* * *
Среди растений, коим нет имен,
Токует внеземной магнитофон,
Ночные птицы путаются в кличках,
И жизни тьму прикуривает сон,
И пальцы просьбы путаются в спичках –
В чужих обидах и чужих телах.
И море шумно пьется на паях
Неузнанного телонахожденья,
Разучивая в сорных спорах трав
Любить иноязычные селенья.
Благоухают страшно города,
Томит работа, потчует вода
Отважных путешественников Свифта,
Где и любовь почти уже беда
И смертная понюшка эвкалипта –
Всей жизнью в безысходном языке,
Где легкие от боли налегке
Судьбу вдыхают с прахом мерзлых вотчин,
На той земле, что держит на руке
Перед Очами не Отец, но Отчим.
* * *
День склоняется к концу,
Ходит краской по лицу,
С чем-то возится на кухне.
Как-то двор с домами пухнет
И слезит в листве слюнцу.
Телевизоры бубнят
По квартирам. Есть хотят
С перепугу домочадцы.
Ни за что нельзя ручаться,
Каждый шорох невпопад.
Вроде, тишь, – а кутерьма.
Столько нас – а всех нема!
Вроде, жизнь, – а столько муки!
И нализывает руки,
Руки-крюки в нашей скуке
Сквозняком с балкона тьма.
* * *
Сигнальная полночь. Война на разрыв.
И ночь Тель-Авива ретортой.
С шипением возится твой реактив,
И ночь промышляет аортой.
Алхимик, готовишь гремучую смесь?
Сигналишь о неком итоге?
О, как непосильно безмолвие здесь,
А ты не попросишь подмоги.
Будь пришлым – в ладони огонь разломи.
Будь нежным – удвойся, утройся,
И, пав по-геройски в лежанку костьми,
Единственной жизнью укройся.
Устройся навек, ни о чем не просив,
Запутавшись в собственных лапах.
Сигналит огнями Большой Тель-Авив,
Утоп в олеандровый запах.
* * *
Ну а он поет, тот атом,
Из пучин да без причин…
Так на севере крылатом
Тишину трамвай точил,
В толще вечного ликбеза
Пел на стыках, вился в мир, –
Весь из красного железа,
Только зов его – сапфир.
Может, суть-причина мира
Не его большой объем,
Не про то взыскует лира,
Меря локтем водоем.
Может, суть-причина мира –
Радость с жалостью вдвоем.
ЯФФА
Там, где синего кофе разлито арабское море,
И по скулам горы сонно бродят кустов желваки,
Под ресницами пальмы тенистое время егоря,
Карамельного Яффо в пыли набросали куски.
Проживая сандаль, ходит Гога на завтрак к Магоге,
И разинутый крик совмещает с окном тишина,
Овцепризнанный Бог отдыхает в мозгу синагоги,
Сероватого зноя стекает из камня слюна.
В голубиной тени и под слизистой смерти волшебной
Квохчет голубем гром, а внизу телепается краб,
И на рынке халвой и молвой, и холщовым молебном,
Наторевший на вечности, полдень скупает араб.
Перекинуть бы трап в овценосную правду за сходство
Среди краденых джинсов в пестрявом, писклявом ряду,
Где сопящих мечетей трехтрубно плывет пароходство,
И рыдает изжога в фалафельном терпком чаду.
Где усопший фонтан – слепок выцветшей пригоршни в небе
Иль с копыта султана, пройдохи по нашим сердцам,
Словно влюбчивый серп, ятаган рассекает молебен,
И “узи” шелушится лузгой по горам, как пацан.
Набери телефон, позвони же в пастушечий офис,
Где в овчине любви изнывает от скуки полпред! –
Так матросится суша, в хамсиновой мгле папиросясь,
За кофейной душой все гоняется велосипед.
* * *
Время кажется большим,
Сердце кажется влюбленным, –
Так и пишутся в нажим
Цифры века удивленным.
Словно Божье слово, мим
Взял и вынес на подмостки
Гор, где ждет Иерусалим
Сбросить времени обноски.
Где вселенская беда –
Краткость полуподготовки –
То ли клацает вода,
То ли цыкают винтовки,
То ли цокают цикад,
Время щупая, копытца,
И целуются в ЦК
Мышцы лиц без права сбыться.
ОСЕНЬЮ
И в каждой собаке, что мчит по аллее
И пар оставляет от лая,
Другая собака внутри леденеет,
Себя по следам рассыпая.
И в каждом стволе – раздвоение стволье,
Как в зданьях – лишь косточка зданья,
И хочется веки прикрыть от безболья
И горло спасти от незнанья.
За стылость, которой оцеплена суша,
Зеленые силясь узлы шить
Пространства пустого – не видеть! не слушать!
Исчезнув – увидеть! услышать!
* * *
Я живу в Финикии, где пальмы вразбег,
Где хрустят небоскребы у неба в подсобке,
А меж пыльных дворов осыпается век,
И на квиш Аялон не кончаются пробки.
Я живу в Финикии по календарю,
По которому будто судьбу объегорю,
И не знаю, кому эту хитрость дарю,
И не ведаю, с кем я о море поспорю.
Я живу в Финикии у желтой реки,
Нет, у желтой пустыни, утопленной в Лете,
С отвращеньем читаю свои черепки,
Что сквозь нети в неловчем пройдут Интернете.
Так как принтер поет с полувздоха листа
На ненужном наречье забывчивой речи.
Я живу в Финикии. Еще до Него.
И беспомощно знаю, что все мы предтечи.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ МУЖЧИНЫ
Пролетает самолет,
Бледный, рыбий свой живот
Пронося над крышей,
Переходит крыши вброд,
Как ревет, не слышит.
Как стаканы дребезжат,
Петухи вовсю бранят
Невиновных куриц,
И мужчины тьмой басят
На плечах невольниц.
Самый маленький мужчин,
Выбегая из личин,
Выл в своей личинке. –
“Спи же, маленький мой чин, –
Смерть твоя в починке”.
ВЕСЕННИЙ ИЕРУСАЛИМ
(Избранные главы)
1
В любом клочке земли спеленут мощный план,
Но к ране каменной, лаская оттиск жаркий,
Приписан вдруг невзрачный Иордан
И поводом связующего дан
В слепительно разомкнутые арки,
Где овчие сохнутовы подарки
Глядят в гляделки окон Божьих дач,
Расположив по склонам иномарки
Победных вопиющих неудач,
И ходит хареди – он аист, а не грач, –
И арки пьют, ослепнув, холод маркий, –
В любом клочке земли спеленут мощный плач.
2
Какое заблужденье наяву!
Средь желтых гор какое заблужденье!
А, может быть, и я переплыву
Слепую точку телонахожденья –
И зной, что холодеет налету,
И лед, что оплавляется средь камня,
И борющуюся немоту
С той синью – с той, что исчуже близка мне!
С той синью, что гудит от полноты
Времен и царств, чья вечность поправима,
Где галчьих букв испуганные рты
На сахарной дуге Иерусалима.
4
Галчишницу галутных площадей,
Замшелый абажурный гоголь-моголь, –
Переводи же в сахарный свой модуль
И в новый раз о пришлых порадей!
И в новый раз о пришлых пропоет
Твоя весна, тогда как мы оттуда,
Где цель выводят в ябеде забот,
Умышленно рассчитанной на чудо.
Со стороны нам, видимо, вольней
Ворваться в знанье, где галчатник буквы
Кричит о несовместности вещей,
Расшвыривая пейсы или букли.
Медноплавильно нависает зной,
И сахарной дугой саднит, взбираясь в небо,
Галчащий хор обиды мировой,
Выучивая истину placebo.
5
Мелькают бабьи локти харедим, –
Куриное, живи хоть исподлобья! –
О, бедуинов Иерусалим,
Умышленное вслух правдоподобье!
О чем? – О том, когда приводишь в стан
О том о сем хор страждущих и прытких,
Проевших до изнанки зубы стран
В пульпитных и светящихся кибитках,
С каких-нибудь Житомирщ и Мещер,
На то на се и нас ведя на выпас.
Что кариес небес зияет гнев пещер
Среди резцов Гилель или Агрипас.
Про то про все – где балуют, где бьют,
А где на поводке выводят в Кнессет,
Где водят Аводой и вспять влекут в Ликуд,
Где ничего История не весит.
11
Как песья песнь, арабская весна. –
Ты не ясна? Но есть галчатник буквы,
И грач-хасид, и сызнова Стена,
И улочки – каблук скосили вдруг вы!
Воздерни горло, Иерусалим!
Ты не один? – О нет, я Нелюдим. –
А я людим? Никем людимым не был!
Под черны локти в крылья харедим
Гортанью проторчи, общо сливаясь с небом!
Нам, кроме мира, не к кому войти,
Когда скучает гибель взаперти,
Но не дается ябеда на вынос,
Как песья песнь сквозь синий жар пути,
Клубясь песком, судьбою бедуинясь.
13
В любом клочке земли спеленут общий плач,
Развернутый, как лестницы и спуски
Среди холмов, сошедшихся по-русски
На синий день пить пламенный первач.
Скажу и я: Первопричина – в сгустке.
В любом клочке земли спеленут мощный плен,
Где плач для плеч и бегство для колен,
В котором спят этруски до утруски.
И тысячи других, ухваченных за блузки,
За шаровары битв, холмам застрявшим в трал,
За ворот городов, ворочающих гузки,
Где целятся в надгорный ареал
В извилинах земли привставшие моллюски
Головоногих нот, карабкаясь в хорал.
В любом клочке земли клубится этот план
На улицах, чьи родины не носки,
И ты глядишь на них сквозь выбранный рапан,
Когда был пан, так пал в момент закуски,
Где маски от любви, как туески для ласки,
Где пламень пьют, нуждаясь в перегрузке,
Сгибая для других нагорный нотный стан. –
На улицах, чьи сноски нам к устам,
И плюсны стен в автобусной побаске
По бусинкам любви к рапановым пластам.