Продолжение. Начало см. в № 2, №3
Я ткнулся в некоторые институты, но евреев уже не брали. Оставалось только программное управление. Года два назад меня звал к себе руководитель лаборатории программного управления крупного почтового ящика Лев Макаров, который тогда редактировал мою книгу. Макаров казался мне интеллигентным, собранным человеком, и в минуту слабости я позвонил ему, спросив, остается ли в силе его прежнее приглашение.
– Конечно! – подтвердил он и пригласил на переговоры. Макаров работал в Научно-исследовательском институте технологии машиностроения, который был головным технологическим институтом Министерства общего машиностроения, выпускавшим ракеты и космические корабли. Попасть туда еврею было трудно, но дискриминация, начатая Келдышем в Академии Наук, еще не распространилась на военную промышленность.
Я мало верил в реальность этого варианта, да и не особенно хотел его. Это было на всякий случай.
Все попытки, однако, устроиться в другие места проваливались одна за другой, и тут я получил сообщение от Макарова, что меня берут в НИИТМ. Это означало, что я снова прошел проверку КГБ, которое опять не выдвинуло против меня возражений.
Я воспринял это фаталистически, может быть, так и надо было, ибо не знал, как развернутся события в будущем. Если бы я не пошел в военную промышленность и уехал, как и все, в 71-м году, то хлебнул бы в Израиле много горя.
2 января 69-го года я вышел на работу в НИИТМ. Уже через день-два мне захотелось оттуда бежать куда глаза глядят. Такого со мной еще не бывало. Это было самое бесполезное, самое кафкианское из всех моих мест работы.
Ситуация напоминала детскую игру “Цирк”, где, кидая фишки, игроки стремятся, преодолевая разные препятствия, добраться наверх. Вот ты уже у самой цели, но фишка выводит на трапецию, и ты возвращаешься к исходной точке.
Я утратил свободу, утратил досуг, не смог закрепиться на интересующей меня работе. Каждый день я должен был ездить в Марьину Рощу час с четвертью с двумя пересадками в битком набитых автобусах. Но хоть бы работа была стоящая!
Я целый год изучал макроэкономику, философию науки, управление научно-исследовательскими работами, я понял, что весь НИИТМ с его несколькими тысячами сотрудников – никому не нужная паразитическая организация, от закрытия которой все только выиграют.
БУНТ РАБОВ
Из угрюмого здания цирка,
Что стоит у Центрального рынка,
Убегают, все путы распутав,
Двое маленьких злых лилипутов.
В то время, когда я переходил в НИИТМ, до меня стали доходить первые слухи об организованном сионистском движении. Организованном в том смысле, что люди действовали не в одиночку. Я не был в их числе. Я не верил еще, что отъезд может осуществиться в нормальной обстановке. Я ожидал драматических событий. Поэтому соображение, что работа в военной промышленности может помешать моему отъезду, меня не тревожила. При наступлении таких событий не имело бы значения, где я работаю. Кроме того, когда я поступал в НИИТМ, в первом отделе мне сообщили, что я не имею права ездить за границу два года после ухода из института. Стало быть, худшее, что мне грозило, как я думал, – это ждать два года после увольнения.
По существу же, в стране евреев хотели обратить в сословие рабов. Нельзя было ожидать, что народ, давший уже при советской власти и политических лидеров, и дипломатов, и военачальников, и хозяев экономики, согласится возвратиться в униженное состояние сословия, высшей мечтой которого было бы получить должность зав. лабораторией в ЭНИМСе или старшего научного сотрудника в ИАТ. Евреи были задавлены и унижены в гораздо большей мере, чем все остальное население. Народ был лишен корней и покатился, как перекати-поле. И рабы взбунтовались. Наслушавшись передач “Голоса Израиля”, ослепленная победоносной славой Израиля, группа особо отчаявшихся стала биться головой об стенку. Я тоже был раб, но еще боялся к ним примкнуть. Была большая группа идеалистов, даже фанатиков, но, как я теперь понимаю, многие из них не могли бы приспособиться ни к какому режиму. Такие люди полагали, что их личная неприспособленность является следствием угнетения и унижения. Может быть, так оно и было, но этого уже нельзя было исправить. Мудрые слова Филарета, что нельзя решать свои внутренние проблемы внешним способом, оправдывались. Я не был ориентирован на то, чтобы решать свои проблемы переселением в другую страну. У меня были другие мотивы. Я мог приспособиться к разной обстановке, но и этому был предел, как я вскоре убедился.
НИИТМ
Советские ученые внесли в науку вклад,
Пустив электростанцию в пять тысяч киловатт.
Стоит электростанция, могуча и сильна,
На атомной энергии работает она.
НИИТМ был создан искусственно в силу внутренней динамики советского военно-промышленного комплекса. Устинов, стремясь расширить базу личной власти, был заинтересован в увеличении числа министерств военной промышленности, которую он опекал.
Известно, что в США авиационная и ракетная промышленности не отделены друг от друга, ибо специфика ракетной промышленности заключается лишь в сборке ракет, а, вернее, в их испытательных стендах. Одна и та же американская фирма имеет и авиационное, и ракетное производство.
Исходя из чисто бюрократических соображений ракетная промышленность была выделена в СССР из авиационной, в результате чего были продублированы все административные и вспомогательные службы. В каждом министерстве полагается иметь головной технологический институт. Был он, конечно, и в авиационной промышленности в виде НИАТа, который я упоминал в связи с ЭНИМСом, точнее, в связи с письмом Владзиевского-Воронова. НИАТ был старым квалифицированным учреждением. НИИТМ же был организован из людей, понятия не имевших о производстве летательных аппаратов. Его основой послужило бывшее конструкторское бюро патронной промышленности. Работники новых ракетных заводов, административно оторванные от авиационной промышленности, понимали, что в лице НИИТМа они имеют дело с самозванцами и говорили это в лицо. Они предпочитали пользоваться услугами НИАТа с черного хода. Но они научились также и использовать его в своих целях. Они нарочно, выбирая самые неразрешимые проблемы, заключали с НИИТМом договоры на специально завышенные суммы, заранее зная, что ничего выполнено не будет. Но это невыполнение давало им основания оправдывать срыв той или иной задачи отсутствием должной помощи со стороны НИИТМа. В результате НИИТМ чудовищно и неестественно разрастался.
Макаров, показавшийся было мне интеллигентным специалистом, оказался тупым, невежественным интриганом. В одной его лаборатории числилось более 100 человек, и хотя все они много работали, их фактическая деятельность была отрицательной.
Лаборатория проектировала ненужные собственные системы программного управления, хотя могла пользоваться тем, что сделал ЭНИМС или НИАТ. Чтобы оправдать это, придумывались теории о специфичности ракетной промышленности в отношении программного управления, хотя никакой такой специфичности, конечно, не было.
Лозунгом Макарова было:
Говорить одно, думать другое, а делать третье!
Это был чисто сталинский подход. Вероятно, Макаров был также связан с ГБ, поскольку первым распространял различные провокационные слухи.
Когда стало известно о бегстве Анатолия Кузнецова, Макаров тут же пустил слух, что Кузнецов – еврей и его настоящая фамилия – Зайчик.
Но он был пигмеем по сравнению с главным боссом – главным конструктором Михаилом Ивановичем Ковалевым. Ковалев был хитрый, сметливый, но технически безграмотный мужик, под начальством которого было 600 человек. Чтобы бдительно охранять свои тайны от возможных конкурентов, он держал в своем большом кабинете старого еврея (тот же прием, что у Владзиевского и Трапезникова), который один имел право отвечать по телефону в его отсутствие, а также присутствовать при всех его разговорах. Ковалев не пропускал ни одного изобретения своих подчиненных, чтобы не навязать своего соавторства, и набрал столько авторских свидетельств, что заработал звание заслуженного изобретателя. Это был наглый профессиональный эксплуататор.
Поразительно, как он обращался с секретарем парторганизации! Обычно парторг института исключительно влиятельный человек. В НИИТМе он был посмешищем, и Ковалев мог выгнать его из кабинета, обругав при всех.
Когда я поступал в НИИТМ, я не знал точно, чего от меня хочет Макаров, но быстро понял. В НИИТМе почти не было технически грамотных людей, знавших иностранные языки. Как и во все “ящики”, туда сбивались серые люди, получавшие там более высокую зарплату. Но, как я быстро убедился, работа в “ящике” для динамичного человека была невыгодна, ибо лишала его всевозможных приработков: лекций, консультаций, публикаций. Ничтожная публикация, чтобы получить разрешение, должна была пройти чудовищные барьеры, так что охота публиковаться отпадала. Все динамичные люди рано или поздно уходили из “ящиков” либо в гражданскую промышленность, либо в Академию Наук, либо в учебные институты. В “ящиках” оседала серость. Были, конечно, исключения, но немного.
Макаров хотел, чтобы я стал чем-то вроде ученого еврея по составлению высокоумных записей, отчетов, а, может быть, и писания для него книг. Первое же задание меня глубоко возмутило. Макаров получил много денег на разработку токарного станка с программным управлением, не сделав, по сути, решительно ничего. Он хотел оправдать себя псевдонаучным отчетом, в котором доказывалось бы, как в результате якобы большой работы была установлена нецелесообразность разработки.
Ковалев вначале меня не знал, но месяца через два приказал:
– Будешь работать только для меня, – и Макаров прикусил язык.
Я начал составлять проекты новой структуры отдела, его штатных расписаний, писал предложения по технологической политике ракетно-космической промышленности и даже составил проект постановления Совета Министров СССР о развитии программного управления, который после незначительных изменений был утвержден и подписан Косыгиным.
Коллегой моим и соседом в отделе оказался один из немногих евреев НИИТМа Илья Иоффе, работавший здесь лет тридцать. Когда-то он был толковым конструктором, но давно превратился в фантастического бездельника и неудержимого болтуна. Он практически ничего не делал, но Ковалев и Макаров покровительствовали ему по старой дружбе. Впрочем, у Иоффе был козырь. Он был один из двух (кроме меня) сотрудников отдела в 600 человек, который понимал английский. Будучи человеком толковым, он мог разобраться в иностранной статье. Иоффе был скептиком, ничему не верил, слушал иностранные “голоса”. Когда скинули Дубчека, он сказал:
– Сила солому ломит.
Израилю он сочувствовал, но главным его интересом был спорт. Этот пожилой еврей был страстным болельщиком и выполнял важную функцию в отделе в качестве спортивного комментатора. Иоффе не давал мне жить. Он то и дело поворачивался ко мне и втягивал меня в бесконечные разговоры.
Впереди него сидела пожилая женщина в должности главного специалиста, таких было в отделе три человека. Ей оставался год до пенсии.
Рядом сидела конструктор, дочь знаменитого полярного летчика Леваневского, про которого во время войны ходил слух, что он якобы перелетел к немцам. Был еще парень, славившийся тем, что в свое время ухаживал за дочкой Суслова. Один золотушный техник с дегенеративным лицом, записавшийся в дружинники, вслух мечтал о том, чтобы уйти в милицию. Он носил с собой кастеты и признавался, что испытывает удовольствие, когда ему удается избить задержанного. В конце концов, двери отверзлись, и его взяли в милицию. Такими не бросаются.
В НИИТМе царила паранойя секретности. Мало того, что все здание тщательно охранялось и войти туда можно было только по пропускам, соблюдался принцип, согласно которому все сотрудники не должны были друг другу доверять. Большое количество так называемой секретной документации хранилось в первом отделе. Ее можно было получить только под залог пропуска до конца рабочего дня. Были особые блокноты с пронумерованными страницами. Их брали также до конца дня и в них заносились “секретные” записи. Имелось два машинописных бюро: секретное и несекретное. Секретное перепечатывало содержимое блокнотов. Ни одну бумагу, считавшуюся секретной, нельзя было оставлять на столе, уходя даже на несколько минут. Документы, блокноты и т.д., взятые из первого отдела для работы в своей комнате, нужно было нести скрыто, за пазухой, чтобы люди, попадавшиеся в коридоре, не могли об этом догадаться и силой завладеть секретами отечества. По сравнению с теми организациями, где я работал раньше, НИИТМ выглядел аракчеевской казармой. Я поставил себе целью уйти из НИИТМа сразу после защиты, которая затянулась из-за очереди.
Но и в этом мире было вольномыслие, открыто существовавшее в стране повсюду. В стенгазете отдела вычислительной техники была помещена статья, где весьма откровенно высказывалось сомнение в целесообразности вторжения в Чехословакию. Когда в 69 году началась Война на истощение, и советские газеты стали перепечатывать фантастические египетские сводки о неимоверных израильских потерях, я был свидетелем любопытного разговора, правда, не в НИИТМе, а на знаменитом предприятии в Подлипках, где ранее был генеральным конструктором Сергей Королев, и которое проектировало космические корабли.
В отдел главного технолога, где сидело человек двадцать, вошел сияющий жлоб и с торжествующим видом стал перечислять израильские потери.
– Ну, теперь все пойдет иначе, – потирал он руки.
Но его ликование было испорчено русской женщиной (там все были русские), которая насмешливо заметила:
– Сколько мы это слышали! И сотни сбитых самолетов, и сотни подбитых танков. Я в это нисколько не верю.
Я помалкивал. Но у себя в отделе не скрывал симпатий к Израилю и старался вставить словечко о его достижениях. Однажды я сказал, что Израиль разрабатывает свой самолет. Я слышал об этом по радио. Речь шла о заводе в Бейт-Шемеше. Я понимал, что завод авиационных двигателей не может не быть частью системы производства всего самолета. Парень, которому я это сказал, хотел поднять меня на смех:
– Не может быть!
– Увидишь!
Я не прерывал, однако, после своего перехода в НИИТМ ничего из того, что начал раньше. Договорившись с Питиримом, я написал большое историческое исследование об антирелигиозной кампании 22-го–23-го годов, затеянной Лениным и Троцким и парализованной Сталиным, Зиновьевым и Каменевым. Сталин в особенности желал дискредитировать детище Троцкого, христианский радикализм, т. н. “обновленчество”, и восстановить консервативную, этатистки ориентированную традиционную церковь. В этом и был истинный секрет неожиданного освобождения патриарха Тихона в 23 году. Это было очень серьезное поражение левого коммунизма. Зиновьев и Каменев, помогавшие Сталину, не отдавали себе отчета в том, каковы будут последствия всего этого дела.
На эту работу у меня ушло полгода. Вечера я проводил в библиотеках, куда отправлялся сразу после НИИТМа. Это исследование резко расширило мое понимание двадцатых годов советской истории.
НОВЫЕ СВЯЗИ
Гонят холод в прошлое
Вешние лучи,
Не кропают дошлые
Справки стукачи.
Бороденки длинные
Носит стар и млад.
Речи прогрессивные
Шпарит либерал.
После переезда в Беляево-Богородское я обнаружил там многих людей, с которыми у меня были общие знакомые. Постепенно в районе создался свой микромир. Одно из центральных мест занимал Юра Глазов, изгнанный из Института востоковедения за подписанство. Он, в частности, подписал особо известное письмо, адресованное коммунистическому Совещанию в Будапеште. Дом Глазова был всегда открыт и напоминал проходной двор. Знакомство с Глазовым было для меня первым явно диссидентским контактом, от которых я ранее воздерживался. Юра описан в книге Дэвида Бонавия, и я не хотел бы его повторять. В это время Глазов начал склоняться к христианству, в чем активно поддерживался Мишей Меерсоном.
Юра мог неожиданно встать посреди разговора и предложить:
– Ну, а теперь, давайте помолимся, – и начинал вслух читать “Отче наш”.
Должен сказать, что к таким вещам я не привык. Никто из моих церковных знакомых не сделал бы такого. Молитва на людях, если только она не является частью обряда, как, например, освящения еды, дело интимное. Кстати, в 62 году, изучая Соловьева, который в конце жизни порвал с Львом Толстым, я нашел многие примеры того, как Толстой злоупотреблял молитвой на людях, даже позировал Репину во время молитвы.
Мотто Юры была духовность и, когда он рационализировал свой разрыв с кем-либо, обычно он ссылался на ее отсутствие у оппонента. Юра целиком жил в мире Самиздата и укоризненно посмотрел на меня, когда убедился, что мир этот имеет для меня второстепенное значение, что я живу среди идей, независимо от того, напечатаны они типографским способом или на пишущей машинке.
Юра был центром общественного беспокойства, вокруг него катились постоянно какие-то валы. Его стали даже облыжно обвинять в сотрудничестве с ГБ, и накликал он это на себя лишь странностями своего поведения. За ним устроили добровольную слежку и заметили, что по вечерам он иногда стоит у окна, в то время как напротив в поле кто-то якобы помахивает фонарем. Были и другие, подобные этим, шизофренические обвинения.
Глазов был полуеврей и тогда еще не допускал мысли об Израиле, не считая себя евреем.
Неподалеку от Глазова жил известный поэт Наум Коржавин (Мандель), среди предков которого, говорили, были цадики. Коржавин постоянно торчал у Глазова. Наум еще не был полностью исключен из официального мира, и, хотя его стихи уже не печатали, но неплохая его пьеса “Однажды в двадцатом” шла время от времени в Театре им. Станиславского и пользовалась в Москве большой популярностью.
Наум рвал и метал. В минуты особого возбуждения он начинал бегать взад-вперед, судорожно потирая руки и изрыгая проклятия. Он полностью утратил душевное равновесие, что не давало возможности работать. Политическое диссидентство просто загубило его как автора – из-за его повышенной эмоциональности. Дома у него жил молодой одессит Саня Авербух. Он скрывался от властей, будучи уже сионистским оперативником. Саня всех знал, часто ездил в Ригу, его имя с уважением произносилось в русской программе “Голоса Израиля”. Саня имел вид профессионального революционера-подпольщика. В свое время он был исключен из института и высшего образования не имел. Саня писал стихи, но его главным личным талантом была телепатия. Как и Куни, которого я видел в 53 году в Калинковичах, он мог угадывать местонахождение спрятанных предметов и вообще обладал незаурядной интуицией. Узнав, что я сионист, он стал немедленно на меня давить.
– Подавай заявление на выезд, – требовал он.
– У меня же в Израиле нет родственников!
– Чепуха! – смеялся Саня, – ни у кого нет! Придумаем!
– Ты знаешь, где я работаю? Уйду оттуда и года через два подам. Так они меня никогда не отпустят.
– А ты Слепака знаешь? У него была работа почище твоей, а уже подал.
Санькина сионистская пропаганда падала на благоприятную почву, но я пока не делал практических выводов.
В одном доме с Коржавиным жил математик Коля Н. Его доминирующим качеством было необыкновенное, профессиональное, сказал бы я, ехидство и всепоглощающая страсть к practical jokes, в чем он был неутомим. Был я с ним как-то на лекции известного биолога в Вычислительном центре Академии Наук. На таких лекциях обычно раздают бланки, куда нужно внести свое имя и название организации, где ты работаешь. Коля записался дважды разными почерками – под именем знаменитого основателя теории множеств Георга Кантора, жившего в ХIХ веке (выглядело это так: Г. Кантор, Академия Наук ГДР), а затем под именем Г. Менделя – Чехословацкая Академия Наук.
Замечу, что страсть устраивать “покупки” широко культивировалась среди московской интеллигенции и имела глубокие корни. После войны этим славились артист Хенкин и композитор Никита Богословский. Потом большую знаменитость приобрел на этом поприще известный физик, академик Мигдал. Как-то, переодетый в форму пожарника, он явился с брандспойтом в руках на еженедельный семинар знаменитого Петра Капицы и, по примеру матроса Железнякова, разогнавшего Учредительное собрание в 18-м году, глухо сказал виднейшим физикам, собравшимся в зале:
– Освободить помещение! Здесь будут проходить занятия пожарной команды!
Академики и профессора пробовали роптать, но Мигдал быстренько выпроводил их вон.
Мой старый знакомый, художник Боря Алимов, рассказывал, как целая компания сговорилась познакомить Дуракова с женщиной по фамилии Дурасова. Удовольствие заключалось в моменте, когда представляемые называли друг другу свои фамилии.
Во всем этом была определенная компенсация за бесправие и, возможно, даже и некоторая истерия, но, повторяю, трудно понять жизнь советской интеллектуальной элиты без этого культа practical jokes, анекдотов, острот, “покупок”. В этом, кстати, ключ к правильному пониманию Александра Зиновьева. Люди не жалели времени, а подчас и больших денег на различные инсценировки. Лучшие истории входили в фольклор. Было много людей, не произносивших слова в простоте. И Коля был из них. С его лица не сходила ехидная улыбка, он все время находился в поисках жертвы.
Одним из любимых его занятий было чтение вслух поэмы Леонида Мартынова о том, как поэт Бальмонт читал публичную лекцию до революции в провинциальном городе Омб (Омск) и тем побудил, сам того не зная, к действиям местного анархиста. Любил он очень и Сашу Черного.
Другой мой сосед, математик Валя Турчин, был уже очень известен как соавтор письма Сахарова и Роя Медведева. Он тоже занимал видное место в когорте московских остряков и покупщиков и имел в этой области незаурядный талант. В свое время он работал в Обнинске и был одним из четырех составителей крайне популярного сборника “Физики шутят”. Когда я с ним познакомился, Турчин был доктором физико-математических наук и работал в институте Келдыша.
Валя был большой оригинал и самобытник. Как и я, он глубоко интересовался теорией эволюции и заканчивал рукопись “Инерция страха”, где изложил любопытную кибернетическую теорию общества и эволюции. Уверен, что Турчин, наряду с Зиновьевым, является одним из самых серьезных и блестящих умов, выдвинутых русской интеллигенцией в наше время.
Особое влияние оказала на меня супружеская пара философов – Юра Давыдов и Пиама Гайденко. Они отлично знали современную западную философию. Юра – специалист по новым левым, а Пиама – по экзистенциализму; тогда она уже опубликовала книгу о Кьеркегоре. Они были разочарованы в диссидентстве, а я, кстати, никогда к нему и не принадлежал, хотя и был, как и они, неконформист. Их отпугнула саббатианская богема, к которой они на короткое время примкнули.
Были у нас и разногласия. Пиама написала статью против Леонтьева в “Вопросах литературы”, а я Леонтьева любил не столько за содержание, сколько за интеллектуальную независимость и способность идти против течения. У них я встречал многих философов, писателей и критиков. Среди их друзей, тоже живших по соседству, был талантливый литературовед и большой оригинал Юра Гачев, сын болгарского коммуниста, сгинувшего в период чисток. Как и Даниил Андреев, он старался ходить босиком, купил избу по старой Калужской дороге и вообще делал только то, что хотел.
Там же я познакомился с Юзом Алешковским, тоже жителем Беляева. Известный писатель, в своем кругу он славился как гроссмейстер по матерщине. Его университеты были в воркутинских лагерях.
От Юры и Пиамы я впервые услышал о реальном существовании прототипа солженицынского Сологдина, Дмитрия Панина, которого те очень хвалили, со смехом рассказывая о его планах основания рыцарского ордена и ссылке всех неверующих на благоустроенный, но не обитаемый остров. Панин, по их словам, был русский католик, и я сразу отнесся к этому подозрительно, и вовсе не из вражды к католицизму. Я говорил выше, как увлекала меня в свое время жизнь Эдит Штейн или же личность Даниэля Руфейзена. Я замечал выше, что религия у советской интеллигенции, уже широко вошедшая в моду, превратилась в ницшеанскую дубинку, в мандат на элитарность. Этот мандат давал право презирать “бесов”, “материалистов”, “врагов Божиих”. Со временем стало ясно, что интеллигентных православных в России все же много, и, кроме того, оставался вопрос о десятках миллионов православных простолюдинов.
Авторитарную личность это не устраивало, ибо понижало возможность самоутверждаться. Русский же католицизм давал полную элитарность.
Одним из самых удивительных жителей Беляево-Бого-родского был исключительно симпатичный человек, много лет проведший на работе в одной из коммунистических стран. Там он попал под влияние католического епископа, что не помешало ему стать глубоко верующим православным, оставаясь, к тому же, формально членом партии. Он стал аскетом, не расстававшимся с творениями святых Отцов.
Жилые кварталы Беляево-Богородского находились совсем недалеко от нового Университета Дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Университет этот готовил кадры для советского проникновения в так называемый “третий мир”. Поэтому всем жителям нашего района постоянно приходилось соприкасаться со студентами из “третьего мира”.
В нашем районе можно было наблюдать настоящий звериный расизм. Как-то поздно вечером ждал я автобуса на остановке около рощи, окружавшей университет. Стоял, кроме меня, студент-негр и пожилой мужчина в длинном старом пальто. Автобуса долго не было, и негр, не утерпев, ушел пешком.
Пальто сердито спросило меня:
– Чего он здесь делает?
– Как что? Учится.
– Учится! А ночью на остановке что делал?
– Автобуса ждал.
– Автобуса ждал! Старого чекиста не проведете! Я-то знаю, что он делал: проходящие машины считал! И вообще, что они у нас делают? Нечего им здесь делать!
– Ведь и мы у них бываем.
– Мы – другое дело. Нам можно. А им нельзя!
Одна дама при мне сказала в автобусе довольно интеллигентному африканцу, который ее чем-то не устроил:
– Вам здесь не обезьянник!
– Хуже! – нашелся африканец.
В другой раз контролер троллейбуса хамски привязалась к невзрачному арабу, обвинив его в обмане. Я не выдержал и вступился…
ПО СЛЕДАМ ОТЦА
В марте 69 года вышел перевод воспоминаний моего отца о Ленине в “Советиш геймланд”, и я тут же получил письмо из Гродно от незнакомого мне некоего Обермана, просившего меня от имени немногих оставшихся там евреев передать материалы об отце в Гродненский музей. Он уже обращался туда, однако, директор “дал понять, что сын Агурского не проявил должного внимания к увековечению памяти своего отца”.
Я был возмущен и тут же написал Оберману письмо, объяснив, как именно обстояло дело, и что именно я обратился в этот музей несколько лет назад и, по существу, не получил ответа. Оберман вскоре сообщил, что показал мое письмо директору музея, который заявил ему, что ждет от меня материалов, и что напишет мне.
“Что касается причин, – писал Оберман, – почему дирекция музея не ответила на Ваши письма, мне сказали следующее: тов. Агурский высказал пожелание, чтобы обеспечили его семью дачей на месяц (или более)”.
Оберман просил меня всячески “пойти навстречу” музею.
Я прямо задохнулся от ярости! Конечно же, не эта идиотка из музея, просившая у меня кожаную куртку, способна была придумать такую злобную клевету. Это могло идти только от натренированных в клевете и дезинформации партийных работников Гродненского обкома, которые, по инструкции из Минска, стремились во что бы то ни стало не допустить даже упоминания того, что в Гродно жили евреи, да еще участвовали в революции. Это мне-то, москвичу, нужна дача в Гродно! Письма от директора я, конечно, не получил.
В то же время я узнал, что известный журналист Савва Дангулов собирает материалы о связях Ленина с Америкой. Я позвонил ему и спросил, знакома ли ему фамилия отца. Он ничего не знал, но сразу согласился приехать. Через некоторое время Дангулов упомянул отца в “Правде” и опубликовал о нем очерк в “Дружбе народов”, который включил позднее в сборник своих очерков “Двенадцать дорог на Эгль”. Видно было, что он копался в закрытом архиве Ленина и читал записи бесед отца с Лениным.
БУБЕР
По рекомендации Ведерниковых ко мне обратился архиепископ Минский (ныне митрополит Ленинградский) Анатолий (Мельников), назначенный по линии Всемирного Совета Церквей в Комиссию по диалогу с иудаизмом.
Вероятно, я лучше него знал положение вещей, хотя от Михаила Занда он узнал бы больше. Владыка Антоний был человек очень интеллигентный и мягкий. Встретились мы в московской гостинице “Советская”. Я посоветовал ему прочесть Бубера, но предупредил, что Бубер не признается ортодоксальным иудаизмом, и что вообще, прежде чем вступать в диалог с религиозными евреями, стоило бы проверять их credentials. Я крайне сомневался, что среди его партнеров по диалогу будут ортодоксальные евреи, что, разумеется, и обнаружилось.
Бубера на русском языке не существовало, и я легко убедил владыку финансировать перевод одной из его книг. Кроме прочего, мне хотелось этим помочь одному бедствующему диссиденту, полагая, что он может сделать отличный перевод, в чем я, как оказалось, заблуждался.
СМЕРТЬ ИЗРАИЛЯ ГНЕСИНА
На шоссе шуршат машины,
В магазинах толчея.
Все прошло, Абрам Пружинер,
На исходе жизнь твоя.
Ты скрываешь раздраженье;
Непочтеньем оскорблен.
Хоть к особому снабженью
И к больнице прикреплен.
Израиль Гнесин впал во фронду. Он был страшно разозлен, что ему приходится с мучениями подыматься на 5-й этаж на костылях. Несколько лет он просил райком поменять жилье, но безуспешно. Он уже был непрочь поговорить на скользкие темы. К Израилю-стране он относился с симпатией, все же ворча, но не сильно. Но к любым разговорам о христианстве относился враждебно.
Раз у него собрались старые белорусские большевики-мень-шевики. Их еще оставалось десятка два в Москве. Свадебным генералом среди них был мой старинный павлодарский знакомый Абрам Бейлин. Но слава земная – преходяща.
Где стол был яств, там гроб стоит.
В Москве начала циркулировать рукопись Евгении Гинзбург “Крутой маршрут”, где Бейлин был описан как ее злой гений во время чисток в Казани. Он-то ее и посадил. Старые меньшевики стали обходить Бейлина стороной, он стал объектом обструкции.
Настроение Израиля изменилось, когда ему, наконец, дали однокомнатную квартиру в Кузьминках и прикрепили к парторганизации Ветеринарной академии, находившейся по соседству. Он тут же выпрямил свою партийную линию и перестал колебаться. Но большим фанатиком все же не стал. Что вы хотите от человека, который дома говорил по возможности только на идише? Он по-прежнему жадно слушал новости об Израиле-стране и не питал никаких симпатий к арабам. Верхом его неконформизма был визит в Кратово на дачу к Вольфу Меню. Израиль снимал в то лето дачу по Казанке. Я, конечно, предупредил, кто он и кому симпатизирует. Вольф Мень произвел на Израиля большое впечатление.
Я напомнил как-то Израилю об уничтожении отцовских рукописей, виновником чего был он. Израиль посмотрел на меня испуганно, широко открытыми от изумления глазами и почти теми же словами, что Геня в 54 году, спросил:
– Вос зогст ду?
Израиль преждевременно погубил себя чрезмерной страстью к лечению, что усугублялось правом лечиться в привилегированных больницах для старых большевиков. В одной из таких больниц ему сделали операцию предстательной железы, которую могли бы и не делать. Тут я оказался свидетелем, во что оборачивается бесплатная, да еще и привилегированная советская медицина.
После операции врач сказал Риве:
– Вашему мужу нужен послеоперационный уход. У нас всего одна ночная сестра, ее на всех не хватает. Если вы готовы заплатить, найдется человек, согласный смотреть по ночам за вашим мужем.
Эти услуги стоили ни мало ни много 15 рублей за ночь. Еще нужно было платить 2 рубля в день санитарке: итого 17 рублей в сутки. Месячная пенсия Израиля была меньше 80 рублей. Легко себе представить, во что обходилось бесплатное лечение, если учесть, что и еду приходилось носить из дому, ибо питание в советских больницах невообразимо дурного качества из-за вселенского воровства.
Израиль скрупулезно использовал месяц или полтора, которые ему, как персональному пенсионеру, полагались в больницах. Весной 69 года он снова лег на положенный ему месяц в больницу в Сокольниках и оттуда уже не вышел.
Соседом его оказался антисемит, тоже персональный пенсионер.
– Чего это у вас такое безобразное имя? – стал он приставать к Израилю.
– Не хуже, чем у вас! – парировал тот.
Соседа его звали Николай Александрович, как последнего русского царя. Все это Израиль рассказывал мне на идише в присутствии соседа:
– А шварцер! – жаловался он.
Израиля часто навещала его старая любовь Маня. Как-то она посидела с ним и ушла. Израиль радостно приподнялся на постели и, гордясь, спросил:
– А правда, она еще красивая?
Это было правдой. Маня вплоть до самого моего отъезда сохраняла следы прежней красоты.
Через несколько дней случился инфаркт, и Израиля не стало. Похороны его тоже были омрачены бесплатной медициной. В советских бесплатных больницах платят огромные деньги работникам морга за замораживание. Деньги эти алкоголики взяли, но труп вовремя не заморозили, в результате в крематории было трудно находиться рядом с гробом, и среди пришедших на похороны пошел слушок, мол, племянники денег пожалели.
Я давно простил Израилю все, что выпало от него на нашу долю. Могу понять, почему он требовал уничтожить отцовские рукописи. Откуда он мог знать, что через несколько лет все изменится? А опасность сесть была вполне реальна. Спасла его, думаю, хромота и костыли. В ГУЛАГе он был бесполезен.
Похоронили Израиля почти рядом с домом, на Кузьминском кладбище. Я тяжело переживал его смерть.
ЗАЩИТА
Девчонка плачет, ничего не надо.
Ни Элюара, ни чужих планет.
Она и кибернетике не рада.
Наконец, в мае 69 года наступила моя очередь. Пришло много хороших отзывов на диссертацию, а один, совершенно неожиданный, был подписан директором Института математики Сибирского отделения Академии Наук академиком Соболевым, который рекомендовал мне написать книгу на основе диссертации. На защиту пришел Ратмиров и очень хвалил меня. Кандидатское звание было присвоено единогласно, и вечером того же дня я пригласил всех в ресторан “Россия”. Было приятно слышать, как один из сотрудников Воронова, Саша Кельман, сказал, что он уверен, что я с равным успехом мог бы защищать диссертацию и в других областях. Он назвал биологию, экономику и историю. Пропустил, по незнанию, лишь богословие. Со временем его пророчество сбылось.
Система защиты в ИАТ была двухступенчатая. Диссертацию должен был сначала утверждать общий ученый совет института. Это чудовищно затягивало сроки выдачи кандидатского диплома. Пока же я продолжал отбывать крепостную барщину у Макарова и Ковалева.
ВЫСТАВКА В ПАРИЖЕ
И одно мое спасенье – консервы,
Что мне Дарья в чемодан положила!
Но случилось, что она, с переляку,
Положила мне одну лишь “Салаку”.
Я в отеле в их, засратом, в “Паласе”,
Запираюсь, как вернемся, в палате,
Помолюсь, как говорится, Аллаху
И рубаю в маринаде салаку!
Летом 69 года Ковалев, Макаров и еще один сотрудник Ковалева, Телятников, отправились в Париж на международную выставку станков. Записались они на это мероприятие за два года и прошли все сложные инстанции утверждения. Условием включения в такие делегации было знание иностранного языка. Все трое невежд указали в анкете, что якобы знают французский и даже посещали уроки, хотя вряд ли продвинулись далее приветствий.
В порядке наставления, я сказал им брать на выставке все проспекты и рекламы, какие смогут найти, пытался что-то втолковать по технической линии. Говорил, что по выставочным экземплярам на Западе судят в основном о возможностях фирмы, а не о действительной продукции. Но главная забота троицы была, конечно, другая: в точности, как в известной песне Саши Галича, они закупали консервы, чай, водку, шоколад, колбасу, чтобы не тратить в Париже валюту.
Устроились в какую-то вшивую гостиницу и первым делом пошли к консьержке просить кипяток. Объяснить ей, что они хотят, оказалось весьма сложно. Поняв, она сказала, что в этой гостинице нельзя есть в номерах. Выяснилось, что, по жадности, они вселились в почасовой бордель.
Телятникова, как младшего, Ковалев и Макаров заставили таскать проспекты в чемодане. Их же главная цель была посетить знаменитый среди советских туристов склад барахла. По сравнению с этим складом, известный своей дешевизной магазин Тати, выглядел как бутик Ива Сен-Лорана…
Когда гастролеры вернулись в Москву с чемоданом проспектов, из них нельзя было выудить и двух связных слов о виденном на выставке. Они решительно ничего там не поняли. Они заранее рассчитали, что отчет за них сделаю я по привезенным проспектам.
Передо мной стояла поистине грандиозная задача!Я должен был написать работу объемом в несколько сот машинописных страниц за две-три недели! Вообще, это было нереально, но как истинный стахановец, трудясь днями и ночами, я написал отчет и, окончив, ужаснулся, подобно отцу Федору из книги Ильфа и Петрова, со страху взобравшемуся на неприступную скалу.
Отчет Ковалева и Макарова был частью общего отчета всей делегации. Они торопили меня, чтобы самим узнать, что же они видели на выставке, о чем, повторяю, не имели ни малейшего представления. Ковалев был так поражен сделанным мною, что в благодарность дал мне месяц лишнего отпуска. И как! Он разрешил оформить командировку, куда я сам захочу. Мне нужно было побывать по делам работы в Куйбышеве, но я взял также командировки в Ленинград и в старинную столицу Литвы Тракай – известное курортное место.
В Ленинград я поехал с Таткой, побывал у знакомых, походил по музеям.
ТРАКАЙ
Вы, математики, открывшие секрет
перекладывания спичек.
Поводом к посещению Тракая был семинар по математической логике, к которой я не имел никакого отношения. Однако цель семинара была сформулирована столь расширительно, что я, подав тезисы доклада на весьма постороннюю тему, все же был включен в программу семинара.
Приехав, я понял, что мой доклад там не к месту, и снял его. Зато я отлично провел время! Погода стояла изумительная, и каждый день можно было купаться в Тракайском озере. Однажды утром, когда там купались несколько логиков, я вздумал рассказать им полуполитический анекдот. Юра Гуревич, тогда еще свердловчанин, подозрительно посмотрел на меня, и вообще создалась некоторая неловкость.
Когда я ушел, бдительный Гуревич набросился на Гастева:
– Ты этого человека знаешь? Кто он? Что это он вдруг такие анекдоты рассказывает?
– Знаю, – твердо ответил Гастев.
– Давно?
– С сегодняшнего утра.
– И ты ему доверяешь?
– А ты посмотри, какой у него нос! – сказал Гастев и этим решающим аргументом закончил полемику.
Сосед по комнате, Гриша Розенштейн, имел привычку разговаривать, будто представлял могущественную, закрытую для посторонних, корпорацию ученых (он был выпускником Лесотехнического института), и когда я заговорил о теории эволюции, нисколько не удивился, так как “мы”, т.е. “они” давно этот вопрос окончательно решили. Жил с нами и Илья Шмаин, неплохой математик, несмотря на много лет, потерянных в лагерях.
21 августа была годовщина вторжения в Чехословакию. Утром группа логиков, в основном из Ленинграда, вышла из гостиницы с импровизированными эмблемами в честь Чехословакии. Между ними и их испуганным шефом Шаниным завязался нелепый политический диспут. Шанин выдвигал не имевшие отношения к делу аргументы:
– Вы еще молодежь, – упрекал он своих учеников, – вы не знаете, что такое фашизм.
Собрание логиков оказалось “зловредным сборищем”. Ничего, конечно, не шло далее фронды, но коллаборационистов не было…
На обратном пути из Тракая я заехал в Вильнюс, а оттуда в Минск к владыке Антонию. Я как бы очутился в далеком прошлом. Владыка пригласил меня отобедать. Мы сидели вдвоем за длинным обеденным столом. Перед хозяином стоял серебряный колокольчик, по звонку которого в комнату входил седой как лунь старик с древней окладистой бородой. Он подавал на стол яства, достойные пера Чехова.
После обеда мы прошли в кабинет, где был большой проигрыватель. Мы беседовали под музыку Шютца и Монтеверди…
По возвращении в НИИТМ меня вызвали в отдел, занимавшийся внедрением технического и научного опыта, и потребовали заполнить бланк, в котором следовало указать экономию, которую я принес государству своей поездкой в Тракай. Слегка побрыкавшись, я сел и не без удовольствия написал, что одна из идей, заимствованная мною на семинаре в Тракае, принесет приблизительно 18 750 рублей экономии. Руководство отдела было довольно. Только недавно оно составило такие бланки, и я был едва ли не первый, кто их успешно заполнил. Мой отчет служил длительное время образцом в назидание, как следует успешно пользоваться передовым научно-техническим опытом.
СЕКРЕТНЫЙ ОТЧЕТ
Но храбрые чекисты из пятой опергруппы
Злодейскую упряжку схватили под уздцы.
В НИИТМе меня ждал и неприятный сюрприз. Было принято новое постановление, что все отчеты о заграничных поездках должны быть секретными, дабы враг не знал, как советские люди пользуются его достижениями.
Сама идея секретного отчета в секретном институте о поездке в Париж была нелепа, но сколько там было нелепостей и почище.
Итак, составленный и уже отпечатанный, мой исполинский труд, где, кстати, и имени моего упомянуто не было, оказался преступным и незаконным. Его нужно было перепечатать в секретном машинописном бюро (я говорил, что в НИИТМе было два таких бюро: секретное и несекретное). Но секретное бюро ничего не печатало с уже напечатанного в другом бюро. Следовало от руки переписать весь титанический отчет в секретный блокнот, а из него уже секретное машинописное бюро могло печатать все, как полагается.
Я взмолился!
Начались длительные переговоры, в результате коих Ковалеву удалось убедить начальницу первого отдела пойти на тяжелый обман партии и правительства. Обман заключался в том, что секретное бюро взяло незаконно рассекреченный отчет уже в напечатанном виде и, задним числом, на обратной стороне каждой страницы отпечатало номер этой страницы и индекс, чтобы создать ложное впечатление, что отчет якобы печатался секретным образом.
При всей мании секретности в НИИТМе вскоре разгорелся еще один скандал. Молодому амбициозному начальнику отдела Антропову, создавшему себе множество врагов, подстроили ловушку. Кто-то побывал на выставке в ФРГ и, представившись в разговоре Антроповым, попросил представителя фирмы выслать ему проспекты, дав сокровенный адрес НИИТМ. Существовало правило, согласно которому сотрудникам “ящиков” можно было посещать международные выставки на территории СССР и беседовать с иностранцами, не называя своего имени и уж, конечно, организации.
Услужливые немцы выслали Антропову материалы, и того потянули в первый отдел. Однако у него было покровительство и удалось вывернуться. Не думаю, что добрались до истинного виновного. По-видимому, трюк был проделан через третье лицо, не работавшее в НИИТМе.
Система секретности трещала под нажимом коррупции. В один прекрасный день перед моим столом возник, как Мефистофель, румяный, элегантный, седовласый грузин с брюшком. Я с удивлением уставился на него.
– Разрешите представиться, – сказал, излучая лучезарную улыбку гость (назовем его Гардинашвили), – доцент Тбылысского полытэхнического института.
Гардинашвили явился непосредственно ко мне.
– Вы – лучшый специалыст по западной тэхнике. Я всэ врэмя чытаю вашы пэрэводы и рэфэраты. Я пышу докторскую и очэнь интэрэсуюсь новынкамы.
Короче, Гардинашвили предложил мне package deal. Я обязывался разыскивать ему статьи наукообразного вида и с большим количеством формул и переводить их на русский, а он сам делал бы из этих статей нужный коктейль, представив затем за докторскую диссертацию. В Тбилиси и Баку это было обыкновением, за деньги, разумеется. Конечно, и мои услуги должны были быть щедро оплачены. Но как он попал в НИИТМ? Таких к нам не пускали.
– Я пошол в вашэ мыныстэрство, папрасыл и мнэ разрэшылы, – обольстительно улыбаясь, объяснил Гардинашвили.
Говоря по-русски, он дал там взятку. А почему это должно удивлять?
Незадолго до этого на Тульском черном рынке появились револьверы. ГБ направило туда сотрудников, и продавца нашли.
– Нужен автомат, – потребовал сотрудник ГБ.
– Автомат?! Невозможно.
– Есть зелененькие (т.е. доллары).
– Это другое дело.
Назавтра принесли автомат, и ГБ накрыло всю сеть.
Было одно крайне отрицательное последствие моей работы в НИИТМе. Я дал подписку не общаться с иностранцами, что включало даже представителей народов братских стран.
Сейчас это коснулось моих отношений с Олегом Прокофьевым. Он давно разошелся с Соней и уже почти семь лет добивался разрешения на брак с англичанкой – искусствоведом Камиллой Грей. Вопрос обсуждался на высших уровнях: Хрущевым, Косыгиным и застопорился после бегства на запад Светланы Алиллуевой. Олег советовался со многими, в том числе и со мной. В последнее время главным его юридическим советником стал Алик Штромас. Честно говоря, я считал это немыслимым.
И вдруг летом 69 года их брак разрешили в рамках обмена шпионами. Работа в НИИТМе делала невозможным мой визит к Прокофьевым. Я позвонил Олегу и объяснил ему, что пока видеться с ним не могу.
МАФИЯ
Когда наступает тьма
И мир погружается в сон,
Ползет тараканов тьма
Со всех щелей и сторон.
Из всех отдушин ползет
И, что подвернется, грызет.
Мои акции в глазах Ковалева резко поднялись. Он стал прочить меня в зав. лабораторией, которая занималась бы ключевыми вопросами технологической политики ракетно-космической промышленности. Меня прохватил холодный пот. Прощайте, любые надежды на отъезд. Вот тут меня уже совсем не выпустят. Я повел себя по испытанному швейковскому рецепту. От работы не отказывался, но делал втихую все, что подрывало мое будущее в НИИТМе. Решающий случай подвернулся. 14 октября Московская Духовная Академия устраивала свой годичный акт. Я давно приглашался туда. В последние годы я пользовался вольной жизнью, а теперь надо было отпрашиваться на день у Ковалева. От меня требовалось что-то очень срочное, а я потребовал отгул. Ковалев после длительных препирательств дал этот отгул, не спрашивая для чего, но не простил мне этого. Он говорил, что раз я ему не пошел навстречу, то и он будет вести себя также. Разговоры о лаборатории заглохли, и один сотрудник сказал мне:
– Ты просто не понимаешь, как еврею у нас трудно получить место заведующего лаборатории.
Впрочем, через месяц-другой наступил детант с Ковалевым. Он стал проявлять прежнюю благосклонность и взял меня с собой в Сетунь на закрытую выставку. Стал я похаживать и в министерство.
Однажды Ковалев пригласил меня на совещание. Приехал главный технолог знаменитого Днепропетровского ракетного завода, где генеральным конструктором был Янгель. По постановлению Совета Министров завод должен был в трехгодичный срок освоить серийное производство “изделия”, оборудование для которого должен был спроектировать НИИТМ. “Изделие” имело огромный диаметр, и было ясно, что речь идет о новой баллистической ракете.
– В постановлении записано изготовление станка? – спросил я.
– Нет, – скромно ответил главный технолог.
Меня это поразило. Такой станок был лимитирующим, и то, что его не вписали в постановление, где указываются обычно все субподрядчики с мельчайшей точностью, говорило, по меньшей мере, о преступной халатности.
Спроектировать же и изготовить тяжелый станок за два года в советских условиях было физически невозможно, тем более без постановления Совета Министров, ибо требовалось найти завод-изготовитель, а производственные мощности заводов расписаны на много лет вперед.
– Есть выход из положения, – придумал я. – Западногерманская фирма Boehkinger рекламирует на русском станки, которые она поставляла США для производства корпусных деталей ракеты “Сатурн”. Если они рекламируют это на русском, значит, готовы поставлять такие станки СССР.
Разумеется, со стороны немцев это было грубым нарушением политики эмбарго, но капиталистов сие обычно не тревожит. Я, разумеется, ожидал, что главный технолог с радостью уцепится за мое предложение, ибо качество и поставка в срок были бы гарантированы.
– Нет! – поразил меня главный технолог. – У нас нет валюты.
Это была нелепица, ибо на что-что, а на ракеты СССР никогда не скупился.
– Хорошо, – уступил я, – в предложениях чехов есть станки близкого габарита. Я не сомневаюсь, что они заинтересованы в любых заказах.
И это не понравилось главному технологу:
– Мы хотим, чтобы станок был спроектирован в НИИТМе.
Это уже выходило за рамки моего понимания. Главный технолог отнюдь не производил впечатление идиота, но то, что он предлагал, заведомо ставило под удар его организацию. Он не получит станок в срок, а когда получит, то отвратительного качества, и сам же с ним намучается.
Я принялся срочно обдумывать ситуацию и часа через два зашел к Ковалеву:
– Михаил Иванович, мне кажется, что “Днепр” нарочно хочет, чтобы мы спроектировали станок, тогда они будут иметь отговорку, когда не уложатся в срок. Поэтому-то они и отказываются от импортных станков. Ведь их доставят в срок и отговорки не будет. Как бы вам не влипнуть.
Ковалев отвел глаза:
– Может, ты и прав, только молчи.
В результате, было принято предложение о проектировании станка.
Здесь для меня вскрылась истинная функция НИИТМа. Ковалев отлично знал свою роль – быть громоотводом для генеральных конструкторов в случае невыполнения ими правительственных заданий в срок. С этой целью те намеренно составляли проекты постановлений Совета Министров таким образом, чтобы их нельзя было выполнить, прежде всего, по вине технологических служб, за которые сами они не отвечали. Такая игра была возможна только в том случае, если те же генеральные конструкторы страховали НИИТМ от неприятностей. Перед лицом грозного, но невежественного Политбюро сложилась мафия, защищавшая себя от настойчивых попыток навязать им нереальные сроки. Ковалев был мальчиком для битья, но щедро вознаграждался за это. Я думаю, что его реальная зарплата была в 3–5 раз выше номинальной…
Наконец, я получил свой кандидатский диплом и стал отчаянно искать работу. Но диплом только создал затруднения, ибо сузил количество мест, на которые я мог бы претендовать. Всюду я получал отказы, несмотря на отличные данные: свежий кандидатский диплом, список публикаций, даже книг, изобретений и, что еще важнее, знание иностранных языков. Антисемитизм рос как снежный ком, к чему добавлялось не совсем необоснованное подозрение, а чего это еврей уходит из “ящика”? Оттуда сами не уходят. Что у него на уме?
Самый характерный случай произошел в библиотеке Ленина. Я встретил Сашу Михайлова, в прошлом аспиранта вороновской лаборатории. Теперь он работал начальником отдела компьютеризации библиотеки. Он пообещал, что никаких проблем с приемом на работу в его отдел не будет. Я открыто спросил о еврейском аспекте проблемы.
– Да что ты! – замахал Саша руками. – У нас это не имеет значения.
Оставалось побеседовать с главным инженером библиотеки. Тот допрашивал меня полчаса. После разговора у Саши опустились руки, он не смотрел мне в глаза.
Когда я пришел в НИИТМ, то встретил там бывшего сотрудника рамировской лаборатории Эдика Амбарцумяна. Поработав с полгода, Эдик вернулся в ЭНИМС. Посмотрев на него, дрогнул и я. Снова вспомнилось пророчество Зусмана, что все равно вернусь в ЭНИМС, вспомнил уверения Бороды, что ЭНИМС – первоклассное научное учреждение. Конечно, это было не так, но по сравнению с НИИТМом это был РЭНД или Массачусетский технологический институт. Я позвонил Зусману и сказал, что готов вернуться. Зусман был рад, но, как и прежде, следовало получить “добро” от Васильева. Через некоторое время Зусман огорченно сообщил:
– Мэлиб Самуилович! Ничего нельзя сделать. Положение изменилось к худшему.
И до ЭНИМСа дошел за это время запрет на прием евреев. Кто работал, того не гнали, а новых принимать отказывались. Распространялось это и на полуевреев.
Как-то обсуждался состав делегации на конференцию в ФРГ. Эмиль Рабкин, чистый еврей, прошел, а Эдик Тихомиров, полуеврей – нет. Генерал КГБ, отвечавший за формирование делегации, объяснил Рабкину:
– Мы не антисемиты. Ты вот еврей, но мы тебе доверяем. А Тихомирову нет.
– Почему?
– Как почему? Чего это он хитрит? Зачем взял фамилию матери?
тайные ДИССИДЕНТЫ
Мой дядя жертва беззакония,
Как все порядочные люди.
С нового 70-го года уходила на пенсию женщина, главный специалист, сидевшая в нашей комнате. Я с ней никогда не разговаривал. Вдруг она подозвала меня:
– Вы здесь белая ворона. Я чувствую, чем вы дышите. Я уже немолода и ни с кем никогда не говорила по душам. Если бы вы знали, как я все ненавижу.
Муж ее исчез в чистках 30-х годов, недавно умерла дочь от рака. Вероятно, это потрясение и толкнуло ее на откровенность. После войны она работала в СТАНКИНе преподавателем. Она рассказывала об антисемитизме тогдашнего секретаря партбюро, а теперь заместителя директора ЭНИМСа Кудинова, как он венчался в церкви и как его на этом подловили. От нее я узнал, что Тамбовцев был старый стукач, угробивший множество людей. Она звала меня в гости, но я так и не выбрался. Часто навещал ее один экономист, тайной всепожирающей страстью которого была поэзия Николая Гумилева. Он не жалел на книги Гумилева никаких денег и знал всего Гумилева наизусть. Я недолго проработал в НИИТМе. Кто знает, какие еще люди там были?
Сколько раз я убеждался, до какой степени обманчива внешняя лояльность советского человека: в Меленках ли, Муроме, Куйбышеве или Москве. Какие пожары готовы вспыхнуть в его душе от тлеющих угольев, оставленных террором, тотальным грабежом, обманом?
ЧЕЙН И СТОКС
Вином упиться? Позвать врача?
Но врач убийца, вино – моча…
На целом свете лишь сон и смех,
А он в ответе один за всех!
Юра Гастев давно писал кандидатскую диссертацию. Он считался лучшим переводчиком математической литературы с английского и, кроме того, был монополистом по проблемам философии математики в энциклопедических изданиях.
Список его публикаций превышал сотню. На его защиту в Плехановский институт собралось множество народа. Все шло, как обычно, пока не наступила очередь заключительного слова самого Юры. Отблагодарив кого только можно, он, ухмыльнувшись, добавил:
– Я хотел бы еще поблагодарить докторов Чейна и Стокса за полученные ими результаты, которые оказали глубокое влияние на мою работу.
Я поперхнулся и переглянулся с Ильей Шмаиным. Чейн и Стокс были любимыми героями истории, которую Юра любил рассказывать.
Известно (я это хорошо помню), что в одном из бюллетеней о здоровье умирающего Сталина говорилось про симптом Чейна-Стокса, который специалистам известен как показатель предсмертного дыхания. Юра был в это время в ссылке в Эстонии. Прослушав радио-бюллетень, ссыльный врач сказал друзьям-солагерникам (среди которых был Юра Гастев):
– Ну, Чейн и Стокс ребята надежные, не подведут!
Никто, кроме нас, а также Алика Есенина-Вольпина, который тоже был на защите, не понял намека. Вскоре эта история пошла гулять по Москве.
ВЗЛОМ У ОСТАПОВА
С порога смотрит человек,
Не узнавая дома.
Весной 70-го года умер престарелый патриарх Алексий. У Остаповых сразу начались неприятности. Несмотря на то, что патриарх оставил формальное завещание, согласно которому все его личные вещи предназначались Остаповым, его имущество было опечатано, а завещание патриарха опротестовано, как не имеющее юридической силы. Утверждалось, что его вещи были не личные, а принадлежали патриархии. Данила Остапов вскоре был уволен на пенсию. Он страшно изменился, сгорбился, глаза стали слезиться, и из крупного вельможи он превратился в немощного старика.
Остаповы знали, что патриарх не вечен, и загодя выстроили дом в Загорске, боясь остаться в казенной лаврской квартире. Незадолго до кончины Святейшего, они начали переезд в новый дом. Через несколько дней после его смерти в оставленную, хотя еще и не полностью, квартиру Остаповых в Лавре вломились ночью воры. Одно это уже было странно. Лавра была неприступной крепостью, которую не удалось захватить полякам в Смутное время в 1612 году после длительной осады. На ночь Лавра закрывалась огромными массивными воротами. Как туда могли проникнуть воры, уму непостижимо! И воры-то оказались странными, перевернув все вверх тормашками, они не взяли ничего!
Отец Алексей, рассказав мне это, осторожно спросил:
– Как вы думаете, чего они там искали?
– Честно говоря, у меня нет сомнений, что воры искали какую-то рукопись Святейшего.
– И мы так думаем, – признался Алексей.
Я полагаю, власти боялись, что патриарх оставил либо завещание, либо мемуары.
ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ
Рвутся нити,
Слабнут связи,
Надоевшие служить.
В июне 70-го года исполнилось 20 лет со дня окончания мною школы, и энтузиасты нашего класса предложили собраться и отметить эту дату. Собралось человек пятнадцать, отправились в ресторан “Балчуг”.
Вовка Иоффе, ставший инженером по ракетным двигателям после окончания Полиграфического института, осторожно оглядевшись, спросил:
– Ну, а все живы-то?
Живы были пока все, но к давно освобожденному Эрику Вознесенскому, который стал ученым-экономистом в Ленинграде, добавился еще один сиделец, притом совершенно неожиданный, бонвиван Вовка Аксентович, сын полковника из правительственного аппарата.
Он окончил Военный институт иностранных языков, испанское отделение, и был направлен в Восточный Берлин. Всегда склонный к сладкой жизни, рано ее вкусивший, он задумал бежать на Запад, но проболтался, был арестован и отсидел три года. После освобождения он опустился. Приходил к кому-либо из друзей, садился под дверьми и говорил:
– Не уйду, пока не дашь денег.
Боря С., окончивший Автомеханический институт, ушел в ГБ, но пришел на встречу в форме морского офицера:
– Чего ты в моряка нарядился? – спросили его.
– Да я какой хошь мундир надену!
И похвалился, что только вчера с друзьями по работе выпил в честь удачи важного дела в одной стране. В какой, правда, не сказал.
Большинство выпускников класса не пришло. Не явившийся Додик защитил кандидатскую и стал ученым секретарем одного из химических институтов Академии наук. Я видел его однажды издали на эскалаторе в метро. Он стал неузнаваемо солиден. Ему-то и было суждено через несколько лет открыть список покойников в нашем классе. Я видел его некролог в “Вечерней Москве”. Алкоголизм в молодые годы не прошел даром. А толковый был парень…
Вовка Коровин после окончания театрального училища был одно время в труппе Хабаровского театра. Как-то встретил я Гришу Абрикосова, который был уже известным артистом Вахтанговского театра.
– Я говорил Володе, – с сожалением сказал Абрикосов, – ничего у него не выйдет.
Но Коровин вдруг стал известным, сыграв роль молодого Ленина в кинофильме “Семья Ульяновых”. Это было его акме. После его взяли в театр Транспорта, но в кино он уж больше не снимался.
Валя Алексеев, по слухам, стал едва ли не проректором Института международных отношений. Игорь – известным физиком-теоретиком, с ним я довольно часто виделся. Коля Парин был уже крупным ихтиологом. Саша Аллилуев заведовал биохимической лабораторией. Дима – специалист по защите от радиоактивных излучений. Остальные были инженерами, врачами, научными работниками, военными. Лева Шейнкарь, не дошедший с нами до десятого класса, стал активным сионистом. Он прославился тем, что дал объявление о том, что преподает иврит. К месту расклейки объявления образовалось паломничество. ГБ тотчас запретило принимать объявления о преподавании иврита. Против Левы в “Вечерней Москве” появился фельетон, рассказывавший, что он ни с того ни с сего избил водопроводчика, зашедшего в его квартиру. Вероятно, это была провокация.
Про девушек из параллельной, 19-й школы я знал очень мало. Одна из них, очень милая, Ира Волкова, председатель совета отряда, вышла замуж за моего одноклассника Эдика Пихлака, врача. Узнал я и о трагической судьбе Инги, дочери генерала, у которой мы бывали не даче. Она поступила в театральное училище, была принята в труппу московского театра. Оказавшись рядовой актрисой (а это не легкая судьба), спилась и жила теперь с рабочим бензоколонки. Хорошенькая Вета Капралова из ее же класса вышла замуж за известного артиста Зельдина. Куда делись остальные? Ясно, происхождение из Дома Правительства, из семей генералов, министров не принесло многим большого счастья.
Примерно в то же время принял я участие в последней встрече моей группы станкиновцев. Мишка Клавдиев, женившийся на умнице Инне Фельдман с журналистики МГУ, работал в атомной промышленности. Вспоминая свои проделки на сборах в Наро-Фоминске, он сокрушался:
– Ну и дурак же я был тогда! Простите меня!
В 70-м году на венгерской выставке станков я снова встретил Йожку Шторка. Он стал коммерческим директором крупнейшего венгерского завода “Чепель”, то есть одним из ведущих венгерских технократов. Сейчас это был не тот человек, что в 57 году. Он говорил о советской экономической политике в отношении Венгрии с раздражением. Несколько лет после этого мы обменивались с ним поздравительными открытками.
В конце 70-го года я последний раз виделся с Наташей. Ее муж закончил Академию внешней торговли, и они уехали за границу. Больше о ней я ничего не слышал.
СМЕРТЬ ВОЛЬФА МЕНЯ
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука –
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.
Умер Вольф Мень. Не исполнилось пророчество архимандрита, крестного отца его жены. Не обратился он в христианство. Умер евреем и сионистом. Его смерть была большим ударом для его семьи. Хоронили его в Малаховке, на еврейском кладбище. Александр прочел кадиш над головой отца по всем правилам отцовой веры. Пришел на похороны и мрачный Эрнст Трахтман. Пять лет продолжалась уже его борьба за выезд и все еще безрезультатно. Я уходил с кладбища с чувством светлой грусти.
ДЖАНХОТ
Летом 70-го года я подался отдыхать в Геленджик и импровизированным способом добрался до ущелья Джанхот, куда ходили катера из Геленджика. Там был Дом отдыха, пионерлагерь и небольшой поселок, где удалось снять комнату. Место очень красивое. Я много читал. Там впервые прочел я “Большие надежды” Диккенса, книгу, которую полюбил надолго. Один из героев ее, “бледный молодой джентльмен” Герберт Поккер, воспринимал свои поражения как победы. Когда его били в драке, победителем он считал себя. Если не было денег, он видел в своем плачевном состоянии необходимую ступень для прыжка к богатству. Друзья считали его неудачником, но в конце концов выяснилось, что он-то и был наиболее приспособленным к жизни. В этом была жизненная мудрость, и я запомнил урок.
Не одно это, конечно, привлекало меня в этой книге. Я полюбил ее всю. Она была близка моему восприятию жизни.
В Джанхоте я познакомился с прелестной девушкой Ирой Г., внучкой генерала армии. Отец ее, полковник, служил в Краснодаре, а она была студенткой местного университета. В Джанхоте она работала вожатой в пионерлагере. От нее я многое узнал о законах советской военной касты. Она рассказала, что браки между детьми военных допускались в пределах некоторой разницы в звании родителей. Разница эта не могла превышать одну-две ступени. Дочь генерал-майора могла выйти замуж за сына генерал-лейтенанта или наоборот. Большие разрывы не допускались, дабы не вызвать общения между людьми слишком разных положений. Правда, при такой системе стороны, вступавшие в брак, не считали себя слишком связанными, и это считалось нормой.
Однако дочь крупного военного могла выйти замуж, например, за молодого лейтенанта, карьера мужа в этом случае была обеспечена. Военная каста строго хранила замкнутость и в случае внешних браков исключала детей из своей среды.
ГОРДИЕВ УЗЕЛ
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле.
Вернувшись в Москву, я понял, что могу искать новую работу еще несколько лет. Тогда я принял решение разрубить гордиев узел. Это решение сыграло ключевую роль во всей моей дальнейшей жизни. Я дал себе зарок уйти из НИИТМа не позже 7-го ноября, даже если никуда не устроюсь. Это было рывком в неизвестность. Так никто не поступал, тем более, обладатель кандидатского диплома. Сионистское движение усиливалось, и я уже боялся оставаться в “ящике”. В принципе, я мог сделать это еще в 69-м году, но тогда не был готов к этому внутренне. Я преодолел свой страх. Я понимал, что меня не выпустят из России сразу, и решил искать работу только на несколько ближайших лет. Появилась и надежда. Воронова вдруг выбрали академиком по Дальневосточному филиалу Академии Наук. Он уезжал заведывать институтом кибернетики и заверил меня, что, как только устроится, будет готов взять меня туда на работу в области биологической кибернетики. 7-е ноября приближалось. В конце октября я подал заявление об уходе, сказав Макарову и Ковалеву, что ухожу обратно в ИАТ младшим научным сотрудником. Это выглядело правдоподобно. Если бы я сказал, что просто увольняюсь, это вызвало бы подозрения.
Меня вызвала общественная комиссия и стала уговаривать не уходить, предлагая работу заведующим сектором в отделе, связанном с внедрением компьютеров. Я отказался и 7-го ноября стал свободным и безработным. Простился я с Ковалевым и Макаровым холодно.
КАТАЛОГ
Но бьет тимпан! И над служителем науки
Восходит солнце не спеша.
Увольняясь из НИИТМа, я рассчитывал на несколько источников заработка: на ВИНИТИ, на переводы для “Гардинашвили”, но было и еще кое-что. У Алексея Остапова была давняя идея. Библиотека Духовной академии имела много иностранных книг, поступавших туда хаотично из разных источников. Литература эта насчитывала почти 20 тысяч томов на десятках языков и была совершенно неупорядочена. Никто не знал, что там есть.
С одобрения Филарета мне было поручено составить каталог иностранного фонда. Я должен был проводить в библиотеке три дня в неделю. Ездить в Загорск каждый день было крайне долго, и мне разрешили ночевать в лаврской гостинице. Питался я в столовой для преподавателей. Я с большим удовольствием принялся за работу сразу после ухода из НИИТМа. Литература была в основном религиозная, философская и историческая.
У меня уже давно была своя классификация религиозной литературы. Я стал разделять книги по языкам и внутри каждого языка расставлял их по своему классификатору, снабжая каждую краткой аннотацией. Эта работа дала мне огромный познавательный скачок, ибо такого рода литература была недоступна в стране. Были там книги и на иврите, и литература на идише. Имелся полный комплект Вавилонского Талмуда, молитвенники. Было множество современной религиозной периодики: католической, православной, протестантской. Академию однажды посетила делегация ордена иезуитов и подарила большой комплект литературы, изданной Папским Восточным институтом. У меня сложились наилучшие отношения с заведующим библиотекой о. Владимиром Кучерявым и его сотрудниками. Поначалу я наслаждался тишиной и покоем Лавры. За могучими стенами царила тяжелая, средневековая, необычная для нашего времени тишина. Шум с улицы не проникал. Я запирался в номере, читал и писал. Но через несколько месяцев монастырская обстановка начала угнетать меня. Я стал каждый день ездить в Загорск на электричке, несмотря на то, что на дорогу в один конец тратил почти три часа.
“Грузинские” мои занятия не имели желательного объема, и после нескольких переведенных мною статей, обильно усеянных интегралами, прекратились.
Зато в ВИНИТИ дела шли как нельзя лучше. Наладились отличные связи с редактором серии Матвеенко, некогда крупным инженером в автомобильной промышленности, а ныне пенсионером. Он буквально засыпал меня работой.
В начале 71-го года я договорился прочесть в ИАТе цикл из пяти лекций: “Теоретическая биология и управление”, хотя вероятно, хватило бы и двух. Я, пожалуй, перегнул. Первая лекция прошла с большим успехом. Собралось человек сто. В ней я говорил о кибернетической интерпретации молекулярной биологии, а также критически рассмотрел методологию биохимических исследований. Последующие лекции были о кибернетическом подходе к теории эволюции, критерии оптимальности в биологии, кибернетической теории формообразования.
Мои публикации в этой области умножились. В особенности я горжусь статьей “Критерий оптимальности в биологии”, носящей натурфилософский характер, в которой я выдвинул ряд аргументов против дарвинистской концепции борьбы за существование. Долгое время я считал свой интерес к кибернетической трактовке биологии некоей изолированной областью, отличной от прочих моих интеллектуальных занятий, но после того, как прочел Тейяра де Шардена, а потом и Раймона Арона, считающих биологическую эволюцию частью общей истории, я понял, что никогда не нарушал цельности своих интеллектуальных взглядов. Я всегда был увлечен традициями средневекового гуманизма, который нашел свое высшее выражение у Гете. Гете подходил ко всему как к интегральному целому, не признавая распада знания на совокупность замкнутых областей. Мне хотелось дойти до всего.
В то же время сказывалась инерция ряда прежних затей. Ведь у нас с Вороновым был договор с издательством “Экономика” на издание книги. Меня вызвали на заседание редколлегии, куда приглашался так называемый авторский коллектив. Договор раньше рассматривался как весьма перспективный. Однако на заседании главный редактор дал понять, что вопрос об экономической реформе уже потерял свою прежнюю актуальность. Да я уже и сам прекратил работу над рукописью.
ЛЕД ТРОНУЛСЯ
Прощай, Россия, прости, что сын я
Чужих распутиц, чудных шагов.
Пускай в цветениях Палестины
Мне снятся лица твоих лесов.
Прощай, Россия, не знаю, чей я,
И не хочу я об этом знать.
В феврале 71-го года активные сионисты один за другим стали получать разрешения. Я поехал на проводы к Эрнсту Трахтману. За пять лет ожидания он сжег за собой все мосты. Сына, который у него родился вслед за дочкой Геулой, он назвал, к моему ужасу, Иудой. А вдруг не отпустят, думал я, что будет делать человек в России с таким вызывающим именем?
Эрнст был весь нацелен на Израиль уже много лет. Мне казалось, он мечтает работать на русской службе “Голоса Израиля”. Он регулярно слушал радиопередачи, даже составлял список ошибок, чтобы взять его с собой и способствовать исправлению уровня израильского радио.
На проводы пришел и Александр. Первой его просьбой к Эрнсту, который не был христианином, было выяснить положение христиан в стране и возможную реакцию на приезд нескольких таких людей.
Уезжал и Лева Шейнкарь, но я с ним давно не виделся, и провожать не пошел.
Я посетил московскую синагогу, где по субботам собирались сионисты. Там я впервые увидел легендарного Леву Наврозова, о котором много слышал от Прокофьевых, а именно, как он выучил по Вебстеру английский язык и как боролся с законом о всеобщем обязательном обучении, скрывая от властей своего сына, которому решил дать домашнее образование.
Лева был полуеврей, полуграф. С важным видом он расхаживал под руку со странствующими американскими раввинами, обольщая их великолепным американским языком. Вскоре я встретил его на очередных проводах. Лева вдохновенно рассказывал, что он потомок вереницы раввинов.
ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ
Утрата ветки и утрата
Возможности иного мира
Соизмеримо не разъяты,
Нерасчленимо обозримы.
Тронувшийся лед вызвал бурю в еврейско-христианском стакане. В большинстве своем, как я уже говорил, это была молодежь, захваченная модой, и я лично, к прискорбию своему, сделал немало для создания этой моды. Теперь нужно было ответить на гамлетовский вопрос:
– Ехать или не ехать?
Собралось человек 15-20, причем, на сборище явился “представитель Ставки” Саня Авербух. Он был чем-то вроде министра по делам религий или же еврейского комиссара по вопросам христианства. Саня произнес пламенную речь:
– Езжайте, там разберетесь!
Часть присутствующих была саббатианствующей богемой, а часть балансировала на уже тонкой грани, еще удерживавшей их в христианстве. Некоторым же так обрыд Союз, что они готовы были ехать куда глаза глядят.
Я сказал, что не может быть и речи, чтобы, приехав в Израиль, кто-либо стал ориентировать себя оставаться русским. Кто собирается ехать, должен принять национальные традиции, и думать о христианстве можно лишь в еврейских национальных рамках.
– Что же нам раскрещиваться там, в Израиле? – спросил бородатый еврей ассирийского вида, из породы тех, кому как бы ни хотелось, нельзя слиться с окружающими народами из-за одного только внешнего вида. Покидая сборище, я убедился, насколько я уже отдалился от них, но нужного ответа сам еще не нашел.
Александр, конечно, не собирался ехать в Израиль. Он заботился лишь о своей пастве, но дал, однако, маху, доверившись одной даме, которую покойный Пинский назвал “старообрядкой нетовского толка”. Она появилась в Израиле с инфляционным списком в руках и вызвала перепуг перед ожидаемым мнимым нашествием христиан…
Уезжал и инженер Илья Зильберберг. Раньше я его не знал, но слыхал о нем как о маститом сионисте. На своих проводах он признался, что он убежденный антропософ, и умолял взять шефство над его бывшим духовным покровителем Вениамином Теушем, сидевшим в свое время с Солженицыным. Илья явно не хотел ехать в Израиль, но его сковывали моральные соображения. Приехав в Израиль, он учинил властям разнос по поводу того, что Израиль мало помогает советским евреям, что дало ему достаточное оправдание для немедленного отбытия в Англию.
Слушая в то время “Голос Израиля” на русском, я обратил внимание на множество пламенных религиозных обращений, подписанных Павлом Гольдштейном. Тот ли это Павел, с которым в 63-м году знакомил меня Олег Прокофьев? Не ошибался ли он, говоря о своих симпатиях к христианству? Да, это был тот самый Павел, но претерпевший радикальные перемены.
Перестал быть адвокатом обиженных православных христиан и Борис Цуккерман, прославившийся в свое время попытками восстановить Наро-Фоминскую церковь. Тем самым, как я понимал уже тогда, навсегда лишив наро-фоминцев даже последней надежды на восстановление церкви.
СТРАННОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ГЕЛИ
В начале 71-го года я с изумлением узнал, что Геля Лисенкова снова в Москве.
Приехав в Израиль в 67-м году, после окончания МГУ, Геля не могла больше жить в крепости, только в миссии и в монастыре. Ей категорически запретили посещать Иерусалимский университет, запретили контакты с евреями. В миссии хранилась большая ценная библиотека, оставшаяся от дореволюционных времен. Она была не разобрана и портилась. Геля предложила составить каталог. Ей было отказано и в этом. Она стала подумывать о том, чтобы оставить миссию, в которой была лишь послушницей, а не монахиней.
Тут приехал в Святую землю митрополит Никодим и любезно предложил Геле провести отпуск в России. Геля, сохранившая советское подданство, сделала роковую ошибку, последовав отеческому совету владыки Никодима.
Когда “отпуск” кончился, и она пошла оформлять документы на отъезд, власти потребовали от нее визу патриархии, стали тянуть, а потом и вовсе отказали.
Обнаружилось тем временем, что мать Гели, жившая в монастыре Эйн-Карем, больна раком. Геля стала бить кругом поклоны, чтобы ее пустили к умирающей матери, но никто не хотел ее слушать. Она обратилась за советом ко мне. Я рассказал об этом Сане Авербуху, а он связал меня с Юрой Брейтбартом, женатым на сестре Володи Максимова, Кате. Брейтбарт считался приближенным великого, как его за глаза, называли поклонники, Валерия Чалидзе, борца за гражданские права, гарантированные советской же конституцией.
Юра, таинственно прогуливаясь со мной по улице, стал извлекать из меня информацию для доклада Чалидзе, дабы тот рассудил, сможет он принять это дело или нет. После длительного обдумывания Чалидзе передал, что “дело принимает”. Он велел Геле написать заявление, в котором необходимо было сослаться на него, что, по расчетам Чалидзе, должно было подействовать на власти, как звук еврейских труб на иерихонские стены.
Если бы Геля пришла ко мне в 74-м году, а не в 71-м, когда я еще не оформил документы на выезд, я бы добился ее отъезда в два счета. Достаточно было связать ее с иностранными корреспондентами ввиду вызывающего характера этого дела. У Чалидзе было много знакомых корреспондентов, но он этого не сделал. Имя Чалидзе, как и имя Цуккермана в деле Наро-Фоминской церкви, вызвало обратную реакцию. Гелю не выпустили, а мать ее умерла. Геля смирилась и осталась в Москве, благо патриархия ее устроила, и она не нуждалась.
АВИ
И каждый раз отмахивался. – Я
Крещеный, мне нельзя к вам в синагогу.
Ты сам войдешь в молельню. Ты еврей.
А я побуду у дверей…
В мае 71-го года Наум Коржавин передал, что у Надежды Марковны Улановской гостит израильтянин. Ави был молодой херутник из Иерусалима, приехавший в Россию по американскому паспорту.
Ави был неприятно поражен вопросом о положении христиан в Израиле. В Израиле есть только один еврей-христианин – отец Даниэль.
– Вы ошибаетесь, – заметил я, зная точно, что это не так.
– Нет, только один! Христианам в Израиле делать нечего. Если им здесь плохо, пусть едут в Америку, Канаду. В Израиле их не ждут.
– Что вы пристаете с ненужными вопросами, – стал возмущаться Юра Штейн, – надо ехать и бороться.
Я ответил, что устал бороться всю жизнь. Сам-то Юра, призывавший бороться за права человека в Израиле, туда не поехал. Но Наум Коржавин меня поддерживал. Был с нами и его двоюродный брат Абрам Мандель, тоже цадик.
– Если в Израиле узнают, что среди московских активистов есть христиане, это всем им очень повредит, – заметил Ави.
Я мог этого ожидать, но все равно такой разговор был для меня холодным душем. Я впал в депрессию. Лучшие мои надежды рушились, я не хотел вновь становиться парией и вести скрытную двойную жизнь, какую вел в Москве.
Я решил разобраться еще раз во всем. Прав ли я? Какие ценности я могу взять с собой, а какие нет? Что главное в моем сионизме? В чем его истинная духовная основа? Само ли христианство как таковое важно для меня или же поиски универсализма, которые опирались бы на традиционное еврейское наследие? На все эти вопросы мне предстояло ответить прежде, чем ехать в Израиль.
Я ничего больше не слышал об Ави. Кто он? Пережил ли Войну Судного дня? Не уехал ли обратно в Америку?
– Сволочи, – ругался Наум, уходя от Надежды Марковны. – Все это неправильно.
ОЛЕГ И КАМИЛЛА
Уйдя из НИИТМа, я немедленно повидался с Олегом и Камиллой. Секретность мне теперь не мешала. Камилла мне очень понравилась: живая, открытая, интересная. Олег и Камилла оказались обладателями отличной коллекции нового искусства, где были даже Малевич и Кандинский. Камилла уже опубликовала книгу о русском художественном авангарде ХХ-го века. Олег приобрел роскошный каменный особняк в Алешкино на берегу Химкинского водохранилища, выстроенный по образцу дворянских особняков ХVIII века в московских переулках, с колоннами на фронтоне. Участок был очень большой и выходил к воде сосновой рощей.
Участок Олега имел общий забор с участком… Эшлиманов, и они подружились, тем более, что в свое время вместе кончали одну и ту же художественную школу. Я давно не видел Николая. Он сильно изменился. Его прежняя открытость и вдохновенность исчезли. Он сжался, замкнулся.
Олег и Камилла устроили новоселье. Кого там только не было! Кроме знакомых – Андрея Волконского, Сарабьянова и других, там оказалась балерина Власова, несколько лет спустя бежавшая в Америку. Независимо друг от друга явились Павел Гольдштейн и Лева Наврозов. Лева, увидев меня и Павла, заметно смутился. Он вел сложную игру, скрывая свои планы отъезда от знакомых, а тут оказалось сразу два свидетеля.
Там-то Павел и удивил меня сообщением, что Александр Яковлевич Лернер, один из столпов ИАТа, правая рука Трапезникова, подумывает об отъезде. Он просил держать это в строгой тайне. Сам же Павел не уезжал до сих пор из-за своего благородства. Он занимал комнату в квартире бывшей жены, с которой сохранил самые лучшие отношения. В свое время она прописала здесь Павла и уступила ему комнату. От него требовали формального развода для получения визы, но если бы он развелся, комната после его отъезда отошла бы государству, и бывшая жена получила бы соседей. Такую свинью Павел подкладывать ей не хотел. Он требовал от ОВИРа, чтобы его выпустили без развода. ОВИР не уступал, и Павел сидел на чемоданах, добиваясь своего.
Он был уже настроен крайне антихристиански, но будучи человеком противоречивым, сохранял в душе любовь к христианской культуре. Однажды его включили в делегацию на переговоры с ответственным сотрудником ЦК Альбертом Ивановым. Павел заявил на этой встрече:
– Ведь, мы, евреи, любим же Маяковского!
ТОГО
Камилла была не единственной иностранкой, знакомства с которой я теперь не боялся. У меня завелся приятель-иностранец и в Беляево-Богородском. Это был гражданин африканского государства Того, Бернард Теку. Он родился в бедной крестьянской семье и 18-ти лет приехал учиться в Москву по разнарядке ЮНЕСКО, будучи принят на физический факультет МГУ. После окончания факультета поступил в аспирантуру. Для студентов из “третьего” мира была упрощенная процедура. В Москве он женился на Вере Варшавской, мать которой тоже была из Меленок, а отец-еврей. Вера знала французский и работала технической переводчицей. Это их сблизило.
Бернард был огромный, добродушный парень, в совершенстве знакомый с теорией негритюда.
– Пушкин кто? – ехидно спрашивал Бернард.
– А Дюма кто? – торжествовал Бернард. – На этих примерах он показывал, что европейская культура идет, мол, из Африки. Джаз также из Африки. Абстракционизм из Африки. А если вспомнить роль Древнего Египта, то дальше и спорить не стоит.
Я был поражен этой наивной аргументацией, в которую Бернард твердо верил.
– Ну, а как же современная техника и наука? Тоже из Африки?
– Ну, это общее достояние человечества, – повторял Бернард заученный ответ.
Русский дед его жены дал как-то Бернарду гигантскую четверть злой самогонки, он меня ею чуть не уморил.
РЕШАЮЩИЙ ШАГ
Ша, штил, махт ништ кун гевалт
Дер ребе гейт шон танцн балд.
Людей переродило порохом,
Дерзанием, смертельным риском.
Он стал чужой мышиным шорохам
И треснувшим горшкам и мискам.
Я, наконец, решил, что настало время для решающего шага. Я нуждался в акции, которая, по моим расчетам, оправдывала бы в глазах властей преждевременную подачу мною документов на выезд. Ведь, прошло меньше года со времени ухода из НИИТМа. Я понимал, что меня не отпустят, но решил, что когда бы я ни подал, все равно сразу откажут, поэтому имеет смысл уже сейчас открыть свой стаж ожидания.
17 апреля 71-го года я обратился к Брежневу с письмом, в котором ставил все точки над I.