Продолжение. Начало см. в № 2.
АКАДЕМИЯ
С ухватками удалыми
Несутся их ряды,
Гремя, звеня цимбалами,
Кричат, поют жиды.
. . . . . . . .
А там, едва заметная,
Меж сосен и дубов,
Во мгле стоит заветная
Обитель чернецов.
. . . . . . . .
Глядят на них с любовию,
Святых ликует хор:
Они своею кровию
Литве дадут отпор.
В январе 65 года Татьяна Васильевна познакомила меня с ученым секретарем Московской Духовной Академии Алексеем Остаповым. Отец Алексей был крупный мужчина старше меня лет на восемь. Он занимал исключительное положение, будучи сыном Данилы Остапова, стечением обстоятельств оказавшегося едва ли не единственным реальным хозяином Московской Патриархии. Данила Остапов происходил из дворовых людей графов Симанских, а как известно, патриарх Алексий, возглавлявший Русскую церковь с 1945 г., был сыном камергера Симанского. Во время войны семья Остаповых оказалась в Новгородской области, захваченной немцами, и была выслана на принудительные работы в Литву. После войны это вписывалось в строку. Когда митрополит Алексий стал патриархом, будучи кругом обложен штатными сотрудниками ГБ, вроде Колчицкого, он крайне нуждался хотя бы в одном близком сотруднике. Остапов-отец стал таким человеком, будучи по-старинному предан Святейшему. Когда, однако, Данила появился в резиденции патриарха на Чистом переулке, власти приказали ему покинуть Москву, ссылаясь на его пребывание на оккупированных территориях. Патриарх единственный раз в жизни воспользовался правительственным телефоном-вертушкой, чтобы позвонить Сталину лично. С тех пор Данила не только остался в Москве, но и стал правой рукой патриарха. Боголюбивый квиетист был рад возложить мирские дела на Данилу, и тот был назначен на должность начальника хозяйственного управления патриархии. По существу, Данила Андреевич стал временщиком Московской патриархии и решал не только хозяйственные дела, но и чисто церковные. Он влиял на рукоположение священников, на хиротонию епископов, стал человеком, связывавшим патриарха с властями.
Своим правлением Данила Андреевич заработал себе немало врагов и почти всеобщее нерасположение духовенства. Я встречал немало людей, им обиженных. Семья его, а был у него только один сын, Алексей, названный в честь Святейшего, стала домашним кругом патриарха, так что Святейший был как бы вторым отцом Алексея Остапова. Это-то и создало уникальность его положения. Он не учился в советской школе. Чтобы обойти закон о всеобщем обязательном обучении, ему разрешили сдать школьные экзамены экстерном, к чему он был подготовлен частными учителями, в основном профессорами Духовной академии. Он прошел курс семинарии, потом академии и мог сделать любую церковную карьеру, но быстро женился, так что дорога в безбрачный монашествующий епископат была ему закрыта. Зато он быстро стал профессором, ученым секретарем Московской духовной академии. В силу условий своего воспитания, отец Алексей резко отличался от известных мне людей его возраста. Он был как бы катапультирован из 19 века. Был умен, тонок и остроумен, но его насмешливое остроумие было взлелеяно замкнутой субкультурой дореволюционной бурсы, переданной через преподавателей, выходцев из дореволюционных духовных школ.
Однажды он посоветовался со мной по поводу того, стоит ли выставлять в читальном зале для студентов старые, редкие издания книг.
– Да ведь у вас их сразу растащат! – возопил я.
– Ну, нет, не сразу, – глубокомысленно заметил Алексей.
Мы полюбили друг друга. Я счел нужным немедленно подчеркнуть, что я еврей, и дело не только в моем происхождении, а в том, что я вижу свое призвание именно в служении национальному существованию евреев. Хотя это было совершенно необычно в подобных случаях, но не вызвало в нем никакого антагонизма, скорее напротив, я почувствовал, что мои слова пришлись ему по душе. В его кругу не верили евреям, выдававшим себя за русских.
Вообще, в русском Православии всегда было крайне настороженное отношение к крещеным евреям.
Не случайно уже при первой встрече он счел нужным предупредить меня против… Александра как источника вредного влияния. По распространенному недоразумению, он причислял к евреям и о. Николая Эшлимана, выходца из дворян шотландского происхождения.
Я горой встал за Александра, и Алексей заколебался. Спустя некоторое время они подружились. Какая-то кошка пробежала также между ним и Николаем Глебовым, который, как оказалось, был одно время помощником инспектора семинарии.
Я рассказал Алексею о своих иностранных библиографических источниках информации. Он заинтересовался и тут же предложил мне составлять библиографию для Академии. Я с радостью принял это предложение. Оно дало мне дополнительный стимул для исторических изысканий; и, кроме того, оплачивалось.
Я, естественно, дал свою сионистскую рукопись Алексею. Он быстро прочел ее, сказал, что велел снять с нее копию и дал прочесть Святейшему. Реакция была положительной.
Алексей Остапов был не просто богатый человек. Он был миллионер. И не мог им не быть в условиях государственного покровительства, в котором оказалась церковь после войны. Было время, когда она не облагалась налогами, а ее финансовая деятельность практически не контролировалась. Церковное поприще превратилось в поле крупного бизнеса и привлекало к себе немало золотоискателей. Доходы духовенства после войны превышали средний доход населения в 15–20 раз!
Богатство семьи Остаповых определялось еще и тем, что патриарх передавал Остаповым почти все свои многочисленные подарки.
Алексей имел первоклассную коллекцию икон, религиозной живописи, церковной утвари, крестов, монет, открыток, книг. Но, что самое главное, он обладал лучшей в России коллекцией религиозного Самиздата: богословских сочинений и мемуаров, которые в обилии стекались к патриарху после войны. Все это Святейший передавал о. Алексею.
Мало того. Алексей не только собирал рукописи, но и вдохновлял людей на их написание. Именно он убедил Татьяну Васильевну написать воспоминания об отце и, чтобы поощрить ее, помочь, зачислил ее на фиктивную работу в Академии под предлогом, что ее воспоминания будут иметь церковно-истори-ческий характер.
Несколько раз Алексей сопровождал Святейшего в его поездках за границу и оставил об этом трогательные воспоминания в рукописном виде, которые дал мне прочесть. Был он и в Святой Земле, но Израиль, как таковой, не заметил. Жил Алексей в самой Лавре.
Он стал приглашать меня на актовые собрания Академии, по традиции созываемые на Покров, 14 октября. Московская и Ленинградская Духовные академии были заповедниками дореволюционных академических традиций и там все происходило как 100 лет назад.
С патриархом я так и не познакомился, но он обо мне знал и, видимо, поддерживал Алексея в его отношениях со мной. Насколько я мог составить о нем впечатление понаслышке, он был убежденным консерватором, монархистом и советскую власть признавал согласно принципу «Всякая власть от Бога». Как и многие духовные, да и светские лица, он впал в чистый спиритуализм. Его молитвенный мир был совершенно отделен от мира реального, в котором властвовал Князь Тьмы. Этот мир был ему безразличен, коли посреди молитв было тепло и уютно. И мысли у него не было об активном сопротивлении властям, хоть он и не любил их. Полагаю, что он верил в еврейско-масонский заговор, судя по тому, что Алексей дал мне раз перепечатку статьи из эмигрантского журнала 30-х годов со списком русских масонов, где было много русских политических деятелей, даже придворных, и среди прочих – имена Горького, Троцкого, Литвинова и других.
Жил Святейший в роскоши, весьма безвкусной, но она давала представление о том, как жило русское духовенство до революции. Его покои в Лавре, где я был один раз, производили угнетающее впечатление.
Алексей рассказал мне о единственной, по его словам, встрече Святейшего со Сталиным и Молотовым в сентябре 43 года, на которую он был приглашен вместе с Сергием (Старгородским) и Николаем (Ярушевичем).
Я опять возвращаюсь к Сталину, который превращается едва ли не в red line моего повествования, но что поделать.
Великий вождь спросил митрополитов, в чем они нуждаются, и те пожаловались, что не хватает священников, попросив разрешения на открытие семинарий.
– Почему только семинарий? – удивился многоопытный семинарист. – Священников надо готовить с детства.
Сталин предложил восстановить духовные училища, что, однако, так и не было реализовано. Сергий пожаловался на тесноту в деревянном здании патриархии. Сталин немедленно выделил роскошный особняк в Чистом переулке.
Когда Молотов зачитал в конце трехчасовой встречи текст коммюнике и сделал ударение в имени Алексий на «е», Сталин поправил его и пошутил:
– Сразу видно, семинарию не кончал!
Ближайшим помощником Алексея Остапова в Академии был игумен Марк (Лозинский), умерший молодым. Марк был глубочайше отчужден от всего внешнего и был убежденным монархистом.
В Академии царило чинопочитание и страх перед начальством. На переменах никто не бегал сломя голову, как в светских институтах и техникумах, никто не тузил друг друга.
Конкурс среди поступающих составлял обычно 3-4 человека на место. Списки поступающих передавали в Совет по делам религий и там ставили около фамилий нежелательных лиц те же галочки, что и против еврейских фамилий в МИФИ в 50-е годы. Этих людей не допускали до экзаменов и объясняли им, что их невозможно прописать в Загорске. Кто же были эти нежелательные лица? Выходцы из интеллигенции или, проще, люди с высшим образованием, жители Москвы. Бывали, конечно, исключения, но редкие. Москвичей не любили принимать, так как новоиспеченное духовенство сразу обретало большой круг влияния за счет московских знакомых, чего старались избегать. Власти предпочитали иметь в Москве западно-украинских священников, которые не могли преодолеть культурного и языкового барьера, могли прожить в Москве всю жизнь, не заведя ни одного знакомства среди интеллигенции. Совет предпочитал также поддерживать кастовость духовенства и поощрял принятие в семинарию и академию выходцев из церковной среды.
Существовал также огромный заочный сектор, но туда принимали лишь уже рукоположенных либо в диаконы, либо в священники.
На моей памяти было лишь несколько прорывов в московскую духовную школу со стороны. Не понимаю, почему дали поступить в семинарию Игорю Хайбуллину, отсидевшему уже в политическом лагере. Он потом принял монашество и стал иеродиаконом Варсонофием, известным русским националистическим диссидентом.
Кандидат медицинских наук Кирилл Чернецкий закончил медицинский институт вместе с моей женой Верой. Он подавал большие надежды и был аспирантом Лукомского. Но пошли слухи, что он сектант. На самом деле он был постоянным прихожанином и чтецом в Обыденской церкви в Москве. Чернецкого выбросили из науки. Будучи кандидатом, он был вынужден работать обычным поликлиническим врачом. Даже среди евреев почти не было таких случаев. Но ректор Академии епископ Филарет, ныне председатель Отдела внешних церковных сношений, обхитрил власти. Он принял Чернецкого на работу в Академию врачом, выгнав с этого места сварливую бабу, подосланную кем-то. Она жаловалась, писала доносы, но ей это не помогло. Зато Чернецкий получил статус церковного сотрудника, что позволило пропустить его как заочника и рукоположить. Он много лет служил в Коломенском, где приобрел популярность.
На моих глазах в Академии сменилось два ректора: оба Филареты. Один был с Украины, сухой и бездушный. Другой, которого я упомянул выше, сын профессора консерватории. Он стал устраивать для студентов концерты. Его постоянной гостьей была знаменитая пианистка Мария Вениаминовна Юдина, крещеная еврейка, известная своей дерзостью. Говорили, что на своих концертах, перед тем, как сесть за фортепиано, она крестилась. Мария Вениаминовна была одним из столпов московских религиозных салонов.
Как вокруг каждого красивого священнослужителя, вокруг владыки Филарета сложился круг заочных обожательниц. На таких женщин мне жаловался и Александр. Во время одной из церемоний в честь Филарета в храме Академии немолодая женщина, стоявшая сзади в углу, вдруг заголосила:
– Ах, ты мой ненаглядный! Ах, ты мой драгоценный!
Ее тут же вытолкали взашей.
МАНУИЛ
Город. Зимнее небо.
Тьма. Пролеты ворот.
У Бориса и Глеба
Свет и служба идет.
Лбы молящихся, ризы
И старух шушуны
Свечек пламенем снизу
Слабо озарены.
В январе 65 года я в очередной раз поехал в Куйбышев и сразу занемог. Меня сразил грипп. Эпидемия, еще не дошедшая до этих краев, свирепствовала в Москве. Если бы я обратился к врачу, меня тут же упрятали бы в изолятор, так что я переносил жестокий грипп на ногах. Я перестал верить в эпидемии, в заразительность инфекций, и, как некогда Петтенкофер, добровольно принявший безнаказанно смертельную дозу холерных вибрионов, ходил с чистой совестью.
На этот раз я решился посетить, наконец, Куйбышевский кафедральный собор. Службу вел сам митрополит Мануил (Лемешевский). Горбун, окончивший библиотечный техникум еще до революции, он полжизни провел в тюрьмах и лагерях. Последний раз он был арестован в 48 году. Мануил весь свой досуг и немалые деньги тратил на собирание религиозного самиздата и, кроме того, будучи графоманом, непрерывно писал. Венцом его трудов был монументальный биографический словарь русских православных епископов конца XIX–XX веков, являющийся ценнейшим источником по истории Русской церкви и даже по советской политической истории. Мануил представил свой циклопический труд как магистерскую диссертацию в Московскую Духовную Академию. Делал он это дважды – в конце 50-х годов и в 65 году – и оба раза безуспешно. Как ее могли принять? Ведь это был мартиролог! Хитроумный Мануил придумывал различные формулировки вместо упоминания об аресте или расстреле епископов:
«С такого-то года епархией не управлял.»
«С такого-то года находился на покое».
«Убит разбойниками.»
«Убит злоумышленниками.»
Зимой 65 года Мануил был уже на склоне жизненного пути: мертвенно бледен, голос глух и едва слышен. Проходя к выходу, он негромко сказал:
– Берегитесь простуды!
Через несколько месяцев он умер. Уезжая из России, я вывез рукопись его словаря, и теперь он издается Эрлангенским университетом и Институтом Восточных церквей в Вюрцбурге.
В то посещение Куйбышева один из ведущих специалистов куйбышевского программного управления, молодой еврей Руманов завел со мной любопытный разговор, сам не сознавая, в какую точку он попал:
– До революции у евреев был выход, – пожаловался он, – креститься. Я бы не задумываясь сделал это сейчас, если бы это помогло. Членство в партии не дает ничего.
Я промолчал. Он был прав: у евреев не было выхода. Но такое отношение к своему народу меня резко покоробило.
Уезжал я из Куйбышева железной дорогой. Был морозный день, и на вокзальной площади ко мне пристала цыганка, предлагая погадать. Я бросил ей мелочь:
– Возьми, не нужно мне твое гаданье.
Реакция была мгновенной:
– Мы нечестные, мы обманщики, правду не говорим! Дай еще денег!
В купе я оказался с симпатичным пожилым самарцем. Он рассказал мне про своего друга (а, может быть, про себя?), который, чтобы уйти от мучительных вопросов действительности, поставил себе за правило ни на что травмирующее не обращать внимания.
ПАСХА С КУРОЕДОВЫМ
Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше.
На Пасху 65 года отец Алексей оказал мне абсолютную, невообразимую протекцию. Он пригласил меня в кафедральный Елоховский собор, куда обычно нельзя было попасть, но не просто в собор, а на солею около иконостаса, где было не более двух десятков особо избранных. Это было куда более привилегированное место, чем отсек для дипкорпуса. Послушайте только, с кем я делил эту привилегию! Со мной плечом к плечу стоял не кто иной, как министр Куроедов, председатель Совета по делам религий со своей свитой. Сзади ютился на стуле больной уже художник Павел Корин, хорошо известный своей религиозностью, а также фанатическим преклонением перед властью. Стояла также и матушка Казновецкая, муж которой, протоиерей, живший одно время в Александрии (Египет), довольно детально описан в книге Джона Баррона «КГБ».
Я невольно слушал разговоры высших чиновников Совета. Это была первая Пасха после снятия Хрущева, за которой последовало ослабление антирелигиозных гонений. Сам по себе факт присутствия Куроедова был чем-то из ряда вон выходящим. Естественно, его чиновники были функционально разделены. Один отвечал за православие, другой – за католицизм, третий – за секты и т. п.
И хотя я был настроен благочестиво, едва сдерживался от смеха, слушая, что они говорят.
Героем дня был повелитель православия. Он явно и бесстыдно величался перед повелителем католицизма:
– Ну, разве у вас такая служба, как у нас?
Католик приуныл под напором неотразимости православного обряда. Куда ему было тягаться с древней византийской пышностью! Да и сам-то он был деревенский.
– Смотри! Смотри! – дергал его за рукав православный. – Это протодиакон. Знаешь, сколько ему лет?
Так, вероятно, хвастались своими певчими русские баре до 1861 года.
– А сейчас будет огласительное слово Иоанна Златоуста! – с предвкушением продолжал комментировать ход службы православный.
Куроедов и его люди поглядывали на меня, но, уверен, им уже объяснили, кто я. Куроедов имел вид пожилого бонвивана и таковым, по-видимому, и был. Несмотря на ослабление гонений сверху, сила инерции проявлялась необычайно. Уже начала складываться традиция, согласно которой милиция прямо провоцировала хулиганство во время Пасхи. Кто приходил в церковь на Пасху, оказывался в обстановке безнаказанного террора.
Подходя к Елоховской, увидел я грандиозное скопление хулиганившей молодежи, предвкушавшей возможность покуражиться, дать выход инстинкту насилия. При мне они окружили замедливший ход троллейбус и стали тянуть вниз штанги. Другие взобрались на неприкасаемые дипломатические машины и барабанили по их крышам.
Но верхом удовольствия было освистать крестный ход, бросать в него камни. Еще до начала крестного хода два камня угодили в окно собора, ближайшее к отсеку дипкорпуса. Сотрудник патриархии, бывший глава партии младороссов Казем-Бек рассыпался в объяснениях перед испуганными дипломатами.
Во время крестного хода начался невообразимый гвалт. В окна летели камни. Стекла брызнули осколками.
Куроедов недовольно поморщился и скомандовал сотруднику патриархии:
– Кудинкин! Конную милицию!
Потом спросил с видом sancta simplicitas[1]:
– Это у вас всегда так?
– Нет! – залепетал Кудинкин, – первый раз!
Куроедов недовольно покачал головой, как будто сам Кудинкин был виноват.
Вася Ситников, который был в эту Пасху в Лавре, рассказал, как разгулявшаяся толпа брала приступом Успенский собор, запертый изнутри тяжелой балкой.
Не эту ли Пасху описывал Солженицын в своем рассказе «Крестный ход в Переделкино»?
«ПРАВДА»
Любим калифом Иоанн;
Ему, что день, почет и ласка,
К делам правления призван
Лишь он, один из христиан
Порабощенного Дамаска.
Вскоре произошло неожиданное событие. С негодованием узнал я, что дефицитные станки с программным управлением были направлены на химические заводы, где с ними не знали, что делать. Возмущенный, я написал письмо в «Правду». К удивлению, через некоторое время мне позвонили из редакции и сказали, что письмо будет напечатано в виде небольшой статьи. Меня пригласили в редакцию прочесть верстку. Я спросил у сотрудника газеты Петрова, проверял ли он факты в моей статье, на что получил поразительный ответ:
– Факты в письмах директоров и главных инженеров мы не проверяем.
Незадолго до этого меня повысили, и я стал называться главным инженером проекта. Такое звучное название было придумано для расширения штатного расписания. Конечно же, я не был главным инженером института, но решил не разубеждать Петрова. Вскоре он позвонил еще раз:
– Ну, видели свою статью?
– Когда?
– Сегодня.
– Но я читал сегодня «Правду». Там ничего нет!
– Вы читали вариант А, а ваша статья вышла в варианте Б. Ее в Москве не продают.
– ?!
Так я впервые узнал, что «Правда» выпускалась, по меньшей мере, в двух вариантах: один для центральных городов и заграницы, а другой – для всех остальных. Я взял у Петрова два экземпляра газеты с моей статьей и скоро стал получать поздравления. Напечататься в «Правде» было делом огромного престижа.
Вслед за этим ко мне обратилось АПН за статьей для «Neues Deutschland». Оказывается, меня рекомендовала «Правда» как одного из ведущих специалистов. Через некоторое время моя статья появилась в … «Московской правде»: АПН распространило статью среди республиканских и областных газет.
Меня вызвал Зусман:
– Мэлиб Самуилович! Это уже слишком!
– Что именно? – испугался я.
Зусман протянул мне статью … в «Туркменской искре»:
– Вы не должны писать по всему СССР без разрешения отдела.
– Я не виноват, я понятия не имел, что сделает с моей статьей АПН.
В это время я стал еще и лектором Общества по распространению политических и научных знаний, с правом читать лекции по программному управлению. Это было мне очень на руку. Отправляясь в командировку, я брал заодно путевку читать лекции, что давало небольшие деньги, но, главное, иногда помогало устроиться в гостинице. Раз в Пензе я получил даже отдельный номер за счет обкомовской брони.
Так неожиданно запуганному человеку, боявшемуся собственной тени, стали перепадать блага советского истеблишмента и советского люкс-православия. Несомненно, ГБ и причастные к ней органы были обо всем прекрасно осведомлены, но в ЭНИМСе никто не имел об этом ни малейшего понятия. Кстати, добавлю, что в это время готовилась к печати моя книга совместно с Ратмировым и Вульфсоном.
Я решился еще на одну эскалацию. ЭНИМСу передали в Перерве лабораторию с подсобным заводом. Все это было расположено в старом оскверненном монастыре. Я решился написать в многотиражку ЭНИМСа, требуя бережного отношения к памятнику архитектуры. Это вызвало разговоры, но никто не догадался о настоящих моих мотивах.
ПЛОТНИКОВ
И опять мы в метели,
А она все метет,
И в церковном приделе
Свет и служба идет.
Однажды Александр повел меня к своим знакомым в Плотников переулок. Таким образом я познакомился с Ведерниковыми, сыгравшими исключительную роль в моей жизни.
Анатолий Васильевич Ведерников был долгое время ответственным секретарем Журнала Московской Патриархии, а перед этим – инспектором Духовной академии. Искренний, пламенно верующий христианин, не без церковного макиавеллизма, сложившегося во время работы в Патриархии, он был долгое время ghost writer[2] патриарха Алексия и митрополита Николая. Ведерников бывал в знаменитой Вольфиле и посещал церковь в годы самых свирепых гонений. Сразу после конкордата 43 года он ушел на церковную работу. Во второй половине 50-х годов он вторым браком женился на Елене Яковлевне, крещеной еврейке, вернувшейся из Франции в Россию с большими приключениями. Родом она была из богатой еврейской семьи из Киева и очутилась на Западе с волной белой эмиграции. Во Франции попала под обаяние молодого священника Андрея Сергеенко, придерживавшегося московской ориентации, крестилась, во время немецкой оккупации носила желтую звезду, но не была депортирована. После войны Елена Яковлевна примкнула к группе фанатичных сторонников СССР в среде православных эмигрантов. Ходила на коммунистические митинги, ревела от восторга вместе со всеми в зале Плейель, где французский коммунист, только что вернувшийся из голодной страны, с десятками миллионов заключенных, готовившейся к захвату всего мира, захлебывался:
– Мы вернулись из нового мира!
В 47 году о. Андрей собрался поехать в Москву на некое церковное торжество. Одна депортированная женщина, узнав, что он собирается сделать, взмолилась:
– Отец Андрей! Вас посадят!
Он все-таки поехал, но задержался сверх положенного срока. Полагали, что он арестован. Однако о. Андрей, как ни в чем ни бывало, вернулся в Париж. Депортированная, встретив его вместе с Еленой Яковлевной, не могла поверить своим глазам:
– Вы ли это?
Возмущенная Елена Яковлевна плюнула в ее сторону.
Вскоре у Елены Яковлевны начались неприятности с французской разведкой. После войны она взяла себе советский паспорт и мечтала вернуться в Россию. Но советские власти, пропустив первый эшелон с эмигрантами непосредственно в ГУЛАГ, прекратили выдачу виз, ссылаясь на то, что среди эмигрантов затесалось много шушеры. Французские власти предложили Елене Яковлевне одно из двух: отказаться от советского подданства или же покинуть Францию. Елена Яковлевна предпочла второе и, так как ее не пускали в СССР, оказалась в Восточном Берлине, где проторчала до 55 года. Вернувшись, наконец, в Россию, быстро вышла замуж за Анатолия Васильевича. Ей было за 50, но она оставалась довольно интересной женщиной. Ведерниковы, как и большинство москвичей, ютились в маленькой комнате в коммунальной квартире, зато у них была роскошная дача в Баковке, подарок патриарха. Раньше эта дача принадлежала артистке Руслановой, арестованной вскоре после войны.
Когда я приходил к Анатолию Васильевичу, он доставал графинчик водки и принимался угощать:
– Кушайте! Кушайте!
Он был церковным консерватором, чуждался всякой оппозиции, хотя советскую систему, конечно, не принимал. Нынешнее поведение церкви он считал единственно возможным и никогда не шел дальше компромисса. Он всячески осуждал радикализацию богословия, которая стала входить в моду в кругах, близких к Отделу внешних церковных сношений.
Многое узнал я от Анатолия Васильевича и многому от него научился, например, серьезности в деле веры. Он был простой цельный человек без интеллигентских вывихов и комплексов.
Сын Анатолия Васильевича от первого брака, Николай, был священником, обожал музыку и находился под сильным влиянием д-ра Штейнера, как и многие представители московской интеллигенции.
У Ведерниковых я познакомился со многими. Самым близким к Ведерниковым был священник Андрей Сергеенко. Он жил в Александрове, но часто бывал в Москве. В нем христианский квиетизм был доведен до последней степени. Я как-то его спросил:
– А что, отец Андрей, допустим, китайцы завтра захватят Россию. С точки зрения учения православной церкви необходимо им сопротивляться? Или, вернее, скажем так, вот уже есть китайская власть. Надо ей подчиняться?
– Да! – твердо сказал о. Андрей. – Думаю, надо.
Среди друзей Ведерниковых была поэтесса Надежда Александровна Павлович, представительница русского религиозного национал-большевизма. Она была уже глубокой старухой, но сохраняла удивительный динамизм. До всего было ей дело. В молодости она была увлечена Блоком, и его мистическое оправдание революции осталось с ней на всю жизнь. Она жила культом Блока. Член Союза писателей, Надежда Александровна открыто ходила в церковь и одновременно выступала в центральной печати с воспоминаниями о Ленине.
Она первой указала мне на «Мастера и Маргариту» Булгакова, когда об этом романе никто еще не знал. Она любила окружать себя молодежью, и в ее комнатушке всегда торчали новообращаемые и новообращенные, в большинстве евреи. Что говорить о Надежде Александровне, когда есть примеры Ольги Форш и Мариэтты Шагинян, воспринимавших советскую власть сквозь самые диковинные мистические призмы. И так ли далеко ушли от них Леонид Леонов или Владимир Солоухин?
Познакомился я у Ведерниковых и со знаменитым впоследствии о. Дмитрием Дудко, там же материализовался для меня и герой фельетона из «Науки и религии» Анатолий Эммануилович Левитин-Краснов.
ЦЕРКОВНАЯ ЖУРНАЛИСТИКА
Представьте все краски небесные вкупе,
И там в этой радужной ясности – купол.
Над куполом облачко точно из ваты,
Под ним человек на кресте, как распятый.
О. Алексей предложил мне связаться с главным редактором Журнала Московской Патриархии епископом Волоколамским Питиримом (Нечаевым). Некоторые мои опусы дали, вероятно, ему и Святейшему считать меня перспективным религиозным автором. Алексей дал мне запечатанное письмо к Питириму. Редакция ЖМП находилась в Новодевичьем монастыре. Питирим встретил меня очень радушно. Он был красив и внушителен, с огромной бородой-лопатой, в которой только-только начинала проглядывать проседь.
Астрономического размера ножницами он вскрыл конверт и, прочтя письмо, первым делом предостерег меня от компании Меня и Эшлимана. Вероятно, про них было сказано в письме. (Это было еще до того, как Остапов и Мень подружились.) Я объяснил, что поддерживаю с ними дружеские отношения, но не примыкаю ни к каким группам. С тех пор начался период моих длительных отношений с Питиримом и его редакцией. Я уже говорил, что глубоко вошел в историю церкви, и мои церковные знакомые это хорошо чувствовали. Задавали тон в редакции ее секретарь Евгений Алексеевич Карманов и Павел Уржумцев. Журнал, в отличие от других советских изданий, имел многократную цензуру. Его макет, т.е. материалы, рекомендованные к публикации, передавались Алексею Буевскому, сотруднику Отдела внешних сношений и правой руке митрополита Никодима. Буевский вносил изменения и затем посылал на предварительное одобрение в Совет по делам религий. Оттуда материалы возвращались, и окончательно сформированный журнал снова передавался Буевскому, опять – в Совет и только после этого шел в печать.
Владыка Питирим был глубокий спиритуалист. Его точкой опоры был мир молитв и медитации. Он очень любил службу и служил необыкновенно театрально.
СЕРГЕЙ ФУДЕЛЬ
О кто их знает о кто их
Кто сплел церковный октоих.
Сергей Иосифович Фудель, сын известного до революции московского священника, друга Леонтьева, был, кажется, еврейского происхождения. Это исключительно утонченный человек, но тюрьмы и лагеря, в которых он провел большую часть жизни, сломали его. Сажать его начали с 22 года. Я был поражен его воспоминаниями, в особенности, той их частью, где он рассказывает об известном литературном критике Сергее Дурылине, который одно время был аскетом и священником, потом, во время гонений, снял с себя сан, чуть ли не отказался от веры.
Фудель предупреждал, что человек, встающий на путь духовного развития с томиком Пушкина в руках, рано или поздно обречен на глубокий внутренний конфликт, чреватый катастрофой. Путь религиозного созерцания несовместим с эстетизированной светской культурой. Дурылин был такой эстет, что его сломило.
Сергей Иосифович написал большой труд о Флоренском, которого знал лично. Он был страшно запуган сам, а, кроме того, его дети, люди с положением, боялись неприятностей со стороны отца. Фудель подписал свой труд о Флоренском прозрачным псевдонимом: Ф. Уделов.
Для патриархии Фудель перевел «Сумму теологий» Фомы Аквинского. Жил он во Владимирской области. Мы переписывались.
УХОД ИЗ ЭНИМСа
На волю, в пампасы!
Мне захотелось на волю. В 1965 году я сделал новую попытку уйти в аспирантуру. Я выбрал престижный Институт автоматики и телемеханики (ИАТ) Академии наук. Попасть туда со станкиновским дипломом было крайне трудно. Я обратился к Авениру Аркадьевичу Воронову, заместителю директора ИАТ, который одно время занимался программным управлением. Он поддержал меня, и я подал документы. Вскоре меня вызвали к другому заместителю директора – Челюсткину, который стал выяснять мои математические знания. Надо мной все еще висело проклятие СТАНКИНа, где, как я говорил, математическая подготовка была смехотворной. Я честно признался, что это мое слабое место, но я берусь в кратчайший срок ликвидировать пробелы.
В ЭНИМСе же подходил роковой срок сдачи электроискрового станка с программным управлением, который я разрабатывал с Мишей Разницыным, он – механику, я – управление. В отличие от всего, что делалось у нас в отделе, я решил использовать стандартные элементы. Положение было очень трудным, ибо по моему проекту смонтировали пять систем, стоивших уйму денег, а ничего еще не было проверено в работе. Был лишь большой кот в мешке. Абрам Розинов предсказывал катастрофу.
Я засел с монтажниками на заводе. Ребята были толковые и политически сознательные. Один из них, весьма флегматичный парень, грозился вскорости перебить начальство. Никто на это не реагировал.
В конце сентября, вопреки ожиданиям, я получил письмо из ИАТа, меня приняли в аспирантуру.
Вне себя от радости, я показал письмо Зусману, что было для него полным сюрпризом.
– Вы делаете ужасную ошибку. Вы бросаете работу, которая могла бы принести вам очень многое. Я всегда догадывался, что вы идеалист, но не полагал, что до такой степени, – сказал он.
Зусман был не прав. Он привык жить в гетто, и выход из него казался ему неисправимым идеализмом. Я, конечно, понимал, что постепенно выдвигаюсь в ведущие специалисты отрасли, что будут и премии, и звания, и новое положение, но ничего этого не хотел. Я замахивался на другое. Я выходил на большую дорогу, и энимсовские дивиденды меня не интересовали.
Так или иначе, я обещал довести работу до конца и отложить переход в ИАТ до нового 66 года.
Тяжелое это было время. Порой я был в отчаянии и начинал думать, что кругом ошибся и ничего со станком не выйдет. Пока что мне удалось наладить электронику и состыковать ее со считывающим устройством. Это было уже немало, но далеко не все. Главное заключалось в том, будет ли электроника устойчива к помехам, создаваемым работой самого станка.
Наступил день подключения системы к работающему станку. Абрам Розинов несколько раз с усмешкой забегал в лабораторию, где велась наладка. Зашел туда и Зусман, попыхтел трубкой, спросил, как идут дела. Я нервничал, и он это видел.
Когда я включил, наконец, станок, в системе, к моему ужасу, началась полная неразбериха. Все сбивалось. Ничего не работало.
Абрам торжествовал:
– Я же говорил!
Я метался вокруг станка как угорелый. Была суббота. Все ушли, и я остался один с наладчиком. Наладка электроники – это не только знание, это также и интуиция. Как в хорошем детективе.
Отбрасывая одну причину за другой, я решил проверить, как заземлен станок, и обнаружил перемычку, показавшуюся мне лишней. Я перекусил ее кусачками, и система заработала!
Понадобилось еще месяца полтора, чтобы исключить все возможные помехи, но главное было сделано.
Новый станок решено было представить в качестве экспоната на Международной выставке в Монреале. Меня это уже не заботило. Моим преемником был назначен пренеприятный малый Цыганков, откровенный антисемит из Одессы, хотя, судя по его внешности, подозреваю, сам еврей.
Чтобы показать в будущем, что он истинный автор системы, он портил мне кровь все мое последнее время в ЭНИМСе. В Монреале Цыганков выполнял роль доверенного лица ГБ, но однажды не пришел ночевать в гостиницу и был немедленно с позором возвращен в Москву.
В доказательство, что я не был таким идеалистом, как думал Зусман, я предложил Ратмирову, Зусману и заместителю директора ЭНИМСа Васильеву запатентовать новую систему. Я не обладал глупыми амбициями тех, кто непременно отказывается включать начальство в соавторы. Васильев, не имевший представления о содержании заявки, не моргнув глазом, подписал ее. Я знал, что без этих подписей не получу в будущем ни копейки, и не ошибся.
СНОВА У ХУДОЖНИКОВ
Я читал Экклезиаста,
Выл в музеях, ах, Матисс.
Мое духовное раскрепощение усиливалось. Я решил возобновить и свои старые связи. Прежде всего, побывал у Сапгира и Оскара Рабина, рассказал им, первым делом, как шесть-семь лет назад меня хотели заставить шпионить за ними. Они, по-моему, пропустили это мимо ушей.
Все сильно изменилось. Неконформисты были в моде. Картины их хорошо покупали. Харламов оказался прав! Оскар приобрел кооперативную квартиру и покинул Лианозово. Его жена, Валя, тоже стала художницей. Лев Кропивницкий разбогател. Даже Вася Ситников оставил свою мышиную нору. Он умудрился получить большую комнату у самого здания ГБ на Малой Лубянке. На дверях он повесил объявление крупными буквами, намеренно неграмотное:
МИНЯ НЕТ ДОМА
Его дела пошли в гору, и он впервые в жизни в возрасте почти 50 лет женился на симпатичной девушке. В живописи его все сильнее стала торжествовать эротика. Вошел он в моду и в дипкорпусе. Появился друг, посол Люксембурга, приглашавший его на дипломатические приемы в качестве paysan Russe[3]. Вася надевал сапоги, свитку и в таком виде шел в гости. Ему предлагали изысканные угощения, он кобенился:
– Только что щей нарубался. Во! – и хлопал себя по животу.
Дипломаты ловили каждое его народное слово.
На свадьбе мадемуазель Стивенс Вася учинил грубую международную провокацию. Он подошел к американскому послу и схватил его за пиджак, как в свое время министра культуры Михайлова. Посол перепугался.
– Вася! – остановили его, – это же посол.
– Посол? – деланно сомневался Вася. – Вот посол! – и показал на хлыща с Хроники.
ПУШКИНСКАЯ ПЛОЩАДЬ
В сентябре 65 года были арестованы Синявский и Даниэль. Это вызвало движение протеста, которого я всячески сторонился, но в которое меня тут же захотели втянуть. Первым обратился ко мне Геннадий Шиманов, тогда активный участник нарождавшегося диссидентства и религиозный либерал. Знал я его давно, через факельских друзей. Он был их одноклассником и лидером маленького кружка, в котором культивировал противостояние окружающему на основе русской и классической культуры. Он не стал дальше учиться и был взят в армию, а после армии оказался в критическом состоянии, подумывал о самоубийстве, но кризис преодолел. Жил в отдельном флигеле, где у него всегда толклось много народу. В 57–58 годах там господствовала мода на оккультизм. Сам Генмих, как его звали (Геннадий Михайлович), забирался в погреб, пил там водку и слушал Баха. В середине 60-х годов Генмих обратился. Может быть, со стороны виднее, но мне всегда казалось, что для него, как и для многих других баалей тшува[4], религия оказалась чудесной долгожданной идеологией, дававшей моральное превосходство над окружающими. Она была для них идеологией элитарного меньшинства, своего рода ницшеанством. Стать христианином стало казаться для многих вступлением в элитарную интеллектуальную секту. Это, а не стремление слиться с окружающим миром, потянуло туда многих евреев.
В памятную пасхальную ночь, когда я имел редкое удовольствие стоять на заутрене с министром Куроедовым, Генмих с большой компанией был около Елоховской церкви и показывал на толпу:
– Смотрите, это бесы, а не люди!
К сожалению, это были люди, хотя на бесов и смахивали. Потом это у него прошло.
В ноябре 65 года он сообщил мне, что 5 декабря, в день Конституции на Пушкинской площади готовится демонстрация с требованием соблюдения Конституции и освобождения Синявского и Даниэля. Он просил помочь в этом деле. Я отказался, но 5 декабря в назначенный час все-таки пошел на Пушкинскую площадь посмотреть со стороны, что там будет.
Я встал на безопасном расстоянии по другую сторону улицы Горького и хорошо видел, как район наводнили громилы, бродившие, будто просто так.
Я уже собрался уходить, думая, что ничего не произойдет, как вдруг на секунды взметнулись вверх транспаранты, тотчас же повергнутые и отнятые набежавшими громилами. Одна за другой подкатили машины, давно ждавшие сигнала, и задержанных увезли. Прохожие с изумлением смотрели на происходящее. Никто ничего не понял. Впрочем, участники демонстрации отделались легким испугом и скоро были выпущены. Я им сочувствовал, но влезать сам не хотел по многим соображениям, из которых одним из самых главных была боязнь подвести моих церковных покровителей.
Спустя пару недель мне суждено было выдержать более серьезную атаку.
ПЕТИЦИЯ
Славно быть толстым и густобородым,
Сильным евреем, связавшим судьбу
С братским великим российским народом!
С Феликсом Карелиным я познакомился еще в январе 65 года, на дне рождения у Александра. Он производил сильное впечатление глубокого и умного человека и был, к тому же, исключительно красноречив. Тогда он работал ночным сторожем в Александровской церкви. Феликс был чистокровный еврей, сын левого эсера, он находился под таким сильным обаянием известного лидера левых эсеров Карелина, что взял его имя. Отец Феликса исчез в чистках 30-х годов. Феликс был вынужден стать осведомителем, как заставляли многих осиротевших детей, сам был арестован вместе с группой, на которую доносил. В лагере Феликс раскаялся и, чтобы доказать свою честность, убил лагерного стукача. Там же, в лагере, он крестился. У него была, кажется, врожденная склонность к экстремизму и поиску самых радикальных углов. Но пока что я этого не понимал.
Летом 65 года я пригласил к себе людей, и он прочитал доклад о Ватиканском соборе, где, говоря о православной церкви, употреблял выражение «мы». Феликс сожалел, что Мы, при всем Нашем желании, не можем принять II Ватиканский собор как положительное явление, способное привести к воссоединению церквей.
Феликс примкнул к группе духовенства и мирян, жаждавших преображения Церкви. К ней принадлежали: Сергей Желудков, Николай Эшлиман, Глеб Якунин, Дмитрий Дудко, архиепископ Ермоген (Голубев) и другие. Они собирались и обсуждали, что же надо делать. Предупрежденный Остаповым и Питиримом, я старался не входить в их дела, и это сразу сделало меня из желанного активиста аутсайдером. А на меня, как на свежую силу, рассчитывали.
В декабре меня пригласил к себе Николай Эшлиман. Он жил в деревне Алешкино в большой усадьбе на берегу Химкинского залива, далеко от центра. Николай был тогда вдохновенный мистик, монархист и консерватор. Затемно я приехал на указанную мне автобусную остановку на Московской кольцевой дороге и стал ждать.
Где-то вдалеке показался огонек фонаря. Ко мне приближались двое. Вторым был Феликс, которого я встретить здесь не ожидал. Пошли к Эшлиману. Николай любил вкусно поесть. У него научился я готовить великолепную настойку на укропе и сельдерее. Еда была первый сорт и, только окончив трапезу, Николай и Феликс приступили к делу.
– В ближайшее время, – сообщил таинственно Феликс, – произойдут события, которые изменят судьбы церкви.
– Что именно?
– Готовится обращение православных священников к правительству и патриарху.
– А кто подпишет?
– Двое.
– Только?
– Достаточно.
– А кто именно, если не секрет?
– Отец Николай и отец Глеб, – ответил Феликс.
Они дали мне текст. Обращение к властям было волнующим документом. Там все было правдой, хотя изложено несколько декламаторски и растянуто. Я еще не знал, что все писал Феликс. Худшее впечатление оставил у меня текст обращения к патриарху, на мой взгляд, глупый и надменный.
– А от меня чего вы хотите?
– Помогите нам распространить это.
– Я не готов.
– Почему? – взвился Феликс.
– Как я могу набраться такой дерзости, осуждать патриарха за то, что он не сделал или боялся сделать, если я сам без году неделя в церкви, еврей, бывший комсомолец, сын коммуниста? Что я сам делал в это время? Как бы я сам повел себя в такой ситуации? Нет, я не могу, – закончил я более решительно, чем начал.
Спор продолжался долго. Я был совершенно не готов к политической оппозиции, тем более, в церковных вопросах.
Вначале идея обращения обсуждалась среди довольно большой группы духовенства и мирян, но люди, один за другим, отпадали, осталось двое, а истинным сочинителем текстов был Феликс.
Обращение, однако, приобрело огромную известность и вышло далеко за пределы церковного мира. Весной 66 года, во время процесса Синявского и Даниэля, о нем уже говорили в салонах, и я не сомневаюсь, что оно дало толчок подписантской кампании, последовавшей за осуждением Синявского и Даниэля. Я оказался по другую сторону баррикад, хотя и поддерживал со всеми дружественные отношения.
СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ
Поет на идиш девочка в Литве…
Люблю, и пью, и слушаю литвинку –
Спокойные, простые гимны гетто.
С нового 66 года я был свободен и счастлив. Я сбежал с барщины, высасывавшей из меня все силы. Я вышел победителем из трудного поединка. Переход в очную аспирантуру был в моем возрасте уникальной роскошью и основывался на том, что кроме маленькой стипендии, у меня были другие источники заработка. Я мог ехать куда угодно, в любое время, мог распоряжаться своим временем как хочу. Как только я ушел из ЭНИМСа, я поехал в Вильнюс. Туда меня давно уже звала Наташа Трауберг, с которой я познакомился через Олега Прокофьева. Наташа была дочерью известного советского кинорежиссера Леонида Трауберга, ставшего жертвой кампании против космополитизма. Сначала обрушились и на его соавтора Козинцева, но потом организаторы кампании решили, что нападки на Козинцева, имевшего русскую фамилию, хотя тоже еврея, вызовут недоумение, и стали ругать только Трауберга. Наташа – женщина совершенно незаурядная, и то, что она была первоклассной переводчицей с английского и испанского, было лишь одним из ее талантов. Ей, в частности, принадлежит честь популяризации Честертона.
В Вильнюс я отправился вместе с Александром и его женой, но они пробыли там всего несколько дней, а я остался еще. Я впервые был в католической стране, но католицизм меня не тронул даже тогда, когда я увидел знаменитую Остробрамскую икону. Это не было враждебностью. Я испытывал глубокую симпатию ко всем верующим, а тем более, ко всем христианам. Но мне было физически неприятно смотреть на маленькие сердца, ноги, руки – символы исцелений.
Я стал убеждаться, что православие, вернее, византийская традиция гораздо больше сохранила элементы древнего иудаизма, особенно в литургии. В нем было меньше того, что можно было бы назвать пластическим язычеством. Вероятно, это было результатом иконоборчества.
В Вильнюсе я познакомился с Аликом Штромасом. Он был из семьи крупного деятеля независимой Литвы, посла в Германии и затем фактического министра финансов. Ко всеобщему изумлению, отец сохранил свое положение и после советской оккупации. Оказалось, что на его квартире тайно собирался нелегальный ЦК компартии Литвы во главе со Снечкусом. В отместку, отец Алика вместе с другими коммунистами был зверски убит восставшими литовцами после того, как советские войска бежали из Каунаса, а немцы еще не вошли в город. Алик с матерью попал в гетто. Ему устроили побег в 44 году накануне ликвидации гетто, но мать погибла. Алик попал в партизанский отряд и после освобождения Литвы был усыновлен Снечкусом, у которого своих детей не было. Снечкус был, кстати, женат на еврейке. В возрасте 16 лет Алик, считавшийся вундеркиндом, был направлен на юридический факультет МГУ, а после его окончания вернулся в Вильнюс и стал директором Института судебно-медицинской экспертизы. Но и его потянуло в лес. В 57 году он сумел издать один номер литовского Синтаксиса, потерял должность, но остался в своем институте заведующим лабораторией. От Снечкуса он ушел, но тот продолжал ему покровительствовать. Алик доживал в Литве последние дни. Достав служебный газик, он повез меня показывать Каунас, в особенности 9-й форт, где было убито 80 тысяч евреев со всего мира.
Мы с ним много спорили по политическим вопросам. Он уже тогда был убежденным и воинствующим (на словах, конечно!) антикоммунистом, а я был прагматиком, осторожным, склонным к компромиссам. Для меня было не все равно, какой ценой будет уничтожена Софья Васильевна (т.е. Советская Власть).
Алик вскоре переехал в Москву и устроился в Институт законодательных предложений Президиума Верховного Совета. Он был одним из немногих москвичей, которые были хорошо информированы. У него всегда были свежие иностранные газеты.
ОПЯТЬ КАРЗУБЫЙ
О чем тут быть может разговор,
Ясно, что он вор.
Я замечаю, что Николай Михайлов, секретарь ЦК, министр культуры, в то время председатель Госкомитета по печати, как и Сталин, не покидает страниц моих воспоминаний. Так уж получается!
Так вот, в комсомольской атаке конца 65 – начала 66 года, сразу после Синявского и Даниэля, Михайлов принял активное участие. Каждый шелепинский человек, имевший свой комитет, создавал громкое дело, из которого вытекало бы указание на идеологическую запущенность. Коля Михайлов вспомнил про моего друга В., уже восстановленного в партии и давно работавшего в одном из издательств заведующим редакцией. В этой редакции вышла «преступная» книжка Игоря Голомштока о Пикассо. Преступная, так как выяснилось, что Голомшток был приятелем Синявского. А, кроме того, В. допустил ужасную политическую ошибку. В каталог художественных выставок за все годы советской власти он включил выставку в Киеве, которая хронологически падала на короткое время Петлюры. В. был второй раз снят с работы, и Михайлов требовал его исключения из партии. Но как изменились времена! У В. нашлись могущественные покровители. Его не дали в обиду и устроили директором подмосковного музея.
Пару лет спустя В. ехал на машине с приятелями и поровнялся с автомобилем Михайлова. Михайлов заметил своих врагов и не нашел ничего лучше, как покрутить пальцем руки у виска: знак, означавший, что у врагов Михайлова не хватает в мозгу шариков. Этот жест он, конечно, помнил с тех пор, как был главарем шайки у «Серпа и Молота».
ИАТ
Волки-инженеры
Мы делаем электрических мужиков,
Которые будут печь пироги.
Мои организационные связи с ИАТом оказались слабыми. Мне не нужно было туда являться, и я лишь изредка ходил консультироваться с Вороновым. В ИАТе были толковые ребята, в основном, евреи. Разница между ними и энимсовцами была огромная. Знание иностранного языка и даже двух и трех было всеобщим. Директором ИАТа, который впоследствии был переименован в Институт проблем управления (ИПУ), был академик Вадим Александрович Трапезников, хороший бизнесмен, на которого работали ghost writers и, главным образом, Александр Яковлевич Лернер. Трапезников играл в ту же игру, что и Владзиевский в ЭНИМСе, окружая себя евреями, зная, что они ему не опасны, и в то же время натравливая русских на евреев, чтобы предотвратить их атаку на себя самого.
Среди известных евреев-ученых там работали, кроме Лернера, Ципкин, Мееров, Фельдблюм, Розонер и другие, которые, при прочих равных условиях, были бы академиками или, на худой случай, членами-корреспондентами, причем, их постоянно издевательски выставляли на выборы в АН и всегда проваливали. В то же время различные менеджеры, вроде Трапезникова и Емельянова, или же аферисты, вроде Гвишиани, один за другим проходили в Академию.
ИАТ, он же ИПУ, был исключительно престижен, и люди со станкиновскими дипломами, вроде меня, чувствовали себя там фраерами.
Одним из столпов советского научно-технического бизнеса был академик Борис Николаевич Петров. В ИАТе он был лишь зав. отдела, но он был академиком-секретарем отделения технических наук АН, занимал массу других должностей в военной промышленности и, в довершение ко всему, был председателем Интеркосмоса, т.е. непосредственно представлял СССР во всех переговорах с американцами о совместных работах в Космосе. Петров был невысок и худощав, производил впечатление весьма скромного человека. Впервые я увидел его на защите диссертации Петра Мерабишвили, когда Петров стал защищать его от критики Лернера. Мне тогда сказали, что Петров вообще старается поддержать на защите тех, на кого нападают. Каково же было мое изумление, когда в 66 году я оказался рядом с Петровым в Обыденской церкви. Он ожидал исповеди у тамошнего священника Владимира Смирнова! Я никогда не видел человека столь искренне сокрушенного. Прежде чем подойти к священнику, Петров встал на колени и с видом глубоко раскаявшегося человека молился.
Окруженный старушками, он не делал этого напоказ. Он был целиком погружен в себя. Я сохранял тайну Петрова, но, как мне много лет спустя разъяснил Лернер, это был секрет Полишинеля, правда, в очень узком кругу. Петров даже отказался вступить в партию, сославшись на то, что он религиозный человек. Это нисколько не помешало его в высшей степени успешной карьере. Таких Петровых было немало. Про Туполева рассказывали, что он добровольно выполнял функции капеллана космонавтов. Будучи членом правительственной комиссии по приемке космических полетов, Туполев осенял космонавтов крестным знамением перед их посадкой в космические корабли. Ректор МГУ академик Иван Петровский, член Президиума Верховного Совета СССР (!) тайно виделся с упомянутым мной епископом Филаретом (Вахрамеевым).
В. рассказал мне, что для этих людей существовал термин «религиозники». Сюда входили такие люди, как Корин, Юдина, академик Сергей Юдин и другие. Может, и я шел по той же категории?
ЧЕРНОСОТЕНСТВО
За двести мильонов Россия
Жидами на откуп взята –
За тридцать серебряных денег
Они же купили Христа.
Изучение антисемитизма стало одним из моих фокусов. Я уже давно понял, насколько глубоки корни антисемитизма в русском христианстве, но этот антисемитизм бледнел по сравнению с расизмом советского общества. Религиозные антисемиты в основном нападали не столько на еврея, сколько на его веру. В принципе, предполагалось, что еврей, освободившись от своих якобы заблуждений, станет таким как все. Но антисемитизм еще до революции стал терять религиозную скорлупу, и, в конце концов, вылился в расовый антисемитизм русского черносотенства. Признаться, я испытал шок, открыв впервые орган Союза Русского Народа «Русское знамя». Несколько дней я не мог прийти в себя. Потом я к этому привык и стал изучать черносотенство как исторический феномен. Особенно интересовало меня отношение духовенства к правым русским партиям.
Все это было сложно и трудно, но жизнь моя обрела осмысленную цель, к которой я стал быстро продвигаться. Большую роль в моем формировании как историка сыграли отношения с Журналом Московской Патриархии.
ЖМП
Он лезет все выше, он лезет все выше,
Уж крест из-под ног на три четверти вышел.
В 66 году я опубликовал в Журнале Московской Патриархии (ЖМП) две короткие статьи под псевдонимом Михайлов. Одна из них почти утратила свой первоначальный вид, а другая была достаточно аутентичной. Это был некролог Хьюлетта Джонсона, знаменитого настоятеля Кентерберийского собора, фанатичного сторонника СССР. Этот некролог отражает мою тогдашнюю политическую философию. Признание церковью советской власти я считал мудрым компромиссом.
Неожиданно Питирим пригласил меня на заседание редколлегии. Это было неслыханно, учитывая мое положение светского аспиранта. Питирим не мог сделать этого без одобрения властей, ибо это был шаг, выходящий за рамки общепринятых с ними отношений. На заседании присутствовал истинный хозяин журнала Алексей Буевский, смотревший на меня с большим любопытством.
Отношения мои с ЖМП имели ups and downs, но эти колебания объяснялись командами извне, а не колебаниями Питирима или Буевского.
Правой рукой Питирима постепенно становился аспирант академии Анатолий Просвирнин, принявший потом священный сан целибатом, а затем уже и монашество.
Питирим и Просвирнин в разное время были духовными детьми одного из последних оптинских старцев, доживавшего свои годы в Караганде. Умирая, старец послал Анатолия Питириму с наставлением опекать его, и это определило их отношения.
ГЕЛЯ ИЗ ИЕРУСАЛИМА
Конфисковать полморя Средиземного,
Сослать его бессрочно в Каращоп!
Однажды я застал у Ведерниковых очаровательную девушку, брюнетку, с очень тонкими восточными чертами лица, не русского, но и не еврейского типа. Это была Геля Лисенкова, обладательница необыкновенной биографии. Была она гречанкой и родилась в Иерусалиме. Рано осиротела, и ее удочерила русская монахиня, давшая ей свое имя. Во время Войны за независимость Израиля Геле было меньше 10 лет. В Горненский монастырь в Эйн-Кареме ворвалась группа вооруженных арабов, предупредивших монахинь, чтобы они убирались как можно скорее, ибо приближающиеся евреи их перебьют. Монахини были в замешательстве, не проявляя желания бежать. Тогда арабы пригрозили, что сами их перестреляют, если те не уйдут по доброй воле. Перепуганные монахини стали разбегаться, одна забилась под стол в трапезной. Неизвестно, чем кончилось бы дело, если бы не послышались выстрелы. Арабы бежали.
После образования государства Израиль большая часть монахинь осталась в Горнем и приняла советское подданство, в их числе и мать Лисенкова. Во второй половине 50-х годов советский посол в Израиле Абрамов, дочку которого, Катю, я знал, начал уговаривать Лисенковых вернуться в Россию:
– Чего ты здесь пропадаешь? – сказал он Геле. – У нас ты сможешь учиться.
Матери он обещал любой монастырь. Лисенковы согласились. Их направили в Киев. Геля поступила в школу, а мать в Покровский монастырь. И та, и другая испытали шок. Легко себе представить бывшую послушницу монастыря, да еще и уроженку Израиля, в советской средней школе. Да и в советском монастыре было несладко.
Лисенковы стали проситься обратно у митрополита Николая.
– Это нельзя, – категорически отказал он.
Геля все же окончила школу и решила поступить в МГУ. С ее анкетой она немедленно была провалена известными способами и устроилась работать в библиотеке МГУ. Лишь после личного вмешательства патриарха и негласного покровительства тайного христианина, ректора университета И. Петровского, Геля со второго захода поступила на искусствоведческий факультет.
Когда я ее встретил, она только что закончила МГУ. На распределении директор Третьяковки Федоров-Давыдов, увидев прелестную выпускницу, сразу потребовал:
– Ее к нам!
Но как только узнал всю подноготную, место в Третьяковке улетучилось. Лисенковы снова стали добиваться разрешения вернуться в Святую Землю.
КАТАКОМБЫ
И вышел я из церкви на Крови,
Чужое горе унося с собою.
Мне казалось, что хорошо знаю Меленки, столько раз я бывал в тех местах, но там можно было прожить и двадцать лет и не узнать, что скрывалось под покровом провинциальной скуки и безразличия к окружающему.
Весной 66 года скончалась бабушка Веры. Мы поехали на похороны. Дом был полон. Священнику было запрещено отправлять требы дома, и у гроба, постоянно сменяясь, читали псалтырь женщины. Я узнал, что в Меленках стихийно сложилось погребальное братство (вернее, сестричество), устраивавшее друг другу христианские похороны. Его члены образовали хор и сопровождали усопших в последний путь. Делалось это за символическую плату. Сестры были связаны круговой порукой. Они опасались, что дети или родственники отправят хоронить их «с оркестром», так назывались в Меленках гражданские похороны. Было там несколько десятков этих пожилых женщин и старух.
Власти сквозь пальцы смотрели на женское упрямство. В назначенный час гроб с бабушкой стали выносить из дома. Мужчин до этого не допустили, так как покойная давно овдовела, и нести ее полагалось только женщинам. Дом был от кладбища в пяти минутах, но своевольные женщины, сопровождаемые большой толпой, нарочно удлинили путь, пошли петлять, минуя лишь центр городка, где христианские похороны не допустила бы милиция. По пути в двух местах перед домами были поставлены столы. Это старые подруги покойной предлагали ей погостить у них в последний раз. Гроб ставили на стол и, помолившись, процессия шла дальше, в сторону кладбища. Священнику присутствовать не дозволялось, и женщины привыкли управляться сами, скрупулезно соблюдая панихиду. Наконец, гроб опустили в морозную землю и стали засыпать землей.
На поминки пришло много народа. По здешнему обычаю приглашения не требовалось, мог прийти каждый, кто хотел. Было строго определенное меню, свято соблюдаемое, и каждый пришедший вправе был спросить недостающее блюдо, из которых центральным была окрошка. Разумеется, было и вино, и некоторые мужчины, принимавшие участие в похоронах, здорово напились, что, однако, нарушением приличий не считалось.
Меленки стали приоткрываться для меня. Выяснилось, что хор и погребальное сестричество были лишь поверхностью. В глубине был тайный женский монастырь, руководимый бывшей игуменьей, в двадцатых годах сосланной в Меленки и тихо проживавшей в городе с того времени. По ее инициативе многие вдовые и одинокие женщины приняли постриг, но продолжали жить в миру в своих домах, так что монастырь, руководимый матушкой игуменьей был монастырем особым. Он не имел общего здания. Сестры собирались вместе на молитву лишь на похоронах. Это был узаконенный способ их публичного совместного богослужения. Разумеется, небольшими группами в своих домах они собирались чаще, но собираться всем сразу означало навлечь на себя подозрение. Матушка, уже давно наблюдая за мною издали, сказала сестрам, что из евреев выходят иногда верные христиане, и сестры стали мне доверять. С одной из них я подружился. Это была далеко еще не старая женщина. Я думаю, ей не было больше 45, хотя у нее была уже замужняя дочь. Я вел с ней длинные беседы в саду и вскоре понял, что соприкоснулся с миром христианских катакомб, о котором внешние наблюдатели имеют очень малое представление.
Судя по рассказам сестры, почти все здешние катакомбные христиане не имели ни малейшего представления о том, что происходит в мире. Руководимые матушкой, они жили психологией конца 20-х годов, не признавая официальную Церковь. Катакомбные меленковские христиане жили в полной уверенности в том, что антирелигиозный террор двадцатых-тридцатых годов продолжается, нисколько не изменившись. Они все жили страшной памятью этих годов, когда за один факт веры простых крестьянок, как подкулачниц, арестовывали и бросали в лагеря. У меня нет данных утверждать, что они в то время были связаны с так называемой Истинно-Православной Церковью, но почти уверен, что это была совершенно изолированная община, не имевшая никаких связей вне Меленок. Никакой новой церковной литературы меленковские катакомбы не имели. Церковный календарь 10-летней давности был для них сокровищем. И хотя перед войной на всю огромную Владимирскую область оставалась лишь одна деревенская церковь возле Гуся-Хрустального, а после войны в одном только Меленковском районе было восстановлено четыре церкви, они не придавали этому значения. По-видимому, решительно отвергая как патриарха Сергия, так и его последователей, они все же по благословению матушки игуменьи стали ходить в Приклонскую церковь для причастия и на праздники, но со священником у них никаких отношений не было. Если кто-то нуждался в совете и наставлении, то обращался не к священнику, а к матушке-игуменье.
На вопрос, почему все-таки были открыты церкви после войны, сестра не дала вразумительного ответа.
Доверие ко мне, однако, настолько возросло, что я был приглашен в деревню, где сестра имела свой дом. Я приехал туда на велосипеде. Это был простой крестьянский сруб безо всякой мебели, без предметов, привычных городскому жителю. Лишь в красном углу горницы висели иконы, украшенные вышитым полотенцем, как было здесь принято. Под образами стоял простой грубой работы стол, вокруг которого были расставлены скамьи. Сестра, ее дочь с мужем и внуком ждали меня. Вскоре мы сидели за столом и ели из общей миски деревянными ложками крестьянскую окрошку. Социальная пропасть между нами была невообразимой, но мы легко ее преодолели, и это чувствовалось в теплоте и полной доверительности общего разговора.
«Мы-то ничего! – сказала сестра. – Но вот внучка жалко. Как подумаю, что из него в школе сделать могут, сердце кровью обливается. Мы его дома приучаем молиться, а что потом выйдет… Погляди-ка вокруг». Зять, слесарь меленковской автобазы, смущаясь, сказал: «Я верю, – сказал он, – верю, но в церковь не могу ходить. Если об этом узнают, мои же дружки засмеют. Жить не дадут. У нас есть здесь один парень, так вот стал он в церковь ходить. Его теперь ребята со свету сживают. Смеются над ним, и все тут. Хочет из Меленок уезжать в большой город. Там не так заметно».
Я вспоминаю об этом обеде из общей миски под образами в простоте и бедности с чувством необыкновенной теплоты, даже гордости. Нам, его участникам, удалось хоть ненадолго перешагнуть почти непреодолимые барьеры, культурные, социальные, национальные. Нас соединила лишь общая вера, она оказалась сильнее всего.
Сестра рассказала мне и другие подробности катакомбной жизни в Меленках. Там, оказывается, был и настоящий схимник. Против иеромонаха, несколько лет служившего настоятелем церкви в селе Красное, затеяли в местной печати кампанию, обвинив его в попытке изнасилования прихожанки. Церковь под этим предлогом закрыли, а сам священник, успевший купить дом в Меленках, ушел в затвор. Он поселился у себя в бане, стоявшей на огородах, в доме хозяйствовала монахиня. Он строго соблюдал схиму, и увидеть его было очень сложно. Все юридические формальности были соблюдены и пока его никто не беспокоил.
Часто приезжая в Меленки, я замечал на улице некоего молодого мужчину. Это был, оказывается, странник, который тайно ходил на богомолье по святым местам. Его почитали святым человеком.
Мне трудно оценить число христиан в меленковских катакомбах. Тайный монастырь был лишь их ядром. Разрастись вширь ему мешали власти, которые, конечно, знали о его существовании, но до времени смотрели на это сквозь пальцы. Однако когда с ним сблизилась бухгалтер какой-то районной организации, женщину немедленно вызвали и запугали.
Около местного священника, как я говорил уже, не было никакого круга, да и не могло быть в принципе, ибо, если бы он образовался, то священника немедля сняли бы с регистрации за религиозную пропаганду. Поэтому дальний родственник, женатый на меленковке, инженер Иоганн Львович, добродушный болтливый еврей оказался желанным собеседником священника, погибавшего от полного одиночества. Священник этот окончил когда-то Варшавский богословский институт. Познакомившись с Иоганном Львовичем на рыбалке, он стал отводить с ним душу в так называемых философских беседах, несмотря на полную несхожесть собеседников.
Православные в Меленках были лишь частью катакомбного христианства. Было там много баптистов, живших отдельной улицей. Их было побольше, чем православных, и у них была молодежь. Баптисты, не связанные с посещением храмов, были лучше защищены от посторонних взглядов. О том же, как меленковские православные вынуждены были публично исповедовать свою веру, хорошо говорит то, что на Пасху 66 года церковь была окружена толпой, встречавшей смехом каждого входившего в храм.
Один меленковец, простой рабочий, признавшись мне в своей вере, с гневом сказал:
– Придет время – ремни у начальства на спинах резать будем! Посмотришь!
Это, конечно, никак не вязалось с принципами его веры, но вряд ли вера его включала этические элементы. Она была лишь его личной точкой опоры, способом защиты от посягательств окружающего мира.
Соприкосновение с меленковскими катакомбами произвело на меня неожиданное действие. Я ощутил сильнее, чем когда-либо, что как бы все это ни было трогательно, однако же, это не мои корни. Мои же следовало искать не в Меленках.
АРМЯНСКОЕ УЩЕЛЬЕ
Ногтями турки рвут лицо.
Армяне
Им, сострадая, шепчут: «Тише, тише».
Из Киева мы поехали на Кавказ, где я остановился в Армянском ущелье, в паре километров от Нового Афона. Здесь я столкнулся, хотя и очень поверхностно, с восточным христианством. По преданию, в Новом Афоне был погребен один из апостолов – Симон Кананит. В его честь была выстроена хорошо сохранившаяся византийская церковь, оказавшаяся в годы советской власти прямо внутри местного санатория. Вверх по течению сильной горной реки сохранялась почитаемая пещера, где, по преданию, скрывался апостол. Там была сооружена импровизированная часовня, которую власти не тревожили, в ней постоянно находился монах. При мне в пещеру, сняв обувь, вошла восточная женщина. Она была армянка. Пещера апостола Симона чтилась всеми христианами. В горах над Новым Афоном таились скрытые монастыри, которым тогда власти попустительствовали. Вообще в Грузию тогда стекались гонимые христиане со всей России. Здесь на религию было всем наплевать.
Я сделал наивную попытку найти такой монастырь, но меня застала в горах апокалиптическая гроза, и я спасся бегством в горную армянскую хижину. Я был поражен средневековой нищетой этой лачуги. Мебели почти не было, в углу стояла старая железная кровать, на ней в куче невообразимых лохмотьев лежала девочка. Боясь простуды, я спросил у хозяев чачи, она и спасла меня от верного заболевания. Вся эта нищета была лишь в километре от утопающего в роскоши Афона! Хозяева рассказали мне, что дети желают учиться только в русской школе, отвергая все попытки послать их в школу абхазскую. Армяне здесь дружно ненавидели грузин, и в этом объединялись с абхазцами. Гость-абхаз у хозяина моего дома, армянина, сказал мне:
– Знаешь, какие они, грузины? Им только дай спыну, они тэбэ покажут!
Сын моего хозяина был хорошим боксером, но когда вышел в финал Грузии, его предупредили, чтобы не вздумал победить своего грузинского соперника.
Заранее зная реакцию хозяина, я сообщил ему, что меня зовут Мелик.
– Как? Ты армянин? Пачэму тэбя так завут?
Я начал нелепо (по примеру Бороды) объяснять, что у нас якобы был знакомый армянин и т.п. Это произвело на хозяина лишь впечатление, будто я скрываю свою армянскую принадлежность.
Соседом моим по дому оказался адвокат из Выборга, который часами рассказывал бесконечные истории о воровстве и мошенничестве. Его рассказы красноречиво дополняли картину всеобщего воровства и коррупции, которую каждый, в том числе и я, наблюдал вокруг себя.
Оказалось, что, как во времена Оливера Твиста и Фэджина, воры и жулики в России строго делились на касты. Самыми нижними были щипачи, таскавшие деньги и кошельки из карманов двумя пальцами. Задачей кукольников было подсунуть куклу.
Приезжает, скажем, в Москву простофиля-нефтяник, набитый деньгами. У кукольников настроен глаз на такого типа людей. Нефтяник ищет покрышку к машине, которую в России надо ждать годами. Приходит в магазин на Бакунинскую улицу, спрашивает одного, другого. Тут-то к нему и подруливает кукольник:
– Вам резина нужна? Могу достать, но, конечно, не даром.
– Да я тут же уплачу, сколько надо, – и тянется за деньгами.
– Нет, – вежливо останавливает нефтяника кукольник. – Вперед я деньги не беру. Как получите резину, встретимся у метро Бауманская в 8 вечера, там и расплатитесь, – и называет пустяковую цифру. Нефтяник в восторге.
– Только вам нужно купить конверт точно такого вида, – и показывает образец.
Нефтяник быстро возвращается с нужным конвертом.
– Теперь положите туда деньги. За резину. Готово?
Кукольник берет конверт с деньгами и надписывает его, прижав к стене.
– Идите теперь к кассирше, скажите, что от Ивана Николаевича. Запомнили?
Нефтяник идет к кассе и протягивает конверт с видом заговорщика. Кассирша тупо смотрит на нефтяника:
– Вам чего, гражданин?
– Да это от Ивана Николаевича…
– От какого еще Ивана Николаевича?
– Как какого? Вы разве не знаете?
Кассирша недоуменно открывает конверт, а там… сложенный вчетверо номер «Пионерской правды»… Это и есть кукла – подмененный конверт.
Фармазоны работают с людьми с нечистой совестью.
Директор ювелирного магазина уезжает на юг. Через пару дней к его жене домой наведывается незнакомец:
– Петр Васильевич просил в случае ревизии предупредить вас. Нужно ценные вещи поскорее убрать из дома. Каждую минуту можно ожидать обыска.
Незнакомец уходит. Жена и дочь быстренько пакуют ценности и деньги и через час-другой выходят из квартиры, собираясь укрыть все в надежном месте. В парадном их поджидают двое. Один обращается к другому:
– Товарищ капитан! Разрешите доложить! Это и есть Сидоровы!
– Ах, вот они! Так, так! Что это у вас в сумке? Разрешите посмотреть!
Хватает сумку у перепуганных женщин и вместе с партнером исчезает из подъезда. На улице их ждет заведенная машина. Фармазоны отлично знают, что Сидоровы жаловаться не станут.
По такому сценарию фармазоны ограбили московского священника Мещерского, известного агента ГБ. Они действуют по принципу «грабь награбленное», долго изучая очередную жертву…
В один прекрасный день я увидел на пляже в Армянском ущелье… Кого? Николая Эшлимана в плавках и с огромным наперсным крестом… Он был в сопровождении художника Сережи Есаяна. Мы снова заспорили с Николаем, а 19 августа, на Преображение, на лужайке при лунном свете, взяв с собой вина и закуски, провели чудесный вечер.
СОМНЕНИЯ
Утром бормотал мантру
Днем вникал в книгу йогов
Ночью слушал вечный шум
Исхудал как сухой лист
Унесло ветром
Тем временем стали накапливаться сомнения. Активную неприязнь стало вызывать у меня принятое в современном интеллигентном православии так называемое духовное руководство, являющееся как бы развитием исповеди. В 19 веке, под влиянием монахов Оптиной пустыни в русском образованном обществе стала складываться традиция, согласно которой истинно верующий обязан обзавестись старцем, духовным наставником и согласовывать с ним свои жизненные поступки. В Оптиной пустыни были старцы, обслуживавшие высокопоставленных духовных детей заочно, по переписке
Убедившись на собственном опыте в ошибках наставников, я усомнился во всем этом деле.
Почему человек должен отказываться от свободной воли, провозглашаемой многими богословами одним из основных постулатов? Это же настоящий мазохизм! Что понимает священник, не говоря уже о монахах, в светской жизни? Что он, обладает сверхъестественным видением? Духовенство не наделяется в христианстве подобным даром.
Со временем я стал думать, что именно этот мазохизм, незаконно перенятый из аскетической жизни древних монастырей, сыграл губительную роль в судьбе императорской России. Как могло произойти, что невежественный мужик Распутин приобрел такое необъятное влияние на целую страну? Царь и царица отказались от собственной воли под влиянием «старчества». Они действовали не иначе, как с одобрения «старца». Их тяготила свободная воля, и за это они были жестоко наказаны.
Несмотря на такой урок, русская религиозная интеллигенция сходит с ума по «старцам». Кандидаты и доктора наук бегают советоваться к священникам и монахам по делам, о которых те имеют весьма смутное представление. Самое страшное происходит, когда «старцам» отдают на суд свои интимные дела. Это приводит к тяжелым трагедиям.
Другим камнем преткновения было для меня почитание икон. Я ничего не мог с собой поделать. Я не мог освоиться с мыслью, что икона есть непосредственное присутствие Бога на земле, а не просто изображение.
Вообще, я стал замечать, что мое христианство не имеет теологического характера. Было лишь чувство принадлежности, наложенное на религиозный поиск. Сложилось так, могло сложиться иначе.
Началось и другое. Православие среди евреев стало входить в моду, я сам способствовал этому в сильнейшей мере. Иногда зрелище было для меня отталкивающим. Я видел в церквях толстых девиц с ярко выраженными восточными чертами посреди старушечьих зипунов, я чувствовал всю неестественность происходящего. Появилась фанатичная, бескультурная еврейская шпана, увлеченная модой, и, как правило, более «католическая», чем сам папа. Религиозная мода – одна из самых омерзительных, и сколько фанатичных новообращенных сновало тогда по церквам, монастырям, крестилось, начиная немедленно наводить порядки в православии, призывать к открытию церквей, вовлекая несчастных и запуганных людей в безнадежную политическую оппозицию.
Особенное раздражение у меня вызывал легкомысленный экуменизм крестившихся. Они обращались в православие, всячески восхваляя и католицизм. У меня не было никакого предубеждения против католицизма, но я имел четкое ощущение «дома» и «традиции», и меня не могла не возмущать подобная бестактность.
Среди всегда настороженных православных тут же пошли слухи, что евреи принимают православие для того, чтобы подорвать его изнутри.
То, к чему я пришел, я выстрадал сам, а тут покатились многочисленные еврейские перекати-поле, высмеянные еще Чеховым. Я начинал чувствовать беспочвенность еврейского православия, хотя еще не знал, что это – форма саббатианства…
Два имени стали притягивать меня как магнит: Эдит Штейн и Даниэль Руфейзен. Еврейка Эдит Штейн, философ и ученица Гуссерля, приняла католичество в двадцатых годах и погибла в лагерях смерти во время войны. Даниэль Руфейзен, польский сионист с юности, во время войны в исключительных обстоятельствах принял католичество и, после участия в советском партизанском отряде, стал в Польше священником, а потом уехал в Израиль, где выдержал тяжелую борьбу, которую, правда, сам начал. Мой интерес к этим людям показывает, что в отношении к христианству я не был связан конфессиональными рамками.
«ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ»
Неожиданно я оказался вовлечен в весьма любопытную историю. Леониду Евгеньевичу Файнбергу издательство «Детская литература» предложило иллюстрировать книгу «Вавилонская башня». Это была первая попытка в Советском Союзе издать изложение Библии для детей. Идея исходила, видимо, от Татьяны Максимовны Литвиновой, дочери покойного министра иностранных дел, но, главное, была поддержана авторитетом Чуковского.
Я уже знал, что Леонид Евгеньевич – убежденный антропософ, ученик Волошина. Для него такая работа была исключительно важным духовным делом. Его беспокоило содержание полученной им рукописи (и недаром!) и он искал средства как-то улучшить сомнительное мероприятие. Он попросил меня прочесть рукопись и сделать замечания, которые будто бы исходили от него. Он думал, что его замечания Чуковский учтет. Но главное, Леонид Евгеньевич хотел, чтобы в сборнике принял участие Александр, хотя было ясно, что Александр не мог выступить под своим именем. Поэтому было решено, что Мень напишет дополнительно три истории для сборника, которые будут подписаны моим именем.
Когда мы получили рукопись, то ужаснулись. Да простит меня милейшая Татьяна Максимовна!
Чуковский, которого я высоко ценил как детского (а по существу, взрослого) поэта, давно раздражал меня. Став монополистом в детской советской литературе и главным цензором западных детских книг, он, в сущности, присвоил тексты гениального детского писателя Хью Лофтинга. В двадцатых годах Чуковский перевел «Доктора Дулитла» и выпустил под именем настоящего автора. Потом с «Доктором Дулитлом» стали происходить чудесные превращения. Имя Чуковского стало теснить имя Лофтинга сначала на обложках, потом и на титульных листах. В конце концов, имя Лофтинга исчезло вовсе. Чуковский превратил мудрую книжку в дешевый советский комикс, переименовав Дулитла в Айболита.
Это был открытый литературный грабеж. То, что сам Чуковский в свое время был замечательным поэтом, вовсе не оправдывало такого поступка. Более того, Чуковский заблокировал дальнейшие переводы Лофтинга, жестко повторяя:
– Я взял у Лофтинга все, что необходимо советскому ребенку.
От Чуковского пошло беспардонное мародерство в детской литературе. Волков беспрепятственно переделал в советский комикс «Мудреца из страны Оз» Фрэнка Баума, Заходер делал, что хотел, с Винни Пухом Милна, и даже «Снежная королева» Андерсена подверглась бесцеремонной переработке с выбрасыванием ангелов и тому подобное.
«Вавилонская башня» полностью убедила меня в том, что Чуковский был бездуховным и, по большому счету, некультурным человеком. Он поощрял переделку возвышенных библейских историй в стиле русских народных сказок. Три отрока в пещи огненной воспевали хвалу не Богу, а круторогим оленям, и изъяснялись языком сказки об Иванушке-дурачке. Были честные, бесхитростные изложения, например, история Давида в пересказе Снегирева, но они тонули в потоке комиксов.
Ни в одной истории нельзя было понять, где и когда все происходило. Слова «еврей» или «еврейский» вообще не употреблялись. Только в предисловии Чуковский утверждал, что древнееврейский эпос и сказки также имеют право на жизнь.
Мы были в отчаянии. Александр согласился написать три истории, и они, вне всяких сомнений, были бы в сборнике лучшими, но Чуковский немедленно забраковал две из них, и, скрепя сердце, как бы из милости оставил «Виноградник Навуфея» – про пророка Илью и царицу Иезавель.
Редактором издания была еврейка, Анна Викторовна Ясиновская, в то время горячо влюбленная в русскую литературу и поэзию. Для нее «Вавилонская башня» была делом жизни. Но за отсутствием культуры и понимания того, с чем она работает, Ясиновская была довольна всем.
Ей не приходило в голову, что начинать библейские истории словами «В некотором царстве, в некотором государстве…» – уже одно это было чудовищным кощунством.
ПЕРВЫЕ НАДЕЖДЫ
Женщина утром, с ребенком, в горах, –
Мерцает над ними рассвет, зеленея,
А верба их путь осеняет в веках…
И вспомнилась мне в этот миг Галилея.
Вовлеченность моя в сионизм усиливалась, хотя все еще носила платонический характер.
В конце 1966 года первый из моих знакомых подал заявление о выезде. Это был Эрнст Трахтман (ныне Моше Палхан). Родители его были высланы из Палестины за коммунистическую деятельность еще в 30-е годы. Потом родились два сына. После долгих колебаний они решились подать заявление на выезд, имея в Израиле прямых родственников. Толчком к этому была начавшаяся эмиграция в Израиль из Прибалтики, о чем все говорили в Вильнюсе, когда я там был в начале года, а теперь уже и в Москве. Эрнст служил на Кубе в 61 году вместе с братом Александра, Павлом, и я познакомился с ним через Меней, хотя Эрнст не был замешан ни в каких религиозных уклонах. Он обратился ко мне за советом, и я был постоянно в курсе его дел, как некогда в курсе дел Слепяна.
Эрнст, к тому времени уже женатый, жил Израилем в гораздо большей мере, чем я. Дочь он назвал Геулой в честь израильской певицы Геулы Гил, посетившей тогда СССР. Я поддерживал его морально. Так как он работал лишь лаборантом и не имел высшего образования, его обращение за документами на выезд прошло без осложнений. Зато его жене, студентке Института стали, устроили дикую вакханалию на специальном собрании, обвиняя в том, что она едет в фашистскую страну (это было еще до 67 года!). В конечном счете, в разрешении им было отказано. Поскольку заявления принимали только от тех, кто имел в Израиле близких родственников, у меня не было и мысли подавать заявление самому. Однако примерно в то же время из Ленинграда уехал в Израиль Тверской, с которым в 60 году меня познакомил А. М. Надежды появились.
НАДЕЖДА НИКОЛАЕВНА
Раз трамвай на рельсах встал,
Под трамвай еврей попал.
Евреи, все евреи,
Кругом одни евреи.
Лето 67 и 68 годов я провел под Москвой на весьма благоустроенной даче, а не в крестьянских домах, как бывало прежде.
Не нужно было каждый день ездить в Москву. Я совершенно не занимался своей диссертацией, а обрабатывал собранные мною исторические материалы, написав вчерне две работы: об отношении церкви к погромам 1881 и 1906 годов и работу о евреях-христианах.
Дача была расположена в очень живописном месте. У меня была отдельная терраса со столом, за которым я работал. На столе стоял жизненно важный предмет – приемник.
Моей хозяйкой была весьма пожилая дама Надежда Николаевна Озерова. Ей было уже за 70, но она сохраняла удивительную энергию. В молодости красавица-брюнетка, Надежда Николаевна была дочерью фрейлины императорского двора. Спасаясь от революции, она оказалась на Украине и, чтобы укрыться от властей, вышла замуж за простого человека, Георгия Ивановича, фамилию которого, впрочем, не взяла. Какое-то время она была близка к Чуковскому, но люто ненавидела его семью. Как и тетушка Грэма Грина, она считала, что ее жизнь еще впереди, и ждала какого-то условного знака, возможно, подозреваю, от Чуковского.
Она была одержима всепоглощающей верой в еврейско-масонский заговор.
Почувствовав во мне знатока, а, может быть, даже думая, что я каким-то образом связан с сионскими мудрецами, она была со мной довольно откровенной. Это могло казаться чудачеством, но подобные воззрения с быстротой степного пожара распространялись тогда в самых широких слоях русского общества, пока не выплеснулись открыто в литературе, в том числе политической.
Может быть, Надежда Николаевна была родственницей знаменитого издателя «Протоколов сионских мудрецов» Сергея Нилуса. Известно, что он был женат на фрейлине Озеровой.
Но возникают законные вопросы. Были ли две фрейлины Озеровы? Или Надежда Николаевна была дочерью Нилуса? В самом деле, она могла взять фамилию матери, а не отца, могла и поменять отчество. В те времена все это было легко сделать.
Озерова была безраздельно убеждена, что СССР правят евреи, и что в этом отношении ничто не изменилось со времен революции. Такая точка зрения не была для меня нова. Раз, в 52 году я ехал в троллейбусе по ул. Герцена, и около Консерватории инвалид на костылях, выходя из троллейбуса, начал громко кричать:
– Всюду жиды! Одни жиды! Сталин – жид! Молотов – жид!
Троллейбус хранил гробовое молчание.
Озерова не поверила, когда я попытался ей объяснить, что с 38 года это совсем не так. Как и Нилус, собиравший в сундук материальные знаки приближения Антихриста, включая эмблему резинового завода «Треугольник», Надежда Николаевна видела во всем признаки торжествующего жидо-масонства. Я принес французский католический журнал, где, естественно, упоминались епископы. Надежда Николаевна, предположительно, знала французский. При виде слова magister ее лицо вытянулось:
– Какая гадость! Они всюду!
– Кто?
– Смотрите: магистр! Это же масонское звание.
Я старался ее уверить, что это слово значит «епископ».
– Как будто я не понимаю, – самоуверенно возразила Озерова. – Это специально. Для одних так, для других эдак.
Она часто приходила ко мне слушать приемник. Услышав в русской передаче «Голоса Израиля» раннее стихотворение Маршака «Иерусалим», возмутилась:
– Какая гадость! Значит, он тайком писал такие стихи!
– Но это его ранние стихи!
– Рассказывайте!
К Израилю она относилась враждебно. Он был для нее воплощением воинствующего антикультурья, где процветает лишь материализм. В советскую антиизраильскую пропаганду не верила, считая ее трюком. Когда антимасонство стало официальной темой советской печати, она, вероятно, установила связи с кем надо, как старый и заслуженный воин, и с пеной у рта хвалила книги Яковлева.
Солженицын и Сахаров были для нее масоны.
При всем том, мы поддерживали наилучшие отношения. Ко мне она была исключительно доброжелательна, полагаю, совершенно искренне. Иначе я должен был бы объяснить ее поведение стремлением заручиться на всякий случай через меня протекцией у сионских мудрецов.
На самом деле, бедная Надежда Николаевна была очень одинока. Муж не обращал внимания на ее блажь, и она была мне благодарна за то, что я ее компетентно выслушивал.
Ее сын, Миша Степанов, работал на Радио, в редакции вещания на восточные страны, и был так красив, что сослуживицы составили клуб поклонниц Миши Степанова, куда входила и моя старая знакомая, старшая сестра Наташи, Ирина. Престиж мой в доме Надежды Николаевны был исключительный, граничащий с культом личности, так как я был неплохим политическим комментатором, а Миша, будучи профессионалом в этой области, отзывался обо мне в непомерных выражениях. На что Ирина сказала:
– Это и тогда еще было видно.
Семейство Надежды Николаевны полагало, что меня ждет большое будущее.
По стечению обстоятельств, недалеко от дачи Надежды Николаевны была дача Питирима. Он, великий любитель фотографирования, частенько бродил в светском мешковатом костюме по полям, по лугам, увешанный дорогими камерами, напоминая Карабаса-Барабаса своей огромной бородой.
Как-то, работая на террасе, я поджидал из Москвы приятеля. Часов в 10 вечера я заметил, что мне машут с улицы. Решив, что это мой приятель, я демонстративно поднялся, почесывая голый живот. С улицы раздался смех. Это были Питирим и Анатолий Просвирнин.
ШЕСТИДНЕВНАЯ ВОЙНА
Глаголя хулы, в силе уповает,
На Исраиля нова наступает.
То, что война неминуема, я понимал в конце мая слишком хорошо. Израиль был зажат в угол, и бездействие угрожало самому существованию страны.
Просматривая в ФБОН International Herald Tribune с весело смеющимся Насером на военном аэродроме в Синае, я говорил себе:
– Ну, не долго тебе смеяться.
Я был совершенно уверен в победе Израиля, но антиизраильская истерия советской печати выводила из себя. В этих условиях я сделал шаг, который мог стоить мне очень дорого.
Я решился написать письмо Косыгину. Конечно, я не надеялся убедить его, но отсылка такого письма была для меня актом автоэмансипации, по выражению Пинскера. Надоело держать кукиш в кармане. Текст письма сохранился у меня лишь частично:
«Не могу не выразить своего беспокойства по поводу глубоко ошибочной и опасной политики СССР на Ближнем Востоке. Возобладавшая тенденция, начиная с печальной поездки Шепилова в Каир в 1955 году, поддерживать арабские страны в ущерб Израилю приведет рано или поздно к катастрофическим последствиям… СССР для Насера играет роль дойной коровы и орудия достижения своих целей. Еще не остыли раны войны, а новые нацисты хотят устроить гигантский Бабий Яр в Палестине. Я понимаю, что советское правительство не хочет войны на Ближнем Востоке, но оно балансирует на грани войны. К чему это приведет?..
«…Беспорядочные арабские армии, со своими погрязшими в корысти командирами, снова потерпят поражение при столкновении с Израилем, и престиж СССР окажется под угрозой.
Особое возмущение вызывает политика ГДР Отто Винцера в арабских странах…
Нынешние заявления «Нойес Дойчланд» немногим отличаются от заявлений «Фелькише Беобахтер»…
Я обращаюсь к Вам с призывом прекратить опасный курс советской политики на Ближнем Востоке, прекратить помощь нацистским диктаторам, уничтожить, пока не поздно, очаг реванша в ГДР!
3 июня 1967 г.»
После этого я был готов ко всему. Но ровно ничего не последовало! Ничего! Никто меня не вызвал. Может, письмо потерялось? Маловероятно.
Часов в 6 вечера 6 июня я приехал с дачи в Москву и позвонил Вольфу Григорьевичу Меню, зная, что он остро переживает все, связанное с Израилем.
– Заходите, – настойчиво попросил он.
Через полчаса я был у него. Открыв двери, он спросил:
– Ну? Как вы думаете, война будет?
– Я думаю, в среду или четверг.
– Уже началась! – выдохнул Вольф Мень и повалился на диван, схватившись за сердце. – Что будет! Что будет! Все пропало!
– Успокойтесь, – сказал я, – обождите до завтра.
Мы включили радио в 6.45. В резком отличии от обычных передач, русская программа не открылась музыкой.
Так началась для меня Шестидневная война. Я сидел на даче, не отрываясь от радио, ликовал и торжествовал, и не я один. Сотрудники ИАТ в очередном номере стенгазеты демонстративно вывесили вырезки из западной коммунистической печати, противоречащие советской официальной версии. Вся жизнь переменилась. Израиль неожиданно обрел в советской печати статус великой державы. Он стал упоминаться в числе главных врагов СССР наряду с США, Западной Германией и Китаем. Простой народ был в недоумении:
– Израиль? Что это такое? Евреи там? Воюют? Быть не может!
В электричке недовольная женщина ворчала:
– Бомбу атомную на них надо бросить!
Она, конечно, имела в виду советскую, миролюбивую атомную бомбу.
Появились и очевидцы. Мать моего школьного друга Вити, Роза Рувимовна, крупный врач, незадолго до войны получила гостевую визу в Израиль и поехала туда на три месяца к сестрам. Она была на параде в честь Дня Независимости, но вскоре стала ощущать нечто непонятное. Лица сестер стали сосредоточенными. С улиц почти исчезли мужчины. Резко уменьшилось движение. Через несколько дней сестры сказали:
– Уезжай! Будет война!
Роза Рувимовна улетела последним самолетом. Она была в восторге от страны, но говорила, что вряд ли могла бы там жить. Вскоре она умерла от рака.
Питирим тоже был на Святой земле накануне войны. Он рассказывал про нескончаемые вереницы танков на дорогах Израиля.
– Ну и что, – спросил я, – разве не было ясно заранее, что Израиль победит?
– Все ждали удара, – ответил Питирим, – но никто не думал, что он будет такой сильный.
Он говорил об Израиле без осуждения.
В мае уехали, наконец, в Израиль и Лисенковы, мать и Геля. Бои в Иерусалиме они провели в убежище, но Геля побежала смотреть парад Победы.
Я никогда не говорил о политике с Алексеем Остаповым, но не скрывал радости по поводу израильской победы. Он не проявил никаких признаков недовольства, и я решился рассказать ему анекдот, что, мол, египтяне просят Моисея, еще раз вывести евреев из Синая. Остапов очень развеселился, и не сомневаюсь, что тут же передал анекдот Святейшему.
Анекдотов, кстати, появилось множество. Арабы представлялись в них простаками, а евреи, конечно, хитрецами.
«Египетская армия была в ужасе, – гласил один анекдот. – Из израильских окопов то и дело кто-нибудь кричал:
– Эй, Ахмед!
Ахмед тут же высовывался:
– Это я!
Выстрел, и Ахмеда как не бывало. Снова еврей кричит:
– Эй, Махмуд!
– Это я!
И Махмуда нет. Собралось египетское командование и стало думать: чего делать. Решили применить ответную хитрость. В один прекрасный день из египетского окопа закричали:
– Эй, Моше!
А интриган Моше, не высовываясь из окопа:
– Это я, а это ты, Хуссейн?
– Да, это я! – высунулся Хуссейн, и его как не бывало».
В противоположность официальной пропаганде, лекторы на закрытых лекциях во всю прыть стали ругать арабов за то, что те не умеют воевать, пользоваться советским оружием, а израильская армия тайком была провозглашена одной из сильнейших в мире.
Арабские студенты в Москве устроили демонстрацию в центре, требуя войны до победного конца.
Шестидневная война убедила меня в том, что мой платонический сионизм превращается в реальный и, что скорее рано, чем поздно, мне суждено будет жить в Израиле. Как, я еще не знал, но был в этом уверен. Война произвела резкий переворот во многих евреях. Израиль вместо маленькой слабой провинциальной страны предстал как сила, с которой можно связать свою судьбу. Это не был лучший способ идентификации, все зависело от оценки силы Израиля. Мое же отношение к Израилю не зависело от его физической силы.
Одним из последствий Шестидневной войны был запрет «Вавилонской башни». Она была уже напечатана вместе с «Навуфеем», подписанным моим именем, и с прекрасными иллюстрациями Леонида Евгеньевича. Ее оставалось только сброшюровать. Все тот же Николай Михайлов, председатель Госкомитета по делам печати, направил письмо в ЦК с требованием запретить сионистскую книгу.
Ее не стали брошюровать, а через некоторое время уничтожили. Гонорар авторы получили без конфликтов. И слава Богу, что эта книга не вышла! При подведении общего баланса жизни и трудов Николая Михайлова его инициатива зачтется ему в добрые дела. Не сомневаюсь. Хотя он, конечно, не знал, что запрещает редкую по кощунству книгу. Невыход в свет «Вавилонской башни» может использоваться как одно из доказательств бытия Божия…
Однажды с радостью увидел я в спецхране в одном из журналов письмо Даниэля Руфейзена, Бруно Гуссара и других с протестом против антиизраильских высказываний униатского патриарха Максима, бывшего архиепископом в Израиле. Я отлично помнил интервью Жоржа Хакима (так он назывался до своего избрания) «Голосу Израиля» в 64-м году. Он вступил тогда в Гистадрут и разрешил называть себя «хавер архиепископ».
Сама по себе Шестидневная война не вызвала существенных изменений в той временной оттепели в еврейском вопросе, которая была в 64-67 годах…
К моему изумлению, в ИАТе появился Борода! И не просто так, а в качестве заведующего лабораторией! Владзиевский, оказывается, ушел на пенсию, а новый директор ЭНИМСа Васильев постарался избавиться от Бороды при первом же удобном случае. Его и выгнали за аморалку, когда он, напившись, съездил по физиономии маляра. Но у Бороды было много друзей.
В то время в Москве собирали подписи в защиту Алика Есенина-Вольпина, причем за него выступали многие крупные математики. На них тотчас начали давить, и многие забрали подписи обратно. Одним из упрямцев оказался Кронгауз, заведующий математическим отделом крупного физического института АН СССР. Кронгауз собрал у себя большую группу молодых математиков-евреев, занимавшихся в весьма малой степени решением задач, интересовавших тамошних физиков. Те жаловались, и министр среднего машиностроения Славский, которому также подчинялся институт, потребовал увольнения Кронгауза. Это был редкий случай коллективного протеста – отдел Кронгауза покинул институт и стал искать работу как единое целое!
В числе этих ребят был бывший сотрудник Бороды в ЭНИМСе вундеркинд Игорь Фараджев, кавказский еврей, ставший одним из лучших программистов Москвы, хоть он не окончил и десятилетки. Кронгауза никто не хотел брать, но всю остальную группу неожиданно взял Трапезников, вероятно, заручившийся поддержкой сверху. В группе не было администратора, предложили Бороду, и Трапезников согласился. Правда, Борода на этой должности был недолго, но в ИАТе осел.
БЕЛЯЕВО-БОГОРОДСКОЕ
Телеэкраном светят клетки –
Созвездья окон, сорок в ряд,
Смеются, гаснут и горят.
И в каждом быт
От А до Я –
Большая и полная энциклопедия.
Жизнь на Арбате, показавшаяся мне в свое время раем, стала тяготить меня. Соседей было много, ванны не было. А самое главное, в Москве началась лихорадка покупки кооперативных квартир, что было большим новшеством. Стоили они очень дорого, и в 63-м году, когда я поселился на Арбате, мне это было еще не по карману.
В 66-м году ситуация изменилась. Люди моего возраста и положения покупали квартиры за счет родителей. Я мог рассчитывать лишь на собственные силы. Я вступил в первый попавшийся кооператив. Дом строился в новом районе в Беляево-Богородском. Летом 67-го года он был готов. Перед отъездом 80-летний наш сосед, Абрам Семенович Каган, вручил четырехлетнему Вениамину трогательное стихотворение, которое оканчивалось так:
Не секрет – известно всем
От Москвы до Вашингтона,
Что в квартире номер семь
Венька – первая персона.
Начинаешь жизни путь
(Я его кончаю),
Дорогуша, счастлив будь,
От души тебе желаю.
Мы въехали в квартиру после возвращения с дачи в сентябре.
В социальном смысле я резко возвысился в глазах знакомых, пораженных тем, что смог сам заработать на квартиру.
Появилось много новых соседей, но это были соседи по лестничной клетке, а не по кухне и уборной.
Еще до переезда я познакомился с неким пожилым человеком, ходившим с палочкой. Он покупал квартиру для сына и невестки. Мы оказались на одной лестничной площадке. Отец и сын – программист – занялись иррациональной деятельностью. Они ползали на коленях и скоблили пол стеклышками, чтобы покрыть его затем лаком, как мебель. То же проделывали с дверями. После того, как квартира была отскоблена и отполирована, в ней появилась круглолицая невестка, на всех смотревшая исподлобья.
Свекор проворачивал аферу за аферой. В эту квартиру он прописал только невестку с внуком, а сын оставался прописанным в его комнате в центре, ибо ждал квартиры от работы. Одному из первых в нашем доме ему поставили и телефон. Это были, в общем, невинные обычные хитрости, но кончилось все печально. Невестка, хоть и деревенская, не будь дурой, тут же развелась с мужем, а свекор и заикнуться не мог, что сын его имеет право на площадь, которую купил на свои деньги. В этом случае он ответил бы за незаконное получение площади на сына в другом месте.
Вот к чему приводит сверхпредусмотрительность! Все старик предвидел, кроме того, что невестка «сволочь».
Этот случай был исключением в нашем доме. Люди у нас были приличные. К сожалению, не могу рассказать подробнее, чтобы им не повредить. Но особенно симпатичным был Николай Геннадиевич Храмцов, которого Татьяна Васильевна Розанова знала еще мальчиком, а также сосед по балкону Игорь, преподаватель вечернего института.
Переезд в Беляево сильно изменил мою жизнь. Появились не только соседи по дому, появились и друзья по району. Образовались новые связи, возник даже замкнутый круг, давший ряд известных диссидентов.
ШУЛЬГИН
Трагичен путь твой, русский человек!
Уверовав, что ты и есть Мессия,
Ты скоро вступишь в двадцать первый век.
А где она, свободная Россия?
Судьба неожиданно столкнула меня со знаменитым до революции лидером правых националистов Виталием Шульгиным, принимавшим отречение у царя в 1917 году, воевавшим против красных и захваченным в 45 году советскими войсками в Югославии. Шульгин сидел во Владимирской тюрьме вместе с Василием Васильевичем Париным и его друзьями. Выйдя из тюрьмы, он поселился во Владимире, и в начале 60-х годов вдруг стал фаворитом Хрущева. Статья Шульгина появилась в «Правде», а затем с его участием был снят фильм о нем самом. В эти годы он подписал договор с издательством «Советская Россия» на свои мемуары, отрывки из которых публиковались в «Неделе» и журнале «История СССР».
Ситуация, однако, начала меняться. Украинский босс Петр Шелест инспирировал письмо киевских старых большевиков, протестовавших против популяризации такого черносотенца, как Шульгин. Рукопись, тем не менее, была готова. Шульгину в то время было за 90, и писать самому стало трудновато. Заключая договор, он взял в сотрудники бывшего владимирского зэка Ивана Корнеева. Это был талантливый, но странный, изломанный человек. Он рылся в дореволюционной печати, собирал статьи Шульгина и сплетал их в виде воспоминаний. Шульгин затем просматривал и редактировал.
Когда рукопись уже была сдана, под давлением Шелеста и К° договор расторгли. Издать книгу авторы не имели никакой возможности, и все, что им оставалось, это добиваться полного гонорара, так как рукопись не была отвергнута в течение месяца после ее сдачи.
Корнееву посоветовали обратиться за помощью ко мне. Я уже приобрел репутацию человека практичного, знающего, как обращаться с властями. Не последнюю роль играло и то мистическое уважение к евреям, которое начало усиливаться в этой среде после Шестидневной войны:
«Они» все могут!
Хорошо зная историю русского национализма, я помнил, что в 1913 году именно Шульгин спас Бейлиса. Будучи издателем газеты «Киевлянин», которая сильно влияла на присяжных, Шульгин неожиданно для всех резко осудил процесс Бейлиса, чем вызвал бурю негодования в правых кругах. Он даже отсидел несколько дней в тюрьме за оскорбление властей. Но главное было сделано. Колеблющиеся присяжные изменили точку зрения, и Бейлис был оправдан. Мало кто помнил это, но я знал и решил отплатить Шульгину добром.
Я помог Корнееву составить письма, и, в конце концов, Шульгин получил свои деньги.
90-летний Шульгин был все еще уверен, что именно ему суждено сказать решающее слово в мире. В 20-х годах цыганка предсказала ему, что прежде, чем он умрет в глубокой старости, он прибудет в Берлин и осуществит примирение Европы…
Корнеев же передал свои лагерные воспоминания Солженицыну, и его имя фигурирует в «Архипелаге ГУЛАГ». Он сидел по делу Даниила Андреева как один из его слушателей. Это был незаурядный поэт-гностик, написавший поэму о Благовещении, истолкованном эротически. Меня это оттолкнуло.
ПО СЛЕДАМ ОТЦА
Те, кто падет, забудут все, что помнят,
Винтовку кинут на снегу седом.
Ночь в переулке. Свечи низких комнат.
Прощай, наш Минск. Прощай, наш бедный дом.
В 67-м году в Минске была научная конференция, и я в ней участвовал. Это было мое первое сознательное посещение Минска. С волнением ехал я туда. Я думал, от города мало что осталось после войны, но, к удивлению своему, увидел, что Дом Правительства с куполом сохранился, как я его помнил в детстве. Сохранилась и протестантская кирха. Наш дом тоже не был разрушен, но перестроен и надстроен, превратившись в гостиницу. Вся же остальная часть центральной улицы была застроена заново.
Я решил навестить Институт истории партии, которым когда-то заведовал отец, позвонил туда и мне назначили время. Придя туда, я тут же пожалел об этом. Директор, некто Игнатенко, принял меня не только холодно, но враждебно. Я еще не знал, что Белоруссия, вплоть до последнего времени, была одним из главных оплотов советского антисемитизма, и задача Игнатенко как раз и состояла в том, чтобы выбросить евреев из истории. Мой визит поэтому был ему неприятен. Разговор наш продолжался несколько минут.
Другая моя инициатива была более успешной. Зайдя в книжный магазин, я увидел объявление о предстоящем издании Белорусской энциклопедии. Я позвонил в редакцию и спросил, включена ли биография отца. Меня принял ответственный секретарь, от которого я узнал, что имя отца включено в словник, но они не знали о нем ничего путного. Ответственный секретарь тут же предложил написать биографию отца мне самому, что я и сделал в короткое время, прислав текст из Москвы. То, что я написал, было слово в слово переведено на белорусский язык и опубликовано.
Вернувшись в Москву, я также послал единственную оставшуюся у меня рукопись отца с воспоминаниями о Ленине на русском языке в журнал «Советиш геймланд».
Меня пригласил Вергелис и сказал, что с радостью ее опубликует, поскольку отец оставался одним из немногих крупных еврейских деятелей, о которых журнал еще ничего не писал. Мы обменялись воспоминаниями и, в частности, поговорили о судьбе Изи Харика.
ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С СОЛЖЕНИЦЫНЫМ
Он к людям направил шаг
Сказать, что они в беде,
Что в злобе горит душа
И нет просвета нигде.
Раз, проходя по музею Духовной академии, я столкнулся с Алексеем Остаповым и Александром. К тому времени они уже были друзьями. Оба беседовали с худощавым мужчиной, который с любопытством и испытующе посматривал кругом. Я поздоровался, но знакомить с ним меня не стали, да у меня и не было причин проявлять к нему особый интерес.
Через несколько дней Александр спросил:
– Знаете, кто это был в академии?
– Нет.
– Солженицын!
Привел его туда Александр, познакомить с Остаповым. Это была моя первая встреча с Солженицыным, но он тогда, конечно, меня не заметил и не запомнил.
ТЕОРИЯ ЭВОЛЮЦИИ
Правда ль это, что я слышу?
Молвят овамо и семо:
Огорчает очень Мишу
Будто Дарвина система?
Полно, Миша! Ты не сетуй!
Без хвоста твоя ведь…
Так тебе обиды нету
В том, что было до потопа.
Во время работы над диссертацией я обратил внимание на сходство технического прогресса и биологической эволюции, и без труда построил соответствующую аналогию, приводившую к антидарвинистской концепции эволюции, что мне, как и Мише Лонгинову, импонировало.
Коля Парин посоветовал обратиться к Константину Беклемишеву, хорошему биологу, сыну Владимира Николаевича Беклемишева, чудом, при его характере и взглядах, пережившего сталинские времена.
В построении своей аналогии я был под сильным впечатлением от теории «номогенеза» Льва Семеновича Берга, которую прочел лет десять назад по совету того же Коли.
В свою очередь, Беклемишев рекомендовал меня Алексею Яблокову, председателю секции теории эволюции Московского общества испытателей природы (МОИП). Вскоре я с волнением выступил на заседании МОИП с докладом о сходстве технической и биологической эволюции в присутствии ведущих специалистов по теории эволюции. Советские биологи, травмированные лысенковщиной, болезненно воспринимали любую критику неодарвинизма с любых позиций.
Первый успех привел меня к мысли построить кибернетическую модель эволюции, к чему я был хорошо подготовлен. Это интегрировало мои технические знания, а также давало выход в философию, чем было заниматься куда приятнее, чем станками.
Беклемишев свел меня с заведующим кафедрой энтомологии МГУ Евгением Сергеевичем Смирновым, за что я ему бесконечно благодарен. Евгению Сергеевичу было тогда около 70. Это был сухощавый человек с длинным, умным и лукавым лицом. К сожалению, у него уже развилась болезнь Паркинсона. Евгений Сергеевич был убежденный ламаркист с юности. Его ранние работы упомянуты в одной из статей Осипа Мандельштама. Смирнов подвергся гонениям в 30-х годах со стороны неодарвинистов, жестоких фанатиков, накликавших на себя многие беды в будущем. Они первые пустили в ход обвинение своих врагов в социал-фашизме, как, например, маститый неодарвинист Парамонов – в статье «Номогенез» в Большой Советской энциклопедии. Странно еще, что Берга не посадили после такой статьи. К несчастью, из среды русских ламаркистов вышел и Лысенко, но они ответственны за него так же, как Мартов за Ленина и Ной Жордания за Сталина. В семье не без урода.
Евгений Сергеевич поддержал Лысенко в 48-м году и даже стал тогда деканом биофака МГУ. К сожалению, будучи классическим ученым, он увидел в Лысенко союзника и сохранил к нему пиетет. Независимо от этого, Евгений Сергеевич пользовался всеобщим уважением. Я его сразу полюбил, и он, кажется, меня. Наша дружба продолжалась до самого моего отъезда.
Он пригласил меня на кафедру, показал коллекции насекомых и был так доволен, что собрал сотрудников послушать мой доклад. Случай невиданный, так как я не был биологом. Будучи членом редколлегии «Журнала общей биологии», он рекомендовал опубликовать мою статью о кибернетической модели эволюции, где я предложил не дарвиновскую модель эволюции. Другую статью в том же журнале – о том, что модель мимикрии нельзя объяснить дарвинистски, я опубликовал совместно с одним из лучших советских энтомологов Мазохиным-Поршняковым.
Жена Евгения Сергеевича, Милица Сергеевна, отсидела в конце войны за то, что сказала, что Сталина и Гитлера надо повесить на одной веревке. Мудрый судья не расценил это высказывание как намерение к террору из-за физической невозможности исполнения (одна всего веревка!). Ей дали только три года! Редкий случай!
Евгений Сергеевич, как и многие другие московские интеллигенты, был антропософ. Он старательно переводил сочинения Доктора[5] в тетрадочки. Когда я спросил, отчего он не печатает свои переводы на машинке для других, Евгений Сергеевич таинственно и торжественно сказал:
– Доктор этого пока не советует.
Но ведь Доктор-то умер в 25-м году! Стало быть, Евгений Сергеевич советовался с ним сверхъестественным способом…
Я уже упоминал нескольких антропософов. К ним принадлежали также профессор экономики Абрам Китайгородский, сидевший с Солженицыным в шарашке, художник Чарушин и другие. Всех я, конечно, не знал.
Евгений Сергеевич твердо верил в то, что русский народ – богоносец, и что со временем Россия покроется вновь божьими храмами, но сам в церковь не ходил, как и другие антропософы.
Антидарвинизм создал мне не только друзей, но и врагов. Он воспринимался неодарвинистскими экстремистами как диверсия сторонников Лысенко. Особенно враждебно отнеслись ко мне братья Расницыны, убежденные, что микроэволюция – единственная форма эволюционного процесса. Надо сказать, что отрицание дарвиновской модели эволюции вовсе не означает отрицания эволюции вообще и вовсе не приводит, по необходимости, к идее сотворения мира ex nihilo. Это просто другая теория.
Даже Яблоков выставил упрек, что я заодно с Фейгельсоном и другими мракобесами. Известный математик Ляпунов из Новосибирска говорил обо мне, как об опасном лысенковце. До чего был узок мир этих травмированных людей! Они все воспринимали через дихотомию: мы или Лысенко.
Было столкновение и с Раисой Берг, дочерью столь почитаемого мною автора теории номогенеза. Она делала доклад о генетике человека по материалам Ленинграда. Я заметил, что аномалии, которые она обнаружила в 37-38-м годах при рождении детей, могли объясняться и политическими событиями того времени.
Раисе Берг не приходило в голову, что женщины, пораженные ужасами террора, могли родить кого угодно. Удивительно, как еще появлялись нормальные дети! Мое замечание показалось ей лысенковщиной.
Я был на подъеме. Наконец удалось превратить работу по специальности из тяготившей меня барщины в деятельность, глубоко мне интересную. Конечно, я предпочел бы уже тогда уйти в гуманитарные науки, и это было не за горами.
Весной 68-го года я закончил диссертацию и предъявил ее к защите. Одновременно вместе с Вороновым представили в издательство «Экономика» заявку на издание книги, в которую собирались вложить содержание моей диссертации. С нами заключили престижный договор.
Легко договорился я и о том, чтобы остаться в институте. Мне предложили выйти на работу сразу, но жаль было прерывать сладкую жизнь, я пообещал выйти с нового, 69-го года. И был за это наказан.
ЧЕХОСЛОВАКИЯ
Да, людоед я, хуже людоеда!
Вот бык лежит – остаток моего обеда.
Но над его вареной головой
Клянусь: окончится разбой,
И правнук мой среди домов и грядок
Воздвигнет миру новый свой порядок.
«Пражская весна» вновь принесла эсхатологические ожидания «хорошего коммунизма”, которые, впрочем, полностью никогда меня не покидали.
Когда в апреле стало ясно, что развитие чехословацких событий приобрело драматический характер, я решил выписать «Руде право». Чешского я не знал, но быстро убедился, что понимаю политическую часть газеты. Приносили «Руде право» прямо на дачу Надежды Николаевны с опозданием всего в два-три дня, и я был в курсе всех дел. Я еще разделял надежды, что спасение придет извне: из Польши, Венгрии, от итальянской компартии, а теперь, наконец, из Чехословакии.
Каждое событие в Праге приобретало ключевое значение, а вместе с тем теплились надежды на такое развитие событий, которое привело бы к моему Исходу.
Я снова полюбил Тито, поддержавшего Чехословакию.
Поползли шепотки, доходившие и ко мне на дачу. Бывший секретарь комитета комсомола одного учебного института сказал, хитровато поглядывая, во время прогулки в лесу:
– Обрати внимание на Биляка!
– А что Биляк?
– Наш человек.
Некий же лектор внушал, что Дубчек вообще-то все говорит верно, да вот верить ему ни в чем нельзя.
Пустили слухи, что Западная Германия вот-вот захватит Чехословакию. Когда Брежнев посетил Братиславу, мне казалось, что Дубчек победил. И это не было иллюзией. Просто произошел дворцовый переворот, едва не кончившийся снятием Брежнева. Объявление об оккупации было для меня шоком.
В это утро я поехал в Академию. Меня отвел в сторону аскет Марк (Лозинский), правая рука Алексея. Мы никогда не говорили с ним о политике:
– Что там наверху происходит? Уж не переворот ли?
Он лучше советологов понял ситуацию.
БЕГСТВО В ГОРЫ
Идет! Уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? О горе, горе!
Незаметно образовался кружок, дошедший до крайнего мистицизма. Заводилой был все тот же Феликс Карелин, начавший и впрямь играть роль ересиарха. Входили в кружок Глеб Якунин, Лева Регельсон, Николай Эшлиман и другие. Одно время к ним примыкал и Василий Фонченков, но быстро отошел.
Феликс стал проповедовать грядущее Пришествие или же всемирную катастрофу, надлежащую свершиться в 68-м году. Феликс имел Глас с неба, видения и увлек остальных, которые стали испытывать аналогичные мистические переживания. Все «верные», согласно Гласу (в Талмуде это называется «бат-коль»), должны были бежать в горы, дабы спастись. Горы – это был Кавказ, а точнее, Новый Афон. «Верные», однако, работали в различных советских учреждениях. Феликс, например, был лаборантом в институте генетики. По маловерию, бежать в горы просто так они не решились и взяли отпуск. А зачем, спрашивается, страховать себя отпуском перед Вторым пришествием? Беги в горы без оглядки. Спаситель-то не станет проверять отпускные. Тут заколебался Николай Эшлиман. Но Феликс не упускал инициативы. Как-то «верные» оказались в буфете и закурили. Достали коробку спичек и, о ужас! Там было ровно столько спичек, сколько «верных», но одна надломлена. Столь важное знамение не прошло мимо бдительного ока Феликса.
– Один из нас предаст! – мрачно возвестил он, имитируя Тайную Вечерю. И правда, Николай вышел из игры. Говорят, кто-то из «верных» умолял жену отправиться с ним в горы, но она отказалась, и с сокрушенным сердцем тот отправился спасаться один.
Ничего, однако, не случилось, пришлось не солоно хлебавши возвращаться в Москву. Тут-то и пригодились отпуска!
ПОСЛЕ ВТОРЖЕНИЯ
Да тем решилося царство татарское,
Покорилась земля Карельская
Да стольнему князю Владимиру,
Да стали татарове
С той поры дань платить
И тем это дело прикончилось.
Вторжение заставило меня вновь сесть за приемник. «Руде Право» стало приходить с большим опозданием. Иностранное радио на русском стали глушить. Однажды я поймал чешский обкомовский передатчик.
Я понял, что чехи сопротивляются, и снова пришел в себя, решив, что методом Швейка чехи добьются своего.
Вернулся из Брно знакомый. Он был в гостях у чешских родственников. Утром в день вторжения он проснулся, разбуженный резким криком:
– Русские танки!
Было стыдно смотреть людям в глаза, и он поскорее вернулся в Россию. Лишь апрель 69-го года вызвал окончательное разочарование, и я стал думать, что будь Дубчек и другие более умеренными, не дразня быка красной тряпкой, преуспели бы гораздо больше и не подвели страну под оккупацию. Последствия оккупации были неисчислимы, причем, как прямые, так и косвенные.
ГЛАГОЛЕВ
По всем континентам
Христосы скитались,
Впоследствии тихо
распятые где-то.
В это время мне пришлось снова отправиться в Киев. Главный оппонент моей диссертации Глеб Спыну работал в киевском институте автоматики, и я должен был выступить перед его сотрудниками. На этот раз я ехал, снабженный адресом священника Алексея Глаголева. Его отец, Александр Глаголев, которого я уже упоминал, был хорошо знаком мне по дореволюционной богословской литературе. Профессор Киевской Духовной Академии, он был приглашен защитой на процессе Бейлиса как эксперт-гебраист, отрицал как вину Бейлиса, так и кровавый навет в целом. После революции Глаголев остался в Киеве. Под своим именем он выведен Михаилом Булгаковым в «Белой гвардии». В 37-м году оставался последним не арестованным киевским священником. Но и его арестовали, и он вскоре умер в тюрьме. Это был настоящий праведник.
Я побывал у его сына на Подоле. Алексей много рассказывал об отце, а также и о том, как сам во время войны спасал евреев. Он с гордостью показал книгу еврейского писателя Ихеля Фаликмана «Черный ветер» с автографом автора, где был выведен под именем Глаголевского. Особенно много рассказывал он о православном еврее Гермайзе, убитом немцами в Бабьем Яру. По-видимому, это тот самый Гермайзе, которого судили в 30 году вместе с Ефремовым по вымышленному обвинению в украинском национализме.
ПРОВАЛ ВНИЗ
То ввысь, как в сказке,
Ведет стезя,
То мчишься книзу
Во весь опор…
Не Шестидневная война положила начало новой волны антисемитизма в СССР, а события в Чехословакии, истолкованные Сусловыми, Пономаревыми и Епишевыми как результат сионистской диверсии. Вскоре после вторжения поползли слухи, что евреев перестали принимать в Академию Наук. Я забеспокоился и решил навести справки в отделе аспирантуры, который и устраивал меня на работу. Начальник отдела Уткин, потупив глаза, сказал, что места в институте нет. Зная, что после очной аспирантуры производится обязательное распределение, я спросил, куда же меня распределяют, на что Уткин сказал, что я могу устраиваться, куда хочу…
Все возможности работать в области приложения кибернетики к биологии были сосредоточены в Академии Наук или же в учебных институтах, но об этом нельзя было и мечтать.
У меня оставалось три месяца до окончания аспирантуры, а по тогдашнему своему положению я боялся даже думать, лишиться хоть на месяц работы. За оставшееся время еврею устроиться на научную работу было почти безнадежно. Не ожидал я, что конец столь удачной аспирантуры принесет мне новые испытания. Пророчествовал же Зусман в 65-м году:
– Я нисколько не сомневаюсь, после аспирантуры вы вернетесь в ЭНИМС.
Вернуться в ЭНИМС было бы для меня чудовищным жизненным поражением. Я ощутил свободу, нашел новое направление, и опять к станкам? В ЭНИМС – ни в коем случае!
Продолжение следует