Эстер Вейнгер

«НЕ УСЛОЖНЯЙТЕ МНЕ ЖИЗНЬ»

Ни страны, ни погоста…

Он не пришел умирать на Васильевский остров. Обласканный славой, умер в Нью-Йорке на «скучноватом Среднем Западе». Но о себе предсказал: «Век кончится, но раньше кончусь я». Страну ему выбрать пришлось. Не по своей воле. Так случилось, что мне довелось стать слепым орудием Судьбы. Судьбы, вынудившей Бродского покинуть Питер, как мы его называли.

Подходил к концу год 1960-й. Невский проспект. Желтыми, словно маленькие солнца, листьями усыпан скверик возле Казанского собора. Напротив – сияющий шар Дома Книги. Дом этот магнитом притягивал нас, юных литераторов, веривших в великое предначертание Поэта, болезненно чувствовавших любую фальшь, ниспровергателей официально признанных авторитетов. «Ах, Дом Книги, ах, милый Дом Книги», – писал Дмитрий Бобышев в стихах, посвященных безраздельной владычице отдела поэзии Люсе Левиной. Благодаря ей, хорошо знавшей и любившей литературу, и стал Дом Книги магнитом для нас. Люся всячески поддерживала молодых и, по ее мнению, талантливых, но не признанных поэтов. Мне, в мои 18 лет, она виделась этаким покровителем и первооткрывателем талантов. Неведомая сила влекла меня в отдел поэзии, где простаивала я часами. Вскоре мы стали с Люсей друзьями, хотя долго не могла я преодолеть наш небольшой относительно разрыв в возрасте. Люся и познакомила меня с Иосифом Бродским.

– Может, у тебя есть знакомые, – как-то сказала мне Люся, – готовые на некоторое время приютить Иосифа Бродского? Но одно обязательное условие – отдельная комната, и никто его не должен тревожить, будто его там и нет.

Я задумалась. Было начало осени.

– У мамы домик в пригороде, – говорю. – Там на втором этаже есть комнатушка, светлая, солнечная. Пока нет холодов, в ней жить можно. А маму я попрошу не тревожить Иосифа, не предлагать поесть или погреться внизу.

Люся передала мое предложение Бродскому. На следующий день мы с ним поехали на Всвеволожскую. Дорога не длинная, час на электричке с Финляндского. Говорили о поэзии, о наших сверстниках, о литобъединениях. Самое лучшее литобъединение – Глеба Семенова, – заявил он категорически. Я стала спорить. (Время доказало его правоту. Именно из литобъединения Глеба Семенова вышли многие замечательные ленинградские поэты. Хотя достаточно было бы одного Бродского). В доказательство называла какие-то имена, читала чьи-то стихи. Тут уже не соглашается он. «Есть только четыре настоящих поэта, – серьезно объясняет он мне, – Толя Найман, Женя Рейн, Дима Бобышев и Володя Уфлянд». – «И вы?» – насмешливо спрашиваю я. Он не слышит и горячо убеждает меня в их гениальности, приводит какие-то строчки.

Но вот мы и приехали. Крохотная комнатушка под крышей очень понравилась Иосифу. В окно заглядывали ветви дикой вишни, тянуло запахом почти отцветшей сирени. Мы спустились вниз. Дома никого не было. Я проголодалась и предложила Иосифу пообедать. Он отказался. Наливая суп, замечаю: «Не люблю есть, когда кто-то сидит рядом и смотрит. Может, передумаете?» – «Эстер, не усложняйте мне жизнь, – слышу в ответ, – а чтобы Вас не смущать, я выйду в сад».

Потом мы возвращаемся в Ленинград, продолжаем прерванный разговор. Из тех, кого тогда печатали, Иосиф признавал только Горбовского. Не успели мы выйти из электрички, как Иосиф пошел покупать горячие пирожки, которые продавались на каждом вокзале. «Вам купить?» – спрашивает. – «Нет, я только что пообедала!» – «Ну, может, один?» – «Иосиф, не усложняйте мне жизнь», – в тон ему. Бродский смеется.

По какой-то причине Иосиф не воспользовался предложенным жильем. Я уже не помню, что ему помешало, но на Всеволожскую он больше не приезжал.

Следующая встреча произошла при весьма забавных обстоятельствах. Через несколько дней, придя к Люсе в отдел, я в красках изображала ей, как все происходило. В какой-то момент перехватываю застывший в ее взгляде и рвущийся наружу смех. Скосив глаза, вижу рядом с собой Иосифа. От неловкости хватаю первый попавшийся сборник и делаю вид, что поглощена чтением. И вдруг слышу знакомый насмешливый голос:

– Эстер, во-первых, вы держите книгу вверх ногами. А во-вторых, почему Вы упорно показываете мне спину?

Развернувшись на 90 градусов, заливаясь краской стыда, лепечу в ответ что-то невразумительное. Так началась наша странная дружба. Я как-то сразу признала его старшинство, хотя нас разделяли какие-то полтора-два года. Виделись мы редко. Иногда Иосиф приглашал меня послушать его, как он называл, стишки; иногда просил разрешения попечатать на моей машинке; иногда мы просто говорили о поэзии.

Встречи наши оборвались в 1963 году, с его арестом. Буквально накануне ареста был он у меня, печатал свою «Большую элегию Джону Донну», поэту, чьей лирикой он восхищался. В марте 1964 года он был приговорен к пяти годам административной высылки в Архангельскую область с принудительными работами.С его возвращением возобновились и наши встречи. Иосиф, и раньше довольно замкнутый, еще больше отгородился. Много читал, переводил. Однажды я спросила его, как ему удалось так хорошо выучить английский.

– Возьмите сборник стихов на английском и читайте, – ответил он. – Через некоторое время вы будете знать язык. Я так выучил несколько иностранных языков.

Иногда звонил мне, говорил, что сейчас придет. Проходил час, другой… неделя. Тревожась, не случилось ли чего, я шла к нему «в берлогу». Так он называл свою комнату, так и говорил: приходите ко мне в берлогу. Небольшая комната отвечала этому названию, полутемная, полки с книгами, невысокая тахта и кресло, покрытые ковриками. Нет, слава Богу, ничего не случилось. Просто начал писать и забыл обо всем. Я сердилась. «Нельзя же так, – выговаривала я Иосифу. Я все же волнуюсь!» Но ничего не помогало. Как-то после очередной такой «пропажи» Иосиф зашел ко мне и, словно извиняясь, протянул тоненький конверт. – Прочтете, когда уйду. Ушел он довольно быстро. Сгорая от любопытства, я тут же достала из конверта небольшой листок.

Сумев отгородиться от людей,

Я от себя хочу отгородиться.

Не изгородь из тесаных жердей,

А зеркало здесь больше пригодится.

Долго гадала, что этим хотел мне Иосиф сказать, но так ни к чему и не пришла. Листок этот я сохранила и привезла в Израиль.

Голос Иосифа забыть невозможно. Никогда – ни до, ни после – не слышала я ничего подобного. Власть стихов – беспредельная. В них такой накал, такая трагическая сила, что любишь их или нет, не имеет никакого значения. До сих пор слышу я, как читает Иосиф «Холмы». Он весь покрывается потом, поистине – каторжный труд. И мне хочется выть, хочется броситься в Неву, только бы избавиться от захлестнувшей меня боли. И еще я ясно вижу улыбку Иосифа. Она преображала его, делала совершенно открытым и беззащитным.

Я, как и многие мои сверстники, увлекалась тогда поэзией Андрея Вознесенского. Его стихи все же выделялись на фоне бесконечной серости, распространяемой миллионными тиражами. Мы считали, что Вознесенский бросает вызов власти, и это импонировало нам, полным веры в конечное торжество справедливости. Иосиф не разделял наши взгляды. Но мнение свое не навязывал. Спустя несколько лет прочла я его поэму «Post Aetatem Nostram» – «После нашей эры».

В расклеенном на уличных щитах

«Послании к властителям» известный,

известный местный кифаред, кипя

негодованьем, смело выступает

с призывом Императора убрать

(на следующей строчке) с медных денег.

Толпа жестикулирует. Юнцы,

седые старцы, зрелые мужчины

и знающие грамоте гетеры

единогласно утверждают, что

«такого прежде не было» – при этом

не уточняя, именно чего

«такого»:

мужества или холуйства.

Поэзия, должно быть, состоит

в отсутствии отчетливой границы.

Вот и ответ на тот давний, уже забытый мною, разговор. То, что мы считали смелостью – «Уберите Ленина с денег», – на поверку обернулось холуйством. Тогда, ослепленные, мы видели лишь то, чего так нам хотелось: мужество сказать правду, хотя бы языком Эзопа. И «отсутствие отчетливой границы» нас нимало не смущало. В отличие от нас, для Бродского «граница» всегда была «отчетливой». Поэт милостью Божьей, он не искал славы, известности. Избегал новых знакомств. Временами мне казалось, что и старые тяготят его. Вспоминаю один эпизод. Мой друг, художник, влюбленный в поэзию Бродского, мечтал написать его портрет. Не знаю, что на меня нашло, но я пообещала привести Иосифа. Понимая, что шансы почти нулевые, я тем не менее предприняла отчаянную попытку. Набравшись смелости, позвонила. Объяснила ситуацию и добавила:

– Теперь от Вас зависит, удастся ли мне сдержать слово.

Неожиданно Иосиф согласился. На следующий день мы пошли к художнику. Визит закончился трагикомическим образом. Когда мы пришли к художнику, там, кроме его жены, была еще одна дама – литературовед. Старше нас лет на 10 – 12, она почему-то сразу же взяла снисходительный тон. К Иосифу (я никогда не называла его иначе) она обращалась не иначе как «Ося» и на ты. Не знаю, подействовала ли на него эта фамильярность или еще что-то, но минут через 40, не сказав никому ни слова, он просто сбежал из квартиры. Вполне понимая и соглашаясь с ним внутренне, я все же сделала обиженный вид:

– Уж мне-то вы могли сказать, что уходите. А мы не знали, куда вы делись, и везде вас искали.

Последовал следующий ответ:

– С вами, Эстер, хоть на край света, но, пожалуйста, никогда больше ни с кем меня не знакомьте.

Просьбу его я выполнила, за одним исключением. В то время я работала директором рейса на корабле, совершавшем круизы на остров Валаам в Ладожском озере и в Кижи – на Онеге. В один из таких круизов я пригласила Иосифа и мою подругу красавицу-англичанку Жаклин. Она училась в Оксфордском университете и приехала в Ленинград по так называемому «обмену студентами». Жаклин прекрасно знала русский, глубоко чувствовала поэзию. Я познакомила их. Жаклин Иосифу страшно понравилась, он тут же начал за ней ухаживать. Но, увы, из этого ничего не вышло: ни тогда, ни позже, когда Иосиф уже жил в Нью-Йорке и там же жила Жаклин, получившая работу синхронного переводчика в ООН. Когда, спустя несколько лет, уже из Израиля я приехала в Нью-Йорк, Жаклин рассказала мне, что Иосиф ей звонил и они несколько раз встречались. «Бродский – гений, – печально вздохнула она, – но быть женой гения я не способна».

К концу 60-х годов в Ленинграде стало набирать силу сионистское движение, излишне добавлять, подпольное, и связанная с ним организация. Признаться честно, я сионизмом не интересовалась, но моя сестра, мечтавшая уехать в Израиль, была знакома с некоторыми входившими в нее молодыми людьми. Она познакомила меня с ними, и я стала посещать ульпан по еврейской истории. Как-то один из этих сионистов, муж моей сестры, Давид Черноглаз, попросил меня спросить у Иосифа, не согласится ли он дать свои новые стихи, чтобы их перевели и напечатали в Израиле. Я растерялась. Стоит ли подставлять его под дополнительный удар? – думала я. И так он облит ушатами грязи и клеветы. Единственное его прибежище – ленинградская секция союза переводчиков, которая даёт ему небольшие средства, недостаточные для существования, но достаточные для того, чтобы вновь не отправиться в ссылку «за тунеядство». А тут еще и Израиль! Но, подумав, все же решила спросить. Стихи Иосиф дал сразу, целую подборку, и я передала их Давиду. Эпизод этот выветрился у меня из памяти, но через несколько месяцев Давид мне сказал: «Помнишь, ты давала мне подборку стихов Бродского. Их перевели и напечатали в Израиле. Гонорар он, по вполне понятным причинам, получить не может, но если захочет посылку, ему пришлют». С этим предложением я тут же отправилась к Иосифу. Он явно обрадовался, что стихи его переведены на иврит и напечатаны в Израиле. Даже спросил меня, как они звучат на иврите, но я не могла ничего ему сказать, так как иврита не знала. От посылки Иосиф отказался. «Почему? – спрашиваю. – Живете вы трудно, а посылка – пусть небольшая, но помощь». – «Нет, не надо. Это мой скромный подарок Израилю», – ответил Иосиф и добавил что-то о своем хорошем отношении к еврейскому государству. К сожалению, я не запомнила его слова. Израиль ему нравился, но извне, как стороннему наблюдателю. Позднее, когда я – опять по просьбе Давида – спросила Иосифа, не хочет ли он получить вызов из Израиля, он даже не удивился. Но отказался. А затем, помолчав минуту, добавил: «Знаете, меня пригласили в Югославию». Мне казалось, в глубине души он верил в положительный ответ.

Иосиф не мыслил себя вне России. Как-то заговорила я с ним о быте, о тесноте его «берлоги», о полунищенском нашем житье. «Мне этого достаточно, – спокойно сказал Иосиф. – Мой кабинет – Летний сад. Квартира – весь Питер». Но вырваться, пусть ненадолго, из страны Советов, глотнуть воздух свободы, даже такой, как в Югославии, – ему было необходимо. Тогда я не понимала всей важности для Иосифа положительного ответа, не понимала, что надеялся он на чудо: вдруг отпустят! Но чуда не произошло. Утратив последнюю надежду, Иосиф решился. Попросил меня заказать ему вызов из Израиля. Я передала его анкетные данные Давиду. Шли дни. Давида и других наших друзей из ленинградской сионистской организации арестовали. Последовали обыски, допросы. Надо было срочно надежно спрятать или уничтожить все компрометирующие материалы: от самиздата и перепечатанных на машинке стихов запрещенных Гумилева, Мандельштама и Цветаевой и магнитофонных пленок с любительскими записями песен в авторском исполнении до вырезок из вполне официальных советских журналов. Все сосредоточилось вокруг попыток предпринять что-то, чем-то помочь. Дел навалилось – невпроворот. Тревог и забот было много, ни на что другое времени просто не оставалось. Затем последовали неслыханно жестокие приговоры. С Иосифом мы почти не встречались, а если и выпадал случай, то мельком, на ходу. К тому же, я сама не очень хотела подвергать его лишним неприятностям. За мной следили. Думаю, и телефон прослушивали. Среди всей беготни и суеты краем уха услышала, что на днях уезжает Бродский. Навсегда. Забыв обо всем, бросилась к телефону. Трубку снял Иосиф. «Вы нас покидаете? Это правда? « – почти кричу. В ответ короткое: «Приходите сегодня, сейчас». Отпрашиваюсь с работы и, словно во сне, поднимаюсь по лестнице в знакомую квартиру. В «берлогу». Вроде ничего там не изменилось, и все же она какая-то чужая. Сидят незнакомые мне люди, Иосиф говорит с кем-то по-английски. Начинаю осознавать реальность происходящего, реальность прощанья. Но почему? Иосиф ведь не хотел никуда уезжать. И тут словно током ударило: вина-то моя. Когда предлагала ему вызов из Израиля, думала: пусть будет на крайний случай. Насильно уехать его не заставят, но если обстоятельства сложатся для Иосифа самым неблагоприятным образом, все же какой-то выход. Как же я не учла, что у КГБ появится замечательный повод разделаться с ненавистным поэтом. Тоска отчаянная, к тому же поговорить с ним мне вряд ли сегодня удастся. Встреваю в одну из коротеньких пауз: «Вы когда уезжаете?» – «Завтра». Значит, все. Не смогу я Иосифу ничего объяснить. Не знаю, сколько времени прошло. Пора уходить. «Подождите», – говорит вдруг Иосиф, и, покинув гостей, выходит со мной на лестничную площадку. Стоим там долго. Час, может, два. Иосиф рассказывает мне грустную эту историю. Сразу как пришел вызов, пригласили его в КГБ. В грубой форме велели собираться. Он отказался. Тогда пригрозили психушкой. «Если бы тюрьмой, – тихо говорит Иосиф, – я бы никогда не уехал. Но психушка… выше моих сил. На сборы мне дали считанные дни. Так и уезжаю. С одним чемоданом». В его голосе боль. Я лепечу что-то о своей вине. «Вы не виноваты, – утешает Иосиф. – Наверное, так даже будет лучше». Наконец, он говорит: «Поцелуйте меня на прощанье!» И протягивает тоненькую брошюрку. Переснятые на копировальной машине две его поэмы, изданные на Западе с замечательным его портретом. На самом первом листе пишет размашисто: «Эстер, кормилице, от Иосифа – не последний, надеюсь, подарок». Ставит подпись и сверху надо всем число. Последний, – лихорадочно мелькает у меня в мозгу. Тогда уезжали навеки, безвозвратно. Как на тот свет. Ни нам туда нельзя, ни им сюда. Тем более, что тогда я никуда не собиралась. А полтора года спустя уже жила в Израиле.

Для меня открылся мир. В ноябре 1978-го приехала я в Нью-Йорк к Жаклин в гости. Вспомнили прошлое, поездку на Валаам.

– Бродский живет сейчас в Нью-Йорке, – заметила Жаклин. Хочешь ему позвонить?

Я позвонила. Иосиф предложил показать мне город. Меня не пришлось уговаривать, и на следующий день он заехал за мной на своем красном спортивном «ягуаре», к которому относился, действительно, как к живому существу. Мы катались по городу. Иосиф веселился, поддразнивал меня. Остановились. Вышли из машины. Я не увидела ничего достопримечательного. Как же, это Уолл-Стрит, – протянул Иосиф и, заметив мой недоуменный взгляд, добавил, смеясь: забыли, гнездо самых страшных акул капитализма. Конечно, я давно забыла, как нас в Советском Союзе запугивали «акулами с Уолл-Стрита.» Его веселье передалось и мне. Тогда я еще не знала, что Иосиф тяжело болен. Перед самым моим отъездом ему должны были сделать операцию на открытом сердце. Но Иосиф ничего мне не сказал об этом. Мы провели замечательный день. Он много шутил. «Могли Вы себе представить, что Иосиф Вам будет Нью-Йорк показывать? « – спросил. Потом Иосиф повел меня в настоящий, по его словам, китайский ресторан в Чайна-Таун. Заказал неизвестные мне блюда. Так много, что съесть их мы были не в состоянии. В ресторане мы просидели довольно долго. Иосиф вдруг начал расспрашивать меня об Израиле. О нашей там жизни. «Когда-нибудь я обязательно приеду к вам, – сказал он, – хотя в Израиль меня не тянет». В его голосе я почувствовала обиду. «Вы уже были в стране? – спрашиваю. – Что-то произошло там?» – «Нет, не был. Но Израиль меня обидел». – «Как?» – изумилась я. – «Когда началась война Судного дня, – сказал Иосиф, – я хотел поехать добровольцем на фронт. Но в израильском посольстве мне отказали». – «Правильно сделали, – не сдержалась я. – Поэтам на войне не место». – «Вы, действительно, так думаете?» – серьезно спросил меня Иосиф. Я горячо стала убеждать его, что он не прав, что в израильском посольстве поступили абсолютно правильно, что воинов без него хватает. Вечером мы сидели в его большой, по моим тогдашним представлениям, полуподвальной квартире, чем-то напоминавшей его ленинградскую «берлогу». Может, разбросанными коврами. Иосиф долго читал свои новые стихи, написанные в Америке. Прекрасные стихи и по-прежнему прекрасный, неповторимый голос. Снискав славу «величайшего поэта своего поколения» и завоевав мировое признание, он остался прежним. Он не очень любил Америку, но она импонировала ему своей молодостью, а главное, полной свободой. Уже в Израиле я получила письмо от Иосифа. «Скучновато здесь, на Среднем Западе, – он действительно средний, – писал Иосиф. Большая охота сбежать – что есть признак – для меня – душевного здоровья.

Напишите мне действительно предлинное письмо: про город-герой и про Землю Обетованную. Название для сказки. Вы мне, Эстер, больше, чем друг. Вы мне – весь Литейный; так что отпишите как следует за виту нову, ибо Вашими глазами – это почти что своими».

Но «отписать» как-то долго не получалось, а когда я собралась, Иосиф Бродский был уже лауреатом Нобелевской премии, и мне казалось неловким писать ему. Столько лет молчала, а тут… К тому же, у Иосифа изменился адрес и телефон, а у меня был только старый. Я однажды отправила ему открытку, но, вероятно, она не дошла до адресата. Больше писать я не пыталась, все надеялась: приеду в Нью-Йорк, увижу Иосифа и все ему объясню…