнейшем, встречая меня, он на эту тему не говорил.
В ВИНИТИ я встретил одного одессита из ЭНИМСа, который уже успел защитить диссертацию по методике моей диссертации. Она прошла «на ура», но было запрещено ссылаться на меня в библиографии.
Сюрреализм нарастал. Через несколько дней после высылки Солженицына и после того, как наше обращение в его защиту было передано по радио, меня пригласил к себе главный редактор журнала ВИНИТИ. Я ждал чего угодно, но не того, что услышал. Мне поручалось составить записку для правительства (с моей подписью) о тенденциях автоматизации на Западе с рекомендациями для советской промышленности. Я быстро ее составил и даже рекомендовал внедрить для автоматического составления технологических языков программирования язык, разработанный Валей Турчиным.
ВИНИТИ как бы не замечало моей политической деятельности. А ведь выбросить меня оттуда было проще пареной репы – просто не давать работы, я же был внештатником. Потом выяснилось, что ВИНИТИ следовало инструкции ГБ – на этой работе меня не трогать. В ВИНИТИ я получал тогда денег больше, чем многие высокооплачиваемые инженеры, и это не было единственным источником моих доходов.
СТЫЧКА С ПРОСОВЕТСКИМИ СОВЕТОЛОГАМИ
В начале 74-го года Боб и Рик передали мне номер «Нью-Йорк ревью оф букс», где было опубликовано письмо некоей Этель Данн против моей статьи о книге Юрия Иванова. В письме утверждалось, что в СССР никакого антисемитизма нет и что я допускаю передержку нарочно, путая антисемитизм с антисионизмом. Там же было опубликовано письмо Питера Раддауэя, в котором Данн вежливо опровергалась, причем Питер сожалел, что сам я не могу ответить на письмо Данн. Это было мое первое знакомство с разветвленной корпорацией просоветских советологов, поставивших себе целью во всем оправдывать СССР, представлять его жизнь как нормальную. Частично это объясняется непониманием советского общества, частично идеологией самих советологов. Такие люди причиняют западному обществу огромный вред, делая западную молодежь, которой они все это внушают, слепой силой в руках советской пропаганды. Прикрываясь якобы научной объективностью, они дают злостно неверные советы политическим деятелям. Я с удовольствием ответил этой даме, и мое письмо вышло в «Нью-Йорк ревью оф букс» в начале марта. Но это было лишь началом длительной борьбы.
ГИБЕЛЬ АЛЕКСЕЯ ОСТАПОВА
Где твое, Смерте, жало?
Где твоя, Аде, победа?
Мне сообщили по большому секрету, что старик Данила Остапов арестован и находится в Лефортово по обвинению в финансовых преступлениях. На основании всего, что происходило с Остаповыми, я понимал, что с ними расправляются, причем не только светские власти. Надо было иметь сильные мотивы, чтобы упрятать 80-летнего человека в политическую тюрьму.
Давно, в порыве благодарности, я написал Алексею Остапову, что когда-нибудь отплачу ему добром. Не думал он тогда, что у меня будет для этого предлог.
Я пошел к Андрею Дмитриевичу и попросил его опротестовать арест Данилы, вернее, потребовать, чтобы его дело было рассмотрено открыто. Я объяснил Сахарову, кто это такой, и он согласился подписать протест, если его подпишет Шафаревич. Шафаревич легко проверил причины ареста Данилы, так как у него были знакомые в церковных кругах. Его не пришлось уговаривать. Протест появился на Западе, и Данила был освобожден.
Но вскоре наступила трагическая развязка. Скончался не 80-летний Данила, а… Алексей Остапов, его сын, в возрасте меньше пятидесяти лет! Погиб в Загорской больнице в результате пустяковой операции по поводу аппендицита, операции, на которую не хотел идти!
Не думаю, что его гибель была организована, но кто знает… Уж слишком на них навалились.
Пала семья Остаповых. Мементо мори! Так рассчиталась власть с людьми, философией жизни которых был компромисс с нею!
ЛОМБРОЗО В ПОТЬМЕ
Уж солнышко не греет
И ветры не шумят,
Одни только евреи
На веточках сидят…
Воробей-еврей,
Канарейка-еврейка,
Божья коровка-жидовка,
Термит-семит,
Грач-пархач…
Редактор «Вече» Осипов стал приводить ко мне по очереди лагерных дружков, чтобы убедить их, что с евреями можно общаться. Раз он пришел с киевлянином Владиславом Ильяковым, бывшим с ним в Потьме. Ильяков сел в Курске по «югославскому» делу. Его организация решила разбросать листовки с бельэтажа кинотеатра во время сеанса. Листовки-то они бросили, но тут же их всех арестовали, ибо с самого начала среди них был стукач.
Некоторое время занятием ГБ было отбирать листовки у любопытных граждан, причем, произошло много курьезов, во-первых, не все вернули листовки, другие же вернули с преступным опозданием, прочтя сами и дав прочесть другим, за что и пострадали. Следователь на допросах называл листовки «этой гадостью». Попав в Потьму, Ильяков, как и другие русские, был взят буквально психической атакой воинствующих русских националистов. Каждого лагерного новичка-»демократа» они убеждали, что тот обманут «евреями», причем раскаявшиеся «демократы» тут же это подтверждали. Среди людей культивировался погромный антисемитизм нацистского толка. Туда же попал и сам Осипов. Оба, и Осипов, и Ильяков, рассказывали, как происходила эскалация антисемитизма. Тщательно проверяли друг у друга родословную, черты лица, а потом дошли до такого одурения, что по ночам стали на ощупь проверять у спящих форму черепа, чтобы выявить в своей среде тайных евреев. То же рассказывал и кубанский станичник Репин, севший за то, что в начале 60-х годов умудрился подключить к станичному радиоузлу на короткое время «Голос Америки».
ДРУЖБА С ТОГО
Негры, индейцы, арабы с пеньем
Стали на тропы,
Сжимая приклады…
Защитив кандидатскую диссертацию, Бернард Теку со своей женой Верой уехал, наконец, после девятилетнего пребывания из СССР. Его направили в Триест, где располагался центр ЮНЕСКО для стран «третьего мира». Там Бернард подготовил еще одну диссертацию и защитил ее во Франции. Во время визита в Париж тоголезский министр стал звать Бернарда обратно в Того. Поучился, мол, пора и честь знать, надо и для отечества что-то сделать. Бернард не хотел продавать себя дешево и после переговоров получил пост декана инженерного факультета в Лома. Но Бернард не вынес родины более года и бежал в Париж. Отвык…
У меня стали бывать, вызывая всеобщее любопытство, друзья Бернарда, красивая молодая пара – Жюль, с горного факультета в Лумумбе, и Мартина из медучилища – им Бернард, уезжая, оставил мой адрес. Оба собирались вернуться в Того. Жюль с возмущением рассказывал о системе шпионажа за иностранными студентами в Лумумбе. Каждая комната в общежитии была рассчитана на троих. Двое были иностранцами, а третий из СССР. Советских студентов, как правило, набирали из глухой провинции, чтобы они не имели связей в Москве. Эти шпионили за своими товарищами по комнате, проверяли их письма, книги. Иногда они попадались с поличным. Весной 74-го года Жюль и Мартина пригласили меня с Татой на вечер тоголезского землячества в Москве, который проходил в Лумумбе. Всего в Москве было более 100 студентов из Того, но на их вечер приходили африканцы и из других стран, в особенности, из Дагомеи. Вечер был организован, как и все вечера такого рода. Произносились проклятья в адрес империализма, но это было лишь на поверхности. За исключением нескольких подкупленных людей, большинство африканцев уезжали из СССР ожесточенными из-за фактического расизма, который они наблюдали. Да и как им было не обижаться? Помню, была машинистка в ЭНИМСе, которая печатала мои левые работы. Повадилась она встречаться с африканцем. Ее зазвали на собрание и устроили головомойку. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания, если бы она была с европейским студентом. Африканцы хорошо это видели.
ВНУТРЕННИЙ ПРОЦЕСС
Идти примиренно,
Без страха,
В сердце на Бога обид не храня,
Без стыда жгучего пред солнцем,
Без горечи змеиной к ближайшим из близких.
Идти примиренно, целуя глазами всякий вид
И целуя душой всякое чувство,
Переходить спокойно из храма в храм.
Из храма в храм.
Внутренние мои попытки окончательно определить свое духовное место между еврейством и христианством никогда не прекращались. Нашелся новый повод. Леня Бородин стал просить для его «Московского сборника» статью о том, как я смотрю на христианство среди евреев. Я попытался заново сформулировать свои теоретические взгляды, хотя понимал, что моя внутренняя эволюция еще не закончена.
Я утверждал тогда, что если христианству и суждено выжить среди евреев, то только не на пути ассимиляции среди других народов, в том числе среди русских, а лишь в форме национальной церкви в среде самих евреев. Я не знал о существовании мессианских евреев в Израиле и фактически формулировал их платформу…
В Москве ожидали Никсона. Начались, как было принято, превентивные аресты. Уже сидело человек шестнадцать, но меня не трогали. Я не очень верил в свой арест и свободно передавал письма и информацию. Корреспондент Си-Би-Эс Маррей Фромсон предложил мне дать телевизионное интервью.
25 июня я получил повестку явиться назавтра в ОВИР в одиннадцать утра.
Вместо сотрудников ОВИРа меня принял мой «старый друг» Леонтий Кузьмич, а вместе с ним – рыжий детина, который представился Игорем Митрофановичем Сазоновым. Про него говорили, что он не то полковник, не то генерал. В Израиле знающие люди объяснили, что главным был Кузьмич.
– Я большой друг Давида Семеновича Азбеля, – начал Сазонов. – Вы помните, что он несколько раз откладывал голодовку?
– Помню.
– Это было по моему совету. Хороший человек, и у него настоящая семья. Знаете, что с ним случилось в Вене?
– Примерно знаю, – ответил я, соображая, зачем он мне все это говорит.
– Приехал он туда, ему израильское посольство номер в роскошной гостинице устроило, красивую израильтянку приставили, а он ночью из гостиницы тайком в Рим уехал. Если ему трудно будет – я всегда помогу.
Мне стало ясно, что Сазонов зачем-то проводит операцию по дискредитации Азбеля, в явном расчете на то, что я всем об этом расскажу. Я, конечно, решил этого удовольствия ему не доставлять. Тем не менее, анализируя сейчас то, что было больше девяти лет назад, я прихожу к выводу, что операция возмездия была вызвана каким-то нарушенным обещанием. В Израиле Азбеля ждала большая популярность и непонятно, почему он променял это на безвестность в Америке, может быть, Давид почему-то боялся ехать в Израиль.
– Мы просим вас, – повернул разговор Сазонов, – уехать из Москвы до конца месяца и не принимать участия в семинаре.
В это время Воронелем был затеян научный семинар, где я подрядился делать доклад.
– Я не хотел бы никуда уезжать из Москвы.
– Мы пошлем вас в командировку.
– Я же внештатный сотрудник! Внештатных в командировки не посылают.
– Не беспокойтесь, мы это уладим. Если же не поедете, потеряете работу.
– В этом случае мне лишь остается подчиниться. Своей волей я не поеду.
– Не волнуйтесь, – сказал Сазонов, выходя из кабинета. Минут через пять он вернулся. – Все в порядке. Послезавтра вы едете на две недели в командировку.
Далее посыпались комплименты. Выяснилось, что я и человек с принципами, не как другие. И зарекомендовал себя как хороший наблюдатель.
– Нам кажется, что вы к нашей организации хорошо относитесь, – заметил Сазонов.
И это было правдой. Я давно убедился, что по сравнению с милицией и партийными органами, ГБ было много лучше.
– А не согласитесь ли сделать то, что мы вас попросим? – неожиданно встрял Кузьмич.
– Давайте прекратим говорить таким образом, – потребовал я.
– Сначала одно, потом другое, – не унимался ничуть не смущенный Кузьмич.
– Я не давал вам никакого повода вести со мной подобный разговор. Если будете продолжать таким образом, я прекращаю с вами разговаривать.
Кузьмич отстал.
– Мы знаем, что все лучшие люди из евреев шли к христианству, – неожиданно сказал Сазонов.
Вот оно что! Стало быть, ГБ сознательно в течение многих лет покровительствовало еврейскому христианству! Вот почему они давали зеленую улицу Александру! Вот почему они не трогали меня, дав сделаться люкс-христианином! Вот почему Куроедов, с которым я вместе провел пасхальную заутреню 65-го года, не начал против меня кампанию!
Стало быть, это было сознательной политикой, а не совокупностью случайностей. Вероятно, эксперты ГБ справедливо полагали, что еврейское христианство – один из наиболее надежных способов интеграции евреев в России. Не то, чтобы ГБ специально провоцировало крещение евреев, но я не знаю ни одного случая, чтобы еврей-христианин серьезно преследовался, если только не нарушал правил игры, вроде Левы Регельсона, или не становился нарушителем общественного спокойствия. Общая дискриминация евреев была намного более сильной, чем частные ущемления евреев-христиан, которых развелось немало. Правда, ортодоксальный иудаизм, уводящий от сионизма и от требования гражданских прав, тоже поощрялся, однако он вел лишь к общественной, а не к национальной интеграции.
– Я не хотел бы говорить и на эту тему, – твердо сказал я, категорически отказавшись продолжать «миссионерскую» беседу с Сазоновым. Мне легко теперь представить, чего собственно хотел Сазонов. Кстати, наш разговор совершенно не брал под сомнение моих сионистских убеждений. Они не пытались меня переубеждать. Стало быть, фраза о «лучших людях» могла касаться моей будущей жизни в Израиле. Я вижу теперь, какие разговоры могли вестись с недалекими «лучшими» людьми и в какие сети их можно было увлечь. Мне пришлось столкнуться потом с такими «лучшими людьми», причинившими ужасные несчастья.
Было немало еврейских активистов, которым ГБ в той или иной форме пыталось навязать сотрудничество, нисколько не боясь, что его отвергнут. Я не полномочен перечислять, что мне известно, но случай Марка Нашпица, которому предложили возглавить группу демонстрантов с провокационными целями, был публично разглашен им самим. Я знаю, какие сети ГБ расставило вокруг свердловчанина Ильи Войтовецкого. То, что предложения отвергались, их не смущало. И в этом случае они выигрывали. Люди начинали бояться друг друга. Это было частью психологической войны…
Сазонов и Кузьмич нагло хвастались тем, что отлично знают, что, например, происходит у меня дома. Я пропустил это мимо ушей.
В дверь постучали. Сазонов вышел. Через несколько минут он снова вернулся.
– Что это за интервью вы дали?
– А что, его уже передали?
– Да, – соврал Сазонов.
Интервью Си-Би-Эс, как потом я выяснил, передали только через два дня.
– О чем вы говорили?
– Если его передали, вы же знаете!
– Так, в двух словах.
Я пересказал содержание интервью.
– А кто вам его организовал?
– Это что, формальный допрос?
– Нет! – засмеялся Сазонов.
– Тогда на этот вопрос я не хотел бы отвечать.
После этого Сазонов попытался узнать, где находится Алик Гольдфарб, который ухитрился здорово спрятаться.
Под конец Сазонов дал мне свой телефон и предложил пользоваться им в случае надобности. Потом я узнал, что у некоторых отказников был тоже его телефон, но они об этом друг другу старались не говорить. Когда я уходил, Сазонов напомнил, что в ВИНИТИ меня будет ждать командировка…
Не успел я вернуться в Беляево-Богородское, как заметил из окна моего девятого этажа, что к подъезду подъезжают три битком набитые «Волги». Я сразу все понял. Приехавшие были в некотором недоумении лишь относительно моего этажа. Высунувшись из окна, я помахал им рукой:
– Сюда!
Те заулыбались. Я заранее открыл дверь квартиры. Из лифта вышло двое молодых ребят в штатском: один высокий и широкоплечий, другой среднего роста, худощавый, по виду типичные инженеры. Тогда в ГБ усиленно брали именно таких.
– Заходите! – пригласил я.
– Нет, мы постоим. Понимаете, Игорь Митрофанович с вами хочет еще раз поговорить…
– Переодеваться?
– В общем, да, – хихикнули они.
Мы сели в машину. По правилам игры ГБ, Длинный остановил машину у ближайшего автомата. Вернувшись, он сказал:
– Игорь Митрофанович просит передать, что вы нарушили договоренность и нам придется доставить вас на «точку»…
«Сазоновцы» привезли меня в Можайск в уголовную тюрьму. У входа выстроились по струнке изумленные тюремщики. По-видимому, им это было в диковинку. «Сазоновцы» же сразу укатили…
В камере меня встретил обрадованный Гриша Розенштейн, мой сосед по Беляеву-Богородскому. С ним я познакомился еще в Тракае в 1969 году.
На третий день старшина пришел к нам с матрасом: «Еще один ваш прибыл». В дверях появился… Виталий Рубин.
Нас особо не беспокоили. Раз в день был обход начальника тюрьмы, и все, что от нас требовалось, – это вставать при его появлении.
Мы явно были привилегированными зэками. С нами не обращались, как с другими. Не вели следствия. Но самым главным была тюремная библиотека.
Каждый день к окошку камеры приходила библиотекарь и протягивала каталог из 600-700 книг, вписанный в простую школьную тетрадь… Одной из книг, которую мне захотелось взять в первый же раз, оказалась книга английского писателя Уильяма Годвина «Калеб Уильямс». Я выбрал Годвина потому, что в последнее время я преимущественно читал английскую художественную литературу.
Погрузившись в чтение «Калеба Уильямса», я не сразу заметил, что на полях книги имеются еле заметные карандашные вертикальные линии, отчеркивающие какие-то места текста. Я стал всматриваться в отчеркнутые места и вскоре понял, что неизвестный заключенный отмечал те места текста, которые соответствовали его тогдашнему положению…
Я счел себя нравственно обязанным по отношению к этому человеку сделать его тайные страдания известными хотя бы некоторому числу людей. Это побудило меня предложить вниманию возможного читателя те места из «Калеба Уильямса», которые узник выделил. Я снабдил их очень краткими комментариями.
«Неужели, установив такое правило для самого себя, вы не позволяете воспользоваться им никому другому? Мне от вас ничего не нужно. Как смеете вы отнимать у меня право всякого разумного существа жить спокойно в бедности и невинности? Каким человеком выказываете вы себя – вы, имеющий притязание на уважение и похвалы со стороны всех, знающих вас?» (стр. 68).
По-видимому, неизвестный заключенный был человеком бедным, не занимавшим сколько-нибудь значительного социального положения. Выделенное место говорит, что главным виновником его несчастий был, скорее всего, человек, занимавший относительно видное положение в обществе.
«А закон, надо думать, найдется и для бедняка, как для богача» (стр. 84).
Заключенный вновь отождествляет себя с бедняками.
«Закон приспособлен скорее к тому, чтобы служить оружием тирании в руках богачей, нежели щитом, ограждающим более бедную часть общества от их несправедливых притязаний. Однако нанесенная ему на этот раз обида была так жестока, что казалось невозможным, чтобы даже самое высокое положение могло защитить виновного от строгости закона» (стр. 85).
Это уже явная социальная критика окружающего общества, но вместе с тем и надежда на наказание виновника несчастий.
«Если я вижу, что вы идете в своих поступках неправильной дорогой, мое дело направить вас на верный путь и спасти вашу честь» (стр. 89).
Неясный личный намек. Быть может, чувства заключенного по отношению к виновнику своих несчастий были столь же противоречивы, как у самого Калеба Уильямса?
«Болит сердце, когда думаешь, что один рождается для того, чтобы наследовать всякий избыток, тогда как доля другого, без какой-либо вины с его стороны, – грязная работа и голод» (стр. 90).
«Общество отвергнет вас, люди будут гнушаться вами» (стр. 91).
Эту фразу заключенный явно относит к себе, к своим страданиям, как и герой романа.
«Тиррел – самый отъявленный негодяй, который когда-либо бесчестил человеческий образ» (стр. 103).
Тиррел (персонаж романа) либо отождествляется с виновником несчастий, либо же заключенный был рад отметить место, в котором говорится о том, что подобные злодеи вообще существуют.
«Я горжусь тем, что могу терпеть несчастья и горе, неужели же я окажусь неспособным перенести незначительную неприятность, которую может причинить мне твое безрассудство?» (стр. 113).
«В один день на него свалились ужаснейшие бедствия: самое жестокое оскорбление и обвинение в самом гнусном преступлении. Он мог бы бежать, так как не было никого, кто мог бы начать преследование…» (стр. 115).
По-видимому, возможность побега перед арестом существовала и для можайского заключенного.
«О, бедность! Поистине ты всемогуща!» (стр. 137).
Вновь подчеркивается собственная бедность.
«Я не мог двинуться ни вправо, ни влево без того, чтобы глаз моего надзирателя не провожал меня. Он сторожил меня, и его бдительность была пыткой для моего сердца. Конец моей свободе, конец веселью, беспечности, молодости!» (стр. 168).
Личные переживания от пребывания в заключении.
«Я жертва, принесенная на алтарь преступной совести, которой неведомы ни покой, ни пресыщение; меня вычеркнут из списка живых, и судьба моя навеки останется покрытой тайной; человек, который, убив меня, присоединит это преступление к предыдущим, наутро будет с восторгом и знаками одобрения приветствуем своими согражданами» (стр. 177).
Заключенный, кажется, находился в состоянии отчаяния, не будучи уверенным, что ему удастся оправдаться.
«У меня не было ненависти к виновнику моих несчастий, – это обвинение должно быть снято с меня во имя правды и справедливости» (стр. 183).
Вновь свидетельство противоречивого отношения к врагу.
«Не было во всем мире двух вещей, на мой взгляд, более противоположных, чем невиновность и преступность. Я не допускал мысли, что первая может быть смешана со второй, разве только если невинный человек позволит победить себя прежде, чем у него отнимут доброе имя» (стр. 188).
«Между тем я видел, что все начала справедливости ставятся вверх ногами, что невиновный, но осведомленный человек оказывается обвиняемым и страдает, вместо того, чтобы держать подлинного преступника в своих руках» (стр.191).
«Правдоподобно ли то, что я, украв эти вещи, не позаботился унести их с собой?» (стр. 196).
По-видимому, заключенный обвинялся в том же.
«Нет на земле человека менее способного на то, в чем меня обвиняют. Я призываю в свидетели свое сердце…, свое лицо… все чувства, которые когда-либо выразил мой язык» (стр. 197).
«Что касается меня, я никогда не видел тюрьмы и, подобно большинству моих собратьев, мало печалился об участи людей, совершивших проступки против общества либо заподозренных в этом. О, сколь завидным покажется грозящий падением навес, под которым земледелец отдыхает от своих трудов, в сравнении с пребыванием в этих стенах!» (стр. 198).
«Тюремная грязь наполняет сердце печалью и производит такое впечатление, будто она гниет и распространяет заразу» (стр. 198).
«Благословенное состояние невинности и удовлетворенности собой» (стр. 216).
«Я всегда заявлял, что не совершал преступления, что моя мнимая вина – целиком дело рук моего обвинителя. Он тайно подложил свои вещи и после этого обвинил меня в воровстве. Сейчас я заявляю не только это. Я заявляю, что этот человек преступник, что я узнал о его преступлении и что по этой причине он решил лишить меня жизни… я убежден, что вы нисколько не склонны способствовать ни действием, ни бездействием – неслыханной несправедливости, от которой я страдаю, – заточению и осуждению невинного человека ради того, чтоб убийца мог оставаться на свободе. Я молчал об этой истории, пока мог. Мне до крайности претило стать причиной несчастья или смерти человеческого существа. Но всякому терпению и покорности есть предел» (стр. 317).
Выделенные места укрепляют меня во мнении, что неизвестный заключенный был обвинен в воровстве, и что ему было, по-видимому, подложено краденое. По каким-то причинам он не хотел выдавать истинного виновника…
«Неужели мне не остается никакой надежды? Неужели даже оправдание по суду ни к чему? Неужели не найдется такого промежутка времени в прошлом или в будущем, который принес бы облегчение моим страданиям? Неужели гнусная и жестокая ложь, возведенная на меня, будет следовать за мной, куда бы я ни пошел, лишая меня доброго имени, отнимая у меня сочувствие и расположение человечества, вырывая у меня даже кусок хлеба, необходимый для поддержания жизни?» (стр. 346).
Это последнее выделенное место указывает на состояние отчаяния, которое владело заключенным.
Закончив чтение книги, я еще раз внимательно осмотрел ее и в самом начале обнаружил на левом поле одной из страниц полустертые слова, написанные тем же карандашом, что и пометки на полях. Всего имелось два слова. Одно из них все же сохранилось. Это слово «Одинцово» – название небольшого подмосковного городка, находящегося на той же железной дороге, что и Можайск, но гораздо ближе к Москве. По-видимому, неизвестный происходил именно оттуда. Первое же слово состояло только из четырех букв и, по-видимому, являлось именем. Насколько можно было разобрать, последней буквой этого слова было «а». Быть может, это была женщина?
Насколько удивительны пути, заставившие с трепетом биться сердце неизвестного русского заключенного (заключенной?) под воздействием второстепенного английского писателя XVIII века…
Когда нас выпускали, на исходе десятого дня моего ареста, нам прочли наставление, как себя следует вести. Начальник тюрьмы, прощаясь, проявлял исключительное доброжелательство…
ПЯТИДЕСЯТНИКИ
В августе Анатолий Эммануилович Левитин-Краснов передал мне приглашение посетить свадьбу пятидесятников. Я приглашался в качестве диссидента, из чего можно было предположить, что пятидесятники решились выйти из изоляции.
Пришлось добираться через всю Москву на окраину, в поселок деревенского типа, не так давно включенный в городскую черту. Свадьба происходила в одноэтажном деревянном доме с довольно большим садом, в котором уже собралось множество людей. Было приятно встретить нескольких знакомых. В их числе я, не без некоторого удивления, обнаружил молодого православного священника, служившего в одной из главных московских церквей. Среди гостей был и Леня Бородин, и Овчинников. Все это придавало свадьбе известный экуменический характер. В саду были выставлены длинные столы, за которыми уже сидели гости. Многие собравшиеся поместились в разных углах сада и даже за его оградой. Не ошибусь, если скажу, что на свадьбе присутствовало не менее 500 человек. Гости приехали с разных концов страны, с Дальнего Востока, Западной Украины. В отличие от того, что можно увидеть в православной церкви, здесь было примерно одинаковое количество мужчин и женщин, причем преобладали люди среднего возраста и молодежь. Преимущественно среди собравшихся были люди рабочего вида, но были и люди с высшим образованием, которые, по-видимому, пользовались большим влиянием. Одним из моих соседей оказался шофер. Через некоторое время я познакомился с двумя молодыми женщинами-экономистами с высшим образованием. Разговоры носили чисто религиозный характер, сводились, в основном, к толкованию отдельных мест Священного Писания и целиком поглощали внимание слушающих. Видно было, что их интересы прикованы к религиозным вопросам.
В течение примерно шести-семи часов перед собравшимися выступали проповедники, которые на очень простом языке говорили о значении веры и обязанностях, которые накладывает христианская мораль. Почти все проповедники обладали даром слова, умели завладеть вниманием публики, их слушали с неослабевающим интересом. Несколько раз проповедники обращались к присутствующим с предложением помолиться, и я впервые увидел молитву пятидесятников, которая, кстати, являлась предлогом для запрещения в СССР этого народного религиозного движения. Известно, что одним из основных элементов религиозной веры пятидесятников (вернее, не веры самой по себе, их религиозного обряда) является так называемая «молитва духом». Пятидесятники и получили свое название оттого, что стараются воспроизвести в своей жизни молитву, которой молились апостолы в день Пятидесятницы, о чем рассказывается в Деяниях Апостолов. Во время этой молитвы апостолы, неожиданно для самих себя, обрели способность говорить на незнакомых языках, что признается особым даром Божиим. Впоследствии способность эта получила свое терминологическое название – «глоссолалия». Так вот, «глоссолалия» и является, по существу, особенностью пятидесятников, отличающей их от других протестантских сект.
Наслушавшись за последние 15 лет всевозможных нелепых историй о пятидесятниках, я с некоторой предосторожностью ожидал молитвы духом. Она оказалась короткой и продолжалась не более 2-3 минут, но повторялась несколько раз за время свадьбы. Молитва духом, несомненно, носила экстатический характер, но не сопровождалась заметно выраженными телодвижениями. В момент этой молитвы сад наполнялся неким неясным шумом, так как каждый молившийся произносил незнакомые слова. Я прислушался к тому, что произносили мои соседи. Характер произносимых ими слов явно зависел от культурного уровня человека. У образованных пятидесятников произносимые звуки напоминали какой-либо европейский язык, немецкий или английский, хотя набор звуков явно не принадлежал к какому-либо известному языку. У менее образованных людей звуки носили гортанный, отрывочный характер, не будучи часто вообще похожи на речь. Разумеется, мое наблюдение – весьма поверхностное. Я не слышал, как именно молился каждый присутствовавший на свадьбе.
Остальное, что я видел у пятидесятников, можно видеть и у баптистов. После окончания молитвы духом присутствующие возвращались в обычное состояние.
После проповеди стали накрывать столы. Странно было наблюдать, находясь в России, что на столах не было ни капли вина. Курящих тоже не было. Трапеза сочеталась с песнями, исполнявшимися молодежным хором. Кроме песен, специально предназначенных для свадебной церемонии и, по-видимому, составлявших важную часть свадебного ритуала пятидесятников, читалось много стихов с поздравлениями жениху и невесте. В целом, эта часть свадьбы чем-то напоминала студенческие капустники, но лишь внешне, ибо пятидесятники не ставили своей задачей рассмешить и вообще проявить остроумие. Для них это было торжественной религиозной церемонией. Интересно отметить, что за оградой сада, выходившей в переулок, толпилось много посторонних. Калитка была открыта, каждый желающий мог свободно пройти в сад и даже получить свадебное угощение. Несколько активных пятидесятников вышли за ограду и приняли участие в горячих спорах с посторонними. Мне показалось, что именно таким образом они привлекали новых приверженцев. Свадьба пятидесятников произвела на меня глубокое впечатление. Я воочию убедился в искренности и религиозном порыве этих людей, хотя, признаться, молитва духом не стала для меня убедительной. Но уж во всяком случае, я не мог найти в ней ничего такого, что могло бы поставить этих людей вне закона, как это было и остается в СССР в течение уже многих лет. С тех пор пятидесятники стали моими частыми гостями. Я передавал их материалы на Запад.
ПЕРЕПИСКА С ЖЕЛУДКОВЫМ
Открылась правда мне в ночи,
Отчетливо проста:
Увидел я, как палачи
На крест вели Христа.
Он шел, избитый и худой,
К высокому кресту,
И некий человек седой
Напиться дал Христу.
Превыше всех богов и вер
Он человеком жил.
За милосердье Агасфер
Бессмертье заслужил.
Священника Сергия Желудкова я знал с 65-го года. Ему не запрещали служить, но у него не было места. Жил он в Пскове и часто наезжал в Москву. Это был классический русский правдоискатель, склонный к религиозному анархизму. Как человек, он был чист и честен. За несколько лет до этого он написал книгу «Почему я христианин?», которая вышла на Западе на русском и немецком языках. Мне довелось прочесть ее только летом 74-го года. Я был неприятно поражен почти полным отрицанием в этой книге того, что христиане называют Ветхим заветом и что для евреев составляет основу их вероучения.
Желудков видел в Ветхом завете зачатки фашизма.
Я не преминул написать ему письмо с развернутой критикой его отношения к Ветхому завету. Из истории русского православия я знал немало таких попыток ниспровергнуть Ветхий завет как вредное еврейское наследие, но они шли только из кругов правого русского радикализма, из среды черносотенцев. Все эти попытки обычно решительно отвергались официальной церковью, как бы антисемитски не были настроены те или иные иерархи. Вообще говоря, отрицание Ветхого завета коренится в древнем гностицизме, который в первые века после провозглашения христианства дошел до утверждения, что сам ветхозаветный бог является злым демиургом и что спасение человечества заключается в борьбе с ним. Отец Сергий, сам того не зная, шел в направлении гностицизма, который всегда был связан с либертарными идеями.
В своем письме о. Сергию я сделал еще один шаг в кристаллизации своего мировоззрения. Я говорил о Ветхом завете как общей ценности евреев и христиан. Я исходил из принципа развития Откровения, которое разделяю и сейчас, но тогда, в письме к Желудкову, я как бы признавал, что христианское откровение является более высоким уровнем Божественного Откровения по сравнению с ветхозаветным. Позднее я пришел к выводу, независимо от того, что обнаружил в еврейской религиозной мысли, что еврейское и христианское Откровения являются разными, не предназначенными вытеснить одно другое. Они должны сосуществовать.
В письме к Желудкову я уже был очень близок к такой концепции.
ТРАНСФИНИТИЗМ
И угас твой пыл,
И угас твой жар.
Жаль, Мойше-Лейб,
Жаль.
Летом 74-го года уезжал отказник Лев Либов, химик по профессии. Я пришел на его проводы. Раньше я никогда у него не был и удивился – он жил в том самом доме, где 16 лет назад жил Володя Слепян. Мне даже показалось, что я вхожу в тот же подъезд. В разгаре проводов я спросил у хозяев, помнят ли они художника, уехавшего в Польшу? Хозяева переглянулись. Я был в квартире Слепяна, а жена Либова была сестрой Володи!
Все эти годы разные сведения о Слепяне доходили до меня. Приехав во Францию, Володя быстро развернулся. Он предложил новое направление в искусстве – трансфинитизм. С группой поклонников, которыми он быстро обзавелся, он выезжал на глухое загородное шоссе, где не было движения транспорта, раскатывал рулон газетной бумаги и, в присутствии зрителей и журналистов, начинал двигаться вдоль рулона с кистью и красками в руках, не имея заранее обдуманного плана. Его художественный экстаз достигал предела в какой-то точке, и именно этот фрагмент рулона был искомым произведением искусства. Олег Прокофьев дал мне, когда я еще жил на Арбате, то есть до 67-го года, два номера маленькой газеты trans-finite, которую Слепян сам издал в Париже. Его поклонники объявляли трансфинитизм революцией в искусстве. Приводились выдержки из статей о нем в различных газетах, и не только Франции.
Володя был непредсказуем. Рассказывали, что его пригласил к себе Пикассо; это означало большое признание. В последний момент Слепян к нему не пошел. Вероятно, решил, что один художник не должен зависеть от другого. Совершенно неожиданно он забросил искусство и занялся техническими переводами, быстро разбогател, организовав собственную фирму на бульваре Сен- Жермен…
А его сестру ждало тяжелое испытание. Муж ее, Либов, едва приехав в Вену, оставил ее и уехал в Израиль к кому-то другому. Такой уж был шустрый парень. После его отъезда в «Вечерней Москве» появилась статья, где говорилось, что в вещах Либова было найдено семь икон, которые он пытался незаконно вывезти из СССР. Слепаки сказали, что это было правдой. Легко догадаться, для Либова эти иконы не были предметами религиозного почитания. Таких Либовых было немало среди отказников. Бывали и почище.
ВЕТЕРИНАРНАЯ АКАДЕМИЯ
Покуда Америка в яме подвала
Ни дяде, ни тете дышать не давала,
В России народ победил навсегда,
И стали счастливыми люди труда.
В МГУ Тата, как и следовало ожидать, не прошла, несмотря на то, что занималась в кружке энтомологии, куда ее в свое время пригласил Евгений Сергеевич Смирнов, получала грамоты на олимпиадах, училась в классе с биохимическим уклоном. После этого она подала документы на биохимический факультет Ветеринарной академии, получила все пятерки, но по сочинению – тройку, что уничтожало все ее шансы. Имея за собой опыт МИФИ 50-х годов, я поспешил в приемную комиссию. Уже давно было официально введено правило, что каждый поступающий мог увидеть свою письменную работу. Просматривая сочинение, я не обнаружил в нем ни одной ошибки!
– За что же тройка?
– За стилистические ошибки.
– Какие? У вас есть формальное определение, что такое стиль?
Председатель приемной комиссии по литературе переправила оценку на «четыре».
– Мы приглашаем преподавателей из средних школ, и они нам такие фокусы выкидывают!
После этого я посчитал, что поступление Таты обеспечено. Но принята она не была, ибо проходной балл, учитывавший и школьные отметки, был 23,5. Экзамены носили характер отрепетированного спектакля. Свободный конкурс был лишь инсценировкой, ибо проходной балл был установлен заранее и оценки под него подгонялись.
Я пошел с Татой к проректору Академии Абуладзе. Разговор шел очень мирно. Он объяснял, что преимущественное право на прием имеют выходцы из сельских местностей. Но это было фикцией, ибо они причисляли к сельской местности города-спутники Москвы, например Люберцы, а кое-кому были оформлены фиктивные справки о работе в сельской местности.
Неожиданно Абуладзе вскочил и безо всякой видимой причины заорал:
– Убирайтесь отсюда! – явно стараясь спровоцировать скандал.
Я опешил, но уходя, пообещал, что он об этом пожалеет.
Я немедленно настрочил жалобу в несколько адресов, выяснив слабые места Ветеринарной академии. Я рассчитывал на то, что мое положение зубастого диссидента со связями поможет в деле. Кроме того, я опять-таки полагал, что ГБ вмешается в этой дело на моей стороне из своих соображений.
Спрашивается, зачем я это все делал, собираясь уезжать? Во-первых, я вовсе не был уверен в том, что меня выпустят, тем более, в ближайшее время. Во-вторых, я боялся, что Тата, будучи выбита из процесса учебы даже на короткое время, вообще отобьется от нормального ритма, и потом ее нельзя будет в него возвратить. Через недели две Тате позвонили и сказали, что она принята!
Академия сделала ход конем. Под мою жалобу она добилась девяти новых мест для студентов, то есть я осчастливил еще восемь человек. Так я выиграл еще один бой.
ПИСЬМО К ВОЖДЯМ
Высылка Солженицына, отъезд Наташи, его жены, которую я провожал на аэродроме, обогатил меня новыми знакомыми – Димой и Таней Борисовыми, Машей Слоним, Сашей Горловым, Аликом и Ариной Гинзбург, которые жили в нашем Беляево-Богородском. К ним примыкали Феликс Светов с Зоей Крахмальниковой и Владик Зелинский с женой Наташей.
Вскоре после высылки Солженицын опубликовал свое нашумевшее «Письмо к вождям». Последовали комментарии Сахарова и Роя Медведева. Написал свою статью и я. Рой Медведев предложил мне собрать разные отзывы на «Письмо» и сделать из них сборник. Я охотно согласился, причем, согласно моему замыслу, отзывы должны были принадлежать противоположным течениям.
К отзывам Сахарова и Роя я добавил статьи Левитина-Краснова, Толи Иванова, Осипова, Бородина, Шиманова, Раисы Лерт, двух левых псевдонимщиков, один из которых, Абовин-Егидес, потом эмигрировал, а другой был старый, очень симпатичный троцкист, больше половины жизни отсидевший в лагерях.
Были и другие авторы. Составляя сборник, я столкнулся с большими трудностями. Сахаров из-за оппозиции к Солженицыну не хотел его поддерживать. Но и сам Солженицын в Цюрихе не испытал по поводу сборника энтузиазма, вероятно, полагая, что будет слишком много критики в его адрес. Он ошибся. Это был уникальный документ, и факт, что такие разные люди согласились участвовать, сам по себе говорил о многом. То, что сборник не вышел, было, я уверен, большой потерей.
Я позвонил с Центрального Телеграфа в Цюрих открыто и спросил Наташу об их отношении к сборнику:
– Мы его поддерживать не будем. Одна ваша статья стоит всего сборника, – успокаивала она меня, но я хотел видеть сборник в печати целиком.
До отъезда я сделал еще одно самиздатское издание сборника. Примкнул Лев Копелев, а также шустрый журналист Александр Янов, с которым у меня были общие знакомые – Гриша Розенштейн и… Толя Иванов. Но и этот вариант не увидел свет. Андрей Твердохлебов сказал, что в выходе сборника очень заинтересован некто Ригерман, уехавший из России в 71-м году и осевший в Европе. Я попросил передать ему единственный экземпляр, но, несмотря на мои настойчивые напоминания, Ригерман держал его у себя несколько лет, никому не отдавая, пока актуальность публикации не отпала. Не знаю, чем руководствовался в этом Ригерман. В настоящее время этот сборник похоронен в известной братской могиле, называемой «Архив Самиздата» в Мюнхене.
ВИКА ФЕДОРОВА
Он жаден к деньгам, к человеку свиреп,
Он доллары щиплет, как нищие хлеб…
В августе я получил для передачи Зое и Вике Федоровым два письма. Федоровы – более чем известные имена. Зоя – одна из наиболее популярных кинозвезд до и во время войны. После войны она отсидела восемь лет, а затем снова стала кинозвездой в амплуа пожилой боевой бабы. Виктория, ее дочь, тоже стала кинозвездой.
Через мои руки однажды уже проходил пакет с вырезками из журналов о Вике для передачи в Америку. Краем уха я слышал об истории Федоровых. Зоя сидела за связь с американским военным летчиком, который потом стал адмиралом. Вика была их дочерью. Пакет с вырезками предназначался адмиралу. В детали же я не был посвящен. Федоровы раньше поддерживали связь с Западом через Лену Семеку, которая уже уехала. Я не знал Федоровых и знать не мог. Это был мир кино, в который я никогда не был вхож.
Я тут же позвонил по указанному в письме номеру телефона. Трубку взяла Зоя.
– Вы меня не знаете, – объяснил я, – я хочу видеть вас по важному делу.
Голос Зои заметно дрогнул:
– Приходите…
Вскоре я был у нее дома, рядом с гостиницей «Украина».
– Вам два письма на английском из Америки.
– Я так и знала, – разволновалась Зоя.
– Прочесть?
– Читайте, читайте, – стала она торопить.
Одно письмо было ей, другое Вике. Текст был редкой человеческой силы. Адмирал Джексон Тэйт умирал. Он напоминал Зое, которую не видел 34 года, как держал ее в объятьях 9 мая 45-го года. И он, и она сейчас были уже довольно пожилыми людьми, но меня поразила свежесть его памяти на пороге смерти. Он слал Зое последний поклон. Вике, которую он никогда не видел, адмирал передавал благословение и писал, что распорядился, чтобы часть его наследства отошла ей. Вика в это время была на съемках в Калуге. Пока я сидел у Зои, раздался звонок:
– Вика! Это то, то самое! – закричала Зоя. – Хочешь, сама поговори! – и передала мне трубку.
Вскоре Вика вернулась. Я прямо ее спросил:
– Хотите уехать в Америку?
– Да, очень.
– Уедете…
Было несколько причин, почему я ей хотел помочь. Во-первых, и это главное – мне было просто интересно. Во-вторых, это давало мне сильный козырь в психологической войне против властей. В-третьих, я полагал, что эта история поможет общему делу, покажет еще один человеческий аспект эмиграции. В-четвертых, это было еще одним разоблачением сталинского террора.
Я составил план действий. От имени Вики я написал адмиралу письмо с просьбой срочно прислать гостевой вызов. И просил начать юридический процесс удочерения.
Я познакомил Вику с моим другом, новым американским консулом Джимом, рассказал ему об этом деле, прося срочно связаться с адмиралом.
В конце августа корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Крис Рен, заменивший Рика, привел ко мне журналиста из «Лос-Анджелес Таймс» Боба Тота. По секрету я рассказал им, что готовится большой scoop[1], но чтобы они ничего не делали без моего сигнала. Я сразу оценил возможности именно «Лос-Анджелес Таймс» как газеты, близкой к Голливуду.
Через месяц мне пришла в голову новая мысль: что, если прямо позвонить адмиралу, телефон которого я знал через Джима? Я предложил Вике заказать разговор на мое имя с Центрального Телеграфа. Минут через десять нас позвали в кабину. Мы втиснулись вдвоем. Ответил ровный и отнюдь не старческий голос. Я сказал:
– Я говорю по поручению вашей дочери. Она стоит рядом, – и передал трубку.
– I love you, – нашлась Вика.
– I love you too, – ответил отец.
– Вы получили письмо? – спросил я.
– Я задержался с ответом, потому что мне делали операцию на открытом сердце. Я все сделаю как можно быстрее.
Адмирал Джэксон Тэйт не умер! Он жил и здравствовал. Вика была в восторге. Это был ее первый разговор с отцом. От радости она обняла и расцеловала меня. Мы стали большими друзьями.
ПРОВОДЫ ЛЕВИТИНА-КРАСНОВА
Уж нет бунтовщиков на площадях Москвы.
Целый слой московской интеллигенции снимался и уезжал на Запад. Уехал Алик Штромас в Англию, по приглашению сестры, которая была давно замужем за английским лордом. Уехал Андрей Волконский с помощью фиктивного брака на еврейке. Вдогонку стали его звать «Андре Жид».
Володя Максимов развернулся на Западе с быстротой молнии и уже принимался издавать журнал «Континент». Уехал Саша Галич, с которым мы успели подружиться перед отъездом. Уехал Виктор Некрасов. Если Максимова и Некрасова выпустили в Западную Европу по гостевым визам, то от лиц еврейского происхождения, даже если они заведомо не ехали в Израиль, вызов требовали только из Израиля. Галича, например, не выпускали до тех пор, пока он не подал заявление в Израиль. Такая же судьба ждала полуеврея Анатолия Эммануиловича Левитина-Краснова, христианина по рождению, а не по выбору.
Как-то раз, на праздничном обеде в праздник Покрова в Духовной Академии, кто-то обронил сакраментальную фразу про него:
– В нем его еврейская половина играет…
Левитину-Краснову было выслано множество приглашений от различных христианских организаций. Но власти знали, что делают. Ему, на его еврейскую половину, друзья прислали вызов из Израиля, и его выпустили.
На его проводах я встретил Николая Эшлимана. Он страшно изменился. Это был сухой, ушедший в себя человек. Куда делась вся его прежняя вдохновенность. Я пробовал выяснить, чем он дышит, и увидел, что сомнения его зашли гораздо дальше, нежели оппозиция правящему духовенству. В его душу закрались капитальные сомнения, и трудно сказать, был ли он уже верующим.
На проводах я, к своему удивлению, встретил еще раз и бывшего доцента СТАНКИНа Галанова, которого видел в 54-м году в Главной военной прокуратуре. Выяснилось, что он кадровый «религиозник». Кстати, Коля Парин с не меньшим удивлением узнал от меня в свое время, что бывший преподаватель Рыбного института ихтиолог Коншин не просто верующий, но и плодовитый анонимный богослов.
ВРАЖДА К ОСИПОВУ
Ведь совесть – это Вечный Жид,
И Вечный Жид – добро.
Мои отношения с Осиповым продолжали укрепляться. Он приободрился и собрал первый номер нового самиздатского журнала «Земля». Я передал «Землю» корреспондентам, и имя Осипова снова зазвучало по радио.
Тем не менее, с первых же попыток восстановить отношения с диссидентами (в чем я ему активно способствовал) Осипов стал натыкаться на глухое сопротивление. Его долго не хотел поддерживать Сахаров, находившийся в данном вопросе под влиянием Люси.
Вскоре мне пришлось столкнуться с еще одним неприятным проявлением этой вражды. Была освобождена Сильва Залмансон. По дороге в Израиль она заехала в Москву. Осипов попросил меня устроить с ней встречу. Его жена, Валя Машкова, сидела с Сильвой в лагере, и у них были добрые отношения. Он хотел передать Сильве привет от Машковой и еще раз пытался возобновить отношения с более широкими кругами. Я привез его на квартиру, где можно было увидеть Сильву, и готов был провалиться сквозь землю. По чьему-то «доброму» совету, Сильва повела себя с Осиповым крайне высокомерно, от нее не отставали и прочие. Было стыдно за них – Осипов ехал к ним с открытой душой.
Вскоре его снова арестовали. Я собрал подписи в его защиту. Согласился поставить свою подпись и уже уезжавший Воронель.
ОТВЕТ ИЗ ФЛОРИДЫ
Вот слышится крик. Полисмены лютуют!
Вот слышится стон. Это негра линчуют.
Я середине октября я уехал на неделю в Гагры. Я устал и хотел перевести дух. Это было время суда над Польским, ради которого я много сделал и, в частности, убедил прийти на суд Андрея Дмитриевича.
В Гаграх я прочел «Герцога» Сола Беллоу, которого мне прислала из Америки Лорел Гульд. Если «Мистер Сэммлер» показался мне очень близким, то куда ближе оказался «Герцог», в котором я усмотрел много личного, пугающе много. Я уже не говорю о переписке Герцога с покойным В. В. Розановым, моим мистическим «предком».
В Москве я узнал от Джима, что адмирал прислал Вике вызов. Пришло время действовать. Я сочинил Вике письмо для Театра-студии киноактера, где она числилась в штате. Вика объясняла, что просит визу на три месяца, чтобы повидать отца. Письмо нужно было, чтобы получить характеристику для ОВИРа, без этого заявления не принимались.
Вику вызвали на заседание месткома. Я был рядом в коридоре. Через полчаса она вернулась расстроенная. Характеристику не дали, ссылаясь на ее неустойчивое поведение.
Личная жизнь Вики и впрямь была сложная, она сама ее честно описала позже в своей книге. Но она была нисколько не сложней, чем у других киноактрис в любой части земного шара. И уж во всяком случае, на этом основании нельзя было отказывать во встрече с отцом, с которым она была разлучена исключительно из-за бесчеловечия режима. Я не хотел толкать Вику на радикальные шаги и советовал исчерпать до конца легальные возможности, прежде чем играть ва-банк. Была еще одна инстанция, куда она могла апеллировать, – Мосфильм.
В это время в Москву приехала из Америки Ирина Кирк, которая начала всю эту историю пятнадцать лет назад. Она первой связала адмирала с Федоровыми. Ирина мечтала написать об этом бестселлер.
– Ирина! – предупредил я ее, – история скоро выйдет из-под контроля. Оформите с Викой какой-нибудь договор.
– Мелик! – строго сказала Ирина, – не учите меня, как делать дела.
У меня всегда было уважение к американской деловитости.
– Ну-ну! – только и оставалось мне сказать.
Тем временем мы стали похаживать с Викой в Дом кино и другие места. У нее было много друзей, вокруг всегда собиралась компания. Коньком Вики были анекдоты. Раз за вечер она рассказала, чтобы не соврать, анекдотов 200, которые я тут же, из-за их обилия, позабыл. Запомнил только, как артисты Мосфильма, спустив в командировке деньги, умудряются все же напиваться допьяна. Один из рецептов был мне известен и раньше: макать хлеб в водку и сосать его. Другой рецепт отмечен печатью гениальной изобретательности и был, вероятно, результатом многих экспериментов. Выпив четвертинку на троих, собутыльники клали голову на горячий радиатор и быстро доходили до кондиции.
Вика раз была за границей – в Египте. По дороге в Каир известный киноартист Петр Глебов учил остальных:
– Главное, не выпускать из рук чемоданы, а то их тут же схватят феллахи, а потом придется платить.
Когда артисты вышли в Каире из самолета, Глебов начал целоваться-обниматься с встречающими египтянами. Волей-неволей пришлось выпустить из рук чемодан. А когда освободился, было поздно, чемодан сжимал в руках счастливый феллах. Взбешенный Глебов приблизился с угрожающим шепотом:
– Отдай, сука! Отдай сейчас же, кому говорю!
Перепуганный феллах выпустил добычу.
«ГЛЫБЫ»
Чудо-юдо рыба-кит!
Оттого твои мученья,
Что без божия веленья
Проглотил ты средь морей
Три десятка кораблей.
Если дашь ты им свободу,
Снимет Бог с тебя невзгоду.
Наконец, Шафаревич сообщил, что все готово для пресс-конференции, которую раньше Солженицын планировал на апрель. В тот же день сам Солженицын устраивал пресс-конференцию в Цюрихе. С Нильсом Удгаардом был давний уговор, чтобы он дал нам знать о начале цюрихской пресс-конференции. В назначенный час на квартиру Шафаревича пришло пятнадцать корреспондентов. С нашей стороны были Шафаревич, Дима Борисов, Женя Барабанов и я. Каждый из нас сделал свое заявление. Я говорил о том, что представляю в сборнике, который Солженицын окрестил «Из-под глыб», еврейское национальное движение, что свидетельствует об общности русских и еврейских интересов.
Корреспонденты решили проигнорировать появление «Глыб» как явление малосущественное.
В Москве только об этом и говорили, а за границей сборник не имел желаемого эффекта. Если бы Солженицын был в это время в России, дело было бы иным.
ТУЧКИ
Безбожник, лентяй, дармоед!
Тебя развенчал твой сосед.
А ну отвечай, почему ты
Молился не больше минуты?
После Можайской тюрьмы мое имя стало весьма популярно в американо-еврейском мире. Появились даже майки и значки с моим именем. Конечно, я не мог соревноваться со Слепаком или Польским, но был уже известен.
«Глыбы» дали новый импульс этой известности за пределами еврейского мира.
Я добился одной из своих целей. Я освободился от страха перед системой. Я говорил вслух почти все, что думал. Многим моя дерзость казалась чрезмерной. Находившийся уже в Израиле Вика Раскин говорил:
– Ясно. Он наверняка стукач. Почему ему все сходит безнаказанно?
Все безнаказанно мне отнюдь не сходило. Угроза «Александрова» начинала сбываться. Начался тихий процесс моей дискредитации. Не знаю, кто первый заговорил о моем христианстве. Теперь это невозможно проверить. Говорили, что начал в Америке Давид Азбель, другие указывали еще на кого-то.
Впрочем, этот процесс был вполне естественным. Раньше у меня не было врагов. Нечему было завидовать. Теперь было, и они не замедлили явиться.
Всем почти отказникам моего стажа и уровня известности заочно дали израильское подданство. Я просил об этом по телефону еще Саню Авербуха, которого для разговора со мною отпустили с Суэцкого канала. Однако результата не было. После моих настойчивых напоминаний передали, что я получу подданство в Израиле.
В телефонном разговоре покойного Гирша Токера и Дины Бейлиной с Канадой им сказали, что ходят слухи, мол, Агурский вообще нехороший человек. Дина их обругала. Мое участие в еврейских делах быстро усиливалось, авторитет также возрастал, но в отношениях с американскими евреями я стал ощущать подозрительную настороженность. Меня это не удивляло, я давно был готов ко всему самому худшему. Чтобы нейтрализовать эти слухи, я счел нужным написать в Америку письмо, отослал его 8-го декабря:
«Мне стало известно, что среди американских евреев распространяются ложные слухи относительно моей национальной ориентации. Я считаю себя обязанным сказать, что главной своей целью рассматриваю борьбу за будущее нашего народа. Я убежденный сионист и приеду в Израиль даже при самой худшей ситуации. История моей жизни, конечно, отличается очень сильно от большинства еврейских активистов (вся необходимая информация обо мне может быть получена от рабби Чарльза Херринга, Феникс, Аризона). Она началась давно, когда не существовало еврейского движения и не было никакой еврейской альтернативы. Теперь я глубоко убежден в том, что еврейская жизнь должна основываться, главным образом, на еврейском наследии, хотя я рассматриваю это наследие широко, следуя великому еврейскому философу Мартину Буберу.
Мне удалось установить много дружественных связей с неевреями. Я всегда старался убедить их в справедливости сионизма. Одним из них, как, вероятно, вы знаете, является Солженицын. Он пригласил меня (лишь одного еврея) написать статью в его сборнике (см. «Таймс», 25 ноября). В своем выступлении на пресс-конференции в Цюрихе он подчеркнул, что я принял участие в этом сборнике как сионист.
Имея моральную поддержку еврейских организаций, я мог бы сделать больший вклад в укрепление моральной позиции сионизма среди неевреев. Я был бы рад встретиться с представителем вашей или любой другой американской организации, чтобы прояснить свою позицию и свои взгляды. Пожалуйста, передайте о моем письме в другие еврейские организации».
Прямого ответа на это письмо я не получил, но готов биться об заклад, что один из американских евреев, посетивших вскоре Москву, наводил обо мне справки.
Вдобавок, из-за моих отношений с диссидентами разного толка, возникло совершенно ложное представление обо мне как об изначально «демóкрати», то есть как о нееврейском диссиденте. Эта репутация осталась за мной до сего дня.
ДЕЛА ЕВРЕЙСКИЕ
Ах, Мойшеле, смотри, как интересно:
Алэф – А,
Бейт – Б,
Гимел – Г.
Уезжал Воронель, издававший самиздатский журнал «Евреи в СССР». В Москве он почти не имел хождения и вряд ли печатался в количестве более одной закладки, но зато был широко известен за границей. Воронель попросил меня формально возглавить журнал после его отъезда, хотя вся практическая работа должна была делаться Рафой Нудельманом и Ильей Рубиным. Они еще не подавали заявления о выезде и опасались ставить свои имена на титульном листе. Таким образом, я мыслился чем-то вроде зиц-председателя. Я дал на это согласие.
Я уже твердо решил изменить свою специальность и при первой же возможности полностью отдаться гуманитарным наукам, но не надеялся сделать это сразу после приезда в Израиль. Я планировал сначала поступить учиться или же, если удастся, защитить гуманитарную диссертацию. Пока же временно работать инженером или найти научную работу, типа той, которую вел в ИАТе. С этой целью я стал посещать семинар Александра Яковлевича Лернера, где принимали участие Лунц, Брайловский, Файн. Вместе с моей работой в ВИНИТИ это позволило мне не отрываться от прежней специальности.
Правда, посещение этого семинара стало втягивать меня в конфликты между разными группировками в среде отказников, от чего я старался всячески уклоняться.
Кроме того, я давно посещал гуманитарный семинар Виталия Рубина, одно время привлекавший много народу, но там состав был гораздо более текучий, так как гуманитарщики быстрее уезжали. На этом семинаре я впервые в докладе Димы Сегала услышал про книгу Гершома Шолема о еврейском мистицизме и каббале. Я также сделал несколько докладов на этом семинаре.
Несколько раз я принимался учить иврит, сначала с Левой Коганом, но он уехал, потом с моим другом Вольфом Московичем, который тоже уехал, и, наконец, с Валей Рогинской, которая уехала, проведя всего два урока.
В конце 73-го года я отправил в Штаты на имя одного из моих юных покровителей, Гарри Блэра, микрофильм письма отца Шахно Эпштейну. Микрофильм мне сделал Валя Турчин. Через год Виталий Рубин дал мне копию этого письма, уже переведенного на английский. Вначале кто-то даже принял его за фальшивку. Уж не я ли с моим «отличным» знанием идиша сделал ее?..
Уже года два как стали поступать противоречивые слухи об А. М., который на многие годы исчез с моего горизонта, и я даже стал сомневаться, жив ли он. Сначала мне сказали, что он имеет отношение к двадцатке ленинградской синагоги и отговаривает евреев уезжать, а потом вдруг, что сам уехал.
САНА ХАСАН
Мой Ибрагим поет, как Авраам,
Якув как Яков,
Вот Иса – Иисус.
Муса – мой Моисей по вечерам.
В то время развернула бурную активность египтянка Сана Хасан, жившая в Америке. Она вступила в диалог с левыми израильтянами, что само по себе было необычно. Мне попался «Нью-Йорк ревью оф букс» с ее статьей по ближневосточному вопросу. Я тут же послал туда письмо, которое, однако, не было опубликовано. Мое письмо говорит, что я занимал уже тогда позицию, которую можно было бы назвать militant left[2].
LOVE STORY
Вот толпы рабочих, что, сжав кулаки,
Грозят уоллстритовцам гордо и смело –
Их Белому дому и черному делу.
В середине января Вика получила решительный отказ и от Мосфильма. Она, было, пробовала сунуться в ОВИР без характеристики, но безрезультатно. Оставалось идти в открытую. В последние мирные дни Вика устроила день рождения. Была там Бэлла Ахмадулина с мужем Борисом Мессерером, был Викин режиссер Миша Богин, мой приятель Эмма Бобров с женой и еще кое-кто. Я получил, наконец, полномочия от Зои и Вики звать корреспондентов. На ближайшем семинаре у Лернера я встретил Боба Тота и назначил ему день и час в доме у Федоровых. Он должен был привести Криса Рена, но тот уехал лечить зубы в Финляндию.
Тем временем я репетировал, что нужно сказать. Самым легким и испытанным путем была новая жалоба на власти. Не пускают! Я решил действовать иначе. Надо было сделать love story и так ее изложить, чтобы не было непосредственной атаки на власть. В книге Вики, опубликованной в Америке, рассказывается, что за Зоей Федоровой ухаживал Берия и что ее арест был, в конечном счете, его личной местью. Этот эпизод должен был стать частью love story. Естественно, версия зависела от меня, так как ни Зоя, ни Вика по-английски не говорили.
Наконец, пришли Боб и журналист из «Нью-Йорк Таймс», заменявший Криса в его отсутствие.
Когда я дошел до Берии, Зоя, которая предположительно не знала английского, зло прервала меня:
– Что это вы о Берии рассказываете? Я что, об этом вас просила?
Сказались лагерные страхи. В последнюю секунду она испугалась. Корреспонденты переглянулись. Почва уходила из-под ног. Зоина выходка могла сорвать все.
– Извините ее, – вышел я из положения. – Она долго сидела, вы должны понять ее опасения. Опустим все, что касается Берии.
Обстановка доверия восстановилась.
Наступили мучительные для Федоровых дни ожидания и неопределенности. Они не отходили от приемника. Прошло дня три и все еще ничего не было слышно.
– Что будет! Что будет! – причитала Зоя.
Наконец, на четвертый день «Голос Америки» в программе для полуночников передал содержание статьи. Весть об этом облетела Москву.
Зоя и Вика всегда были очень популярны. Жизнь у них дома перевернулась вверх дном. Их стали осаждать репортеры. Прибыла и бригада Си-Би-эС, бравшая у меня интервью в роще. Позвонил адмирал. Рвала телефон Ирина Кирк. Как я и предполагал, дело уходило от нее. Но и я стал терять над ним контроль. Не мог же я просиживать у Федоровых целыми днями.
Атака повелась сразу с двух сторон. Однажды, при мне, явился господин лет шестидесяти, однорукий, худощавый, видавший виды. Отрекомендовался – Генри Грис, raving editor еженедельника «National Enquire». Он не был аккредитован в Москве и был в это время в СССР на конгрессе парапсихологов. Господин говорил по-русски с акцентом и сказал, что родом из Риги. Вероятно, он был немецкого происхождения. Он мне сразу здорово не понравился. В то время как раз посадили одного советского парапсихолога, и я, естественно, решил, что Грис заинтересован этим делом. Не тут-то было. Мистер Грис проявлял полное отсутствие интереса ко всему, что пахло оппозицией.
– Вы получите разрешение, – уверенно сказал мистер Грис, – я уже говорил об этом в АПН.
Странная прыть для не аккредитованного корреспондента!
– Мой журнал предлагает вам полностью оплатить поездку в США со всеми расходами, связанными с вашим пребыванием в Америке, в обмен на исключительное право освещать вашу поездку.
– Мы подумаем, – ответил я, имея в виду несчастную Ирину Кирк.
Но мистеру Грису не стоило класть палец в рот. Он тут же умахал в Штаты, явился к адмиралу, сказав ему, что якобы уполномочен на это Викой, и устроил ему звонок за свой счет в Москву. Вике же сказал, что уполномочен адмиралом. Заинтересованные стороны друг друга не понимали, так что переводчик мистер Грис стал хозяином положения.
В Викиной книге говорится, что адмирал считал Генри агентом ГБ. Ту же уверенность высказывали и некоторые американцы в Москве.
Атака велась и на другом фронте. Вероятно, ГБ руководствовалось ложной мыслью, что у нас с Викой роман, чего на самом деле не было.
Так или иначе, ее решили вырвать из-под моего влияния. Возле нее мгновенно появился статист из балета Большого театра, эдакий русский Садко. О том, что ГБ широко пользуется балеринами, известно всем, но к его услугам есть не только девицы. Садко сразу утащил Вику к себе, так что иностранные журналисты не могли к ней пробиться в самый разгар ее популярности. Зоя заволновалась:
– Мелик! Это же ГБ, я их по запаху знаю! Вы должны вмешаться!
– В какое положение вы меня ставите? Чего ради я буду вмешиваться? И вообще, все это ненадолго. Вы же Вику лучше меня знаете.
ПОПРАВКА ДЖЕКСОНА
Свободно ты можешь всегда голодать –
За это не будут тебя упрекать!
Свободно ходи у дверей ресторанов,
Где жрут бизнесмены телят и баранов!
Когда ТАСС 19 декабря 74-го года передало сообщение, что СССР отказывается смягчить свою эмиграционную политику, я тут же сделал по телефону следующее заявление:
«Почти нет сомнений в том, что заявление ТАСС отражает острую внутреннюю борьбу и нестабильность советского руководства и имеет своей целью скомпрометировать тех его членов, которые ответственны за советско-американские переговоры.
В то же время оно демонстрирует полное банкротство так называемой «тихой дипломатии» доктора Киссинджера не только в этом районе мира, но и повсюду.
11 час. 19 декабря 1974 года».
Это заявление было упомянуто в «Нью-Йорк Таймс». И как только СССР расторг советско-американский торговый договор, я передал еще одно заявление, где вновь указывал на внутреннюю борьбу руководства и на полную ошибочность политики Киссинджера.
Вокруг поправки Джексона разгорелся спор, в частности, вызванный очередной статьей Роя Медведева. Я решил пойти на необычный шаг и устроил у себя на квартире диспут. Совершенно открыто я стал договариваться об этом по телефону, чтобы исключить спонтанные реакции ГБ. Я пригласил Роя, Турчина, Юру Орлова, Леню Бородина, Алика Гольдфарба. Были представлены все ведущие течения оппозиции: социалисты – Рой, либералы – Тур и Орлов, сионисты – я и Алик, русские националисты – Бородин. Собралось с десяток корреспондентов. На сей раз они, видимо, договорились комментировать это, в общем, незаурядное событие. Уходя, Нильс Удгаард засмеялся:
– Ну, после этого, мне кажется, вы здесь долго не задержитесь…
Это было правдой, но «не задержаться» я мог в двух диаметрально противоположных направлениях: на Запад или на Восток…
ЖуРФИКС
Он совсем разнуздался, подлец,
Он отбился от рук.
Начиная с конца 74-го года количество приходящих ко мне людей (без предупреждения, из-за отключения телефона) так возросло, что жить стало невозможно. Я решил ввести журфикс раз в неделю, чтобы в другие дни ко мне не приходили. На этот журфикс стали собираться десятками. Я открыто раздавал книги, в изобилии получаемые мною из-за границы, с условием возврата.
Кто только у меня не бывал! Люди, о которых я знал понаслышке, к которым и попасть не смог бы в нормальных условиях, приходили советоваться, просить поддержки и т.п.
Однажды на пороге моей двери возникла… «Вавилонская Башня», ну, не сама, конечно, башня, а ее бывший редактор из Детгиза: Анна Викторовна Ясиновская. Что сделала с человеком жизнь! Точь-в-точь как в анекдоте про Чапаева:
«Идут в Нью-Йорке Василий Иванович и Петька. А им навстречу Пеле. Василий Иванович спрашивает Петьку:
– Это кто такой?
– Солженицын.
– Как человека очернили!»
Вот и Анна Викторовна. Из страстной любительницы русской литературы она превратилась в столь же страстную иудеянку. По ее просьбе я заказал ей вызов и связал с религиозными евреями, из которых самым лучшим и достойным был мой приятель Илья Эсас. Он был в то время одним из немногих органичных, цельных, религиозных молодых евреев, пришедших к иудаизму не из богемы, как остальные, а из традиционной семьи.
Поскольку, согласно одному из законов Мэрфи, ни одно доброе дело не остается безнаказанным, не осталась безнаказанной и моя помощь Ясиновской, но возмездие за это я получил уже в Израиле.
Явился ко мне представившийся врачом-психиатром из Владимира Исаак Гиндис, получивший мой адрес от Воронеля. Здесь, правда, действовал какой-то другой закон, не вышеуказанный закон Мэрфи. У него было сухое лицо изувера и колючий взгляд. Он, по его словам, искал литературу по антисемитизму и произвел на меня тогда впечатление психиатра, который сам заслуживает лечения. Выяснилось, что он принадлежит к тем самым «лучшим людям», о которых пытался говорить мне Сазонов. Говорил ли с ним Сазонов?
РУССКИЙ КАТОЛИК
Чтобы было все понятно
Надо жить начать обратно
И ходить гулять в леса
Обрывая волоса.
Март принес еще один сюрприз. Я получил письмо от Солженицына, в котором он сообщал, что Панин, тот самый идеализированный им Сологдин из «Первого круга», вдруг обвинил меня в том, что я якобы украл его идеи для статьи в «Глыбах»! Оказывается, будучи знакомым с Глазовым, я мог читать у него рукописи Панина.
Во-первых, с Глазовым я вообще никогда не говорил о Панине и даже не знал, что они знакомы. О Панине я слыхал от Юры Давыдова и Пиамы Гайденко. Во-вторых, я никогда не читал его рукописей и был только понаслышке знаком с двумя его идеями: необходимостью создания рыцарского ордена и изгнания всех атеистов на комфортабельный, но не обитаемый остров. По просьбе Александра Исаевича я вернул ему как его письмо, так и письмо Панина. Самым нелепым образом Панин считал у себя украденными тривиальные высказывания, просто общие места.
Панин грубо шантажировал Солженицына и грозился, что если тот не объявит публично, что будто бы я заимствовал его идеи, он устроит вселенский скандал и подаст в суд, чтобы прекратить продажу «Глыб».
Солженицын просил меня подготовить ответ на случай, если Панин решится на такие безумные действия, что я немедленно и сделал. В тот же вечер отправил соответствующее письмо в Цюрих.
Русский католик не выполнил своей мрачной угрозы, и письмо мое не было опубликовано. С тех пор я содрогаюсь от одного его имени. Думаю, однако, во всей этой истории Паниным руководила обида на Солженицына, потому что тот не пригласил его в соавторы.
ТУПИК
Лев рычит во мраке ночи,
Кошка стонет на трубе.
Жук-буржуй и жук-рабочий
Гибнут в классовой борьбе.
Я понимал, что поставил власти перед выбором: сажать меня или же выпустить. Я зашел слишком далеко. Алик Гинзбург сказал в Милане в 83-м году, указывая на меня:
– Этот человек выдумал советское диссидентство года на три раньше.
Он сильно преувеличивал. Я лишь сводил разных людей и разные течения, придумывал новые модели поведения, новую тактику. Это открыло дорогу для ряда людей, но она, эта дорога, обошлась другим недешево. Пошел по ней Толя Щаранский и дорого за это заплатил. Останься я в России чуть дольше, и я бы схлопотал на полную катушку. Я чувствовал нарастающую напряженность положения и понимал, что зашел в некий тупик. Это не могло не привести к разным срывам, облеченным в иронию, иногда граничащую с истерикой. Иногда все это напоминало пир во время чумы.
На одном таком пиру Юра Шиханович совершил гораздо более предосудительный поступок, чем я в свое время с Карякиным на проводах Коржавина. Он тайно выбросил последнюю бутылку водки в мусоропровод.
Как-то в середине марта пировал я в одной компании. Были там глыбщики, Наташа Горбаневская и другие. В это время у Войновича, квартира которого была в том же подъезде, готовился к выпуску в Париже «Чонкин». Я договорился с Наташей, и она, инсценируя парижскую телефонистку, позвонила Войновичу. Трубку взяла жена. Ничего уже нельзя было остановить.
– Isi Paris. Monsieur Voinovitch?
Войновича не было дома.
– Никита Алексеевич? – радостно спросила его жена.
– Это я, – ответил я спокойным баритоном.
– Никита Алексеевич, мы все вопросы получили и поправки внесли.
– Спасибо, но я звоню вам по неприятному делу.
Незадолго до этого Войнович высмеял вновь созданное Всесоюзное агентство по охране авторских прав – ВААП.
– ВААП подал на вас в суд и требует запретить выпуск книги. Все зависит от твердости вашего мужа.
– Будьте в этом уверены!
Я повесил трубку под всеобщий хохот. Минут через пятнадцать я снова позвонил Войновичам, и еще раз изменив голос, мрачно сказал:
– За систематическое ведение антисоветских разговоров ваш телефон отключается на полгода.
Войнович вернулся домой часа через два от Кости Богатырева. Мы зазвали его к себе и вдоволь посмеялись.
ОТЪЕЗД
О, Русь моя, родимый мой барак!
Прости меня, неверного еврея!
Лишь ты остаешься мне, русская речь,
И только распев дактилической рифмы
Сумел бы с Россией меня примирить.
Ах, только б найти Ариаднину нить!
Вика, наконец, получила разрешение. Генри Грис обтяпал дело чисто. Условия отъезда исключали встречи с другими корреспондентами. Адмирал написал благодарственное письмо Брежневу, кроме того, Вика публично пообещала вернуться и выйти замуж за Садко. Я тепло ее поздравил. День отъезда Генри держал в секрете.
– Увидимся, – сказал я на прощание.
28 марта и меня вызвали в ОВИР. Я уже имел печальный опыт и не возлагал на это больших надежд. Фадеев, начальник ОВИРа, доброжелательно сообщил, что принято решение… дать мне разрешение на выезд в Израиль. На сборы давалось только десять дней. Обычно давался месяц.
Поблагодарив Фадеева, я обратился к инструктору Сивец:
– Какие нужны документы?
– Характеристика для жены и дочери.
– На это уйдет месяц.
– Ладно, – поморщилась Сивец, – пусть будет без характеристик.
Получение характеристики было, как известно, самой неприятной и унизительной процедурой. Моя семья, вероятно, была едва ли не единственной, в которой все умудрились этой процедуры избежать.
Я тут же передал корреспондентам о том, что получил разрешение. Уже тогда я обратил внимание на совпадение моего разрешения и разрешения Вики. Было ли это случайностью? Теперь я думаю, что да, но разговор об этом впереди.
Когда я сообщил Войновичу о своем отъезде, он обрушился на меня по телефону с руганью:
– Хватит разыгрывать! Моя жена после твоего розыгрыша больна.
– Володя, это правда, честное слово.
– Ну да!
– Правда!
Времени было чудовищно мало. Уехать за десять дней казалось нереальным. Предстояло продать кооперативную квартиру, решить как быть с вещами и тому подобное.
Свои проводы я назначил на мой день рождения, пятое апреля. По оценке Нильса Удгаарда, написавшего об этом большую статью в «Афтенпостен», было около пятисот человек.
Валя Турчин заблаговременно явился с постерами собственного изготовления, развесив их в разных углах квартиры:
УГОЛОК ДЛЯ ЕВРЕЯ. УГОЛОК ДЛЯ АНТИСЕМИТА
Пришел Рой Медведев. Пришла трогательная Зоя Федорова. Пришел Эрнст Неизвестный, с которым мы возобновили дружественные отношения после долгого перерыва. Он тоже собрался уезжать. Пришел Шафаревич. Все «глыбщики» были налицо – явные и анонимные. Пришли русские националисты: Бородин, Шиманов, Толя Иванов.
Пришла Наталья Николаевна Столярова, секретарша покойного Эренбурга. Все вредоносное Беляево-Богородское тоже явилось: Алик Гинзбург, Юра Орлов, Женя Якир, Гриша Розенштейн и другие. Володя Войнович потребовал от меня не звонить ему от имени Голды Меир. Андрей Дмитриевич Сахаров и Люся прислали телеграмму.
Пришел Александр. Я рассказал ему, что отныне свою задачу вижу в том, чтобы способствовать взаимопониманию евреев и христиан. Мы тепло с ним попрощались.
Давка была неимоверная. Володя Левин, заведующий литературной страницей «Труда», ныне покойный, так напился, что начал громко рыдать, а потом разбил лампочку на кухне. Большого труда стоило его угомонить…
К некоторым я поехал сам. Трогательное прощание было с моим выздоровевшим редактором, Матвеенко, которого я одно время замещал в ВИНИТИ. Мы раньше никогда не говорили с ним ни о чем, кроме работы. Я поехал к нему с бутылкой дорогого коньяка.
– Я, конечно, слышал кое-что и раньше, – признался Матвеенко. – Но вы ведь не будете выступать против своей Родины?
– Если я с чем-то не согласен, это вовсе не касается самой страны и народа. Моя критика – политическая.
Попрощался я с Андреем Дмитриевичем. Я пробыл у него на даче минут десять, не более. Шофер такси ждал меня и очень удивился, узнав, что человек, которого он видел, и есть знаменитый Сахаров.
– Думаешь, я всему верю, что в газетах пишут? – сказал он.
По дачному поселку, где жил Андрей Дмитриевич, вздернув комсомольский нос, разгуливал не кто иной как один из главных героев моего повествования… Николай Михайлов, бывший министр культуры, бывший секретарь ЦК, бывший секретарь ЦК ВЛКСМ, бывший уголовник Карзубый. Тот самый, которого чуть не побил в свое время Вася Ситников. Коля Михайлов, удивительно мало изменившийся, был, наконец, изгнан на пенсию.
Евгений Сергеевич и Милица Сергеевна Смирновы пожелали мне всего наилучшего и снова высказали свою затаенную надежду, что, мол, вновь воспрянет христианская Россия и народ-богоносец еще скажет свое слово.
Много лет я дружил с ближайшей подругой Надежды Васильевны Розановой – Еленой Дмитриевной Танненберг, художницей Союзмультфильма. Пришла пора прощаться и с нею. Она уже уехала из вечного Лихова переулка, где занимала антресоли в коммунальной квартире в доме, что до революции целиком принадлежал ее семье. Занавес закрылся и за нею. Я отправился в Загорск прощаться с Татьяной Васильевной. Она умирала, но была в полном сознании. Мы распрощались навеки. Через три недели она скончалась.
Я прошелся по Лавре, в которой провел столько времени и от которой был уже внутренне отчужден. Это было прошлым.
Простился я и с Аллой Александровной Андреевой, которой тоже был стольким обязан. Ведерниковым я передал привет, ибо не хотел причинять им неприятностей своим визитом.
Кончалась длительная и исключительно важная эпоха моей жизни. Христианская Россия отпускала меня, и мой долг перед ней был вовсе не в том, чтобы взять с собой ее обычаи и заветы, а в том, чтобы помочь ей, насколько это было в моих силах, прийти в себя.
Мой приход к христианству был вызван не богословскими соображениями, не убеждением в превосходстве христианства, а тем, что в момент религиозного поиска я получил именно эту традицию, в отсутствие альтернативы. Я был младенец из Галахи, лишенный воспитания, и мой путь не был ошибкой или же заблуждением. Для меня это был единственно возможный путь. Именно он привел меня через различные промежуточные стадии к своему народу, к его традиции, к его заветам. Я получил иудаизм из христианства в той мере, в какой, по словам рава Кука, оно было освящено светом Торы. Я вышел из него, а не ушел от него. Это был мой Исход. Я не рассуждал в категориях истинности, а в категориях родства и близости. В делах религии истинно то, во что человек верит, то, в чем он находит свой дом. Христианство не было моим домом. Я был у него в гостях. Это был другой дом, другой путь.
Этот дом оказал мне гостеприимство, великое гостеприимство. Он воспитал меня. Я взял у него все лучшее, что мог, но меня ждал свой дом. Пути наши расходились. Накануне моего отъезда была еврейская Пасха. Первый раз в жизни я праздновал ее в еврейском доме. Я раньше не знал, что такое седер. Мое переселение началось.