Владимир Френкель

Ася ВЕКСЛЕР. «Под знаком Стрельца». – Иерусалим, ЛИРА, 1998.

Вот и возьму я, легка на подъем,
груз, невеликий в итоге.
И, словно место Исхода – Содом,
не оглянусь, чтобы вправду потом
вдруг соляным не остаться столпом
у Царскосельской дороги.

Итак, в самом начале книги поэт обозначил рубеж, точку отсчета, как в пространстве: «у Царскосельской дороги», так и во времени: «Июль 1992 г.» (название стихотворения). Надо полагать – это дата отъезда, рубеж, конец и начало, когда:

И тяжеленная книга судьбы
располовинит страницы.

Тут и соляной столб упомянут – куда уж дальше, и стоит ли оглядываться? Оказывается, стоит. Вернее, не так. Оглядываться и ни к чему, поскольку есть ли конец петербургским прогулкам? Нарочито, отчетливо, акцентируя звук и фразу, с истинно питерским твердым выговором, чеканит поэт свои петербургские строфы, петербургские прогулки (еще и с эпиграфом из Кушнера, для переклички):

В жизни сдвинутой, бредовой,
сбитой с толку, бестолковой,
за Голландиею Новой,
ветхим – Бобринских – дворцом…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне запомнилась ограда
с монограммой. Тенью сада
укрывала след распада
зданье – пасынок дворцов.

Как здесь все по-петербургски, душа радуется, но куда ведет эта прогулка? Должно быть, никуда, ведь это – «Последняя прогулка». Дальше – отъезд, и город опустеет.

Видно, городу быть пусту
Без тебя, меня и нас.

Все так, но почему же этот опустевший город, как ему и положено, ностальгически снится, но как?

Век мой до конца по шву распорот.
Порознь край равнинный с горным краем,
где приснился мне великий город
вдруг с поправкой на Ерушалаим.

(«Ностальгия»)

«Вдруг» – и не надо оглядываться. Два города могут, как это ни невероятно, совместиться. И питерские прогулки можно продолжить, почти не меняя шаг:

Пройдем же сквозь Ерушалаим,
для многих и это за краем
потерь, обретений, обид.
Нам улицу под ноги стелет
а-мелех Давид и кинг Дэвид,
и царь Иудеи Давид.

(«Шабат»)

Последние две строчки – рефрен всего стихотворения, но что напоминает размер и строфика? Конечно же, кушнеровское «Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…», откуда и эпиграф к «Последней прогулке». Подозреваю, что акцентированное сходство здесь намеренное.

И все-таки я, кажется, упрощаю поэтику Аси Векслер. Разумеется, есть грань разрыва, отъезда. Разумеется, Иерусалим существует в ее поэзии сам по себе, не в тени Петербурга. А уже еврейская тема – преемственность поколений, судеб, тень Катастрофы, и все это не понаслышке, – это было в поэзии Аси Векслер и раньше, и тем более есть сейчас. Тем более – потому, что здесь, в Израиле, эти темы звучат резче и обнаженней, без полутонов, под беспощадным здешним солнцем. И если мы уезжаем откуда-то, то не уезжаем от самих себя, как сказано самим поэтом:

Всё наше останется с нами.

Но не только в этом дело. А дело в том, что Ася Векслер еще и художник. И свое точное и цепкое художественное видение поэт обозначает как

петербургскую школу гравюры,
петербургскую школу стиха.

Да, конечно. Петербургская школа Аси Векслер так же очевидна, как единство ее манеры поэта и художника. Могу только заметить, что означенная школа вообще-то вещь коварная: так легко, раз усвоенная, она может нести стихи как бы сама, в результате могут получиться «стихи вообще», стихи на инерции школы, «как бы» стихи.

К счастью, Асе Векслер эта инерция не грозит. Причиной ли тут конкретность взгляда художника, или Иерусалим, давший новые измерения ее поэзии?

Во всяком случае, поэт утверждает приверженность петербургской школе даже с вызовом:

…В стороне от веселой столицы
мы еще поглядим, чья возьмет.
Поглядим, не унизив глагола
и резца не роняя из рук.
Ведь слова «петербургская школа»
так же прочны, как «пушкинский круг».

Надо заметить (в скобках), что сейчас необходимо известное мужество, чтобы с вызовом заявить о своей приверженности к «хищному глазомеру» (Мандельштам) петербургской школы, ее точности и мастерству, – это в наши-то дни принципиальной расхлябанности, ерничанья и кошачьего концерта, процветающих что в живописи, что в литературе.

Так вот. Разгадку непротиворечивого совмещения двух разных миров можно найти в одном стихотворении самого поэта:

Что сделалось? Спокойная до грусти,
нащупав выключатель на стене,
я каждый вечер зажигаю люстру
и продлеваю комнату в окне.
Что зеркало? Там нет воображенья.
А тут, мешая небо с потолком,
наложены прозрачно отраженья
на все, что существует за окном.

Две люстры темноту одолевают.
Становится двойною тишина.
И разом два стола я накрываю
по ту – и эту сторону окна.

Так поэт засвечивает, показывает нам свое художественное видение: просвечивающие друг сквозь друга времена, годы, города. Соединенные нераздельно и несомненно. Как небо и земля. Как наша жизнь.

Любовь Кутузова. «Играю маленькую роль…» – Иерусалим, «Scopus», 1999.

На обложке книги – портрет автора перед зеркалом, с гримерной кисточкой в руке. Любовь Кутузова – актриса, и обложка ее поэтического сборника очень уместна, поскольку в лучших своих стихах она как бы играет, наблюдая за собой – перед зеркалом.

Качайся, жизнь моя, как дерево под ветром,
качайся на весах, где смерть – противовес,
возникнув среди тьмы, на миг прильнувши к свету,
опять в бездонный мрак и снова до небес.

Жизнь – смерть, встреча – прощанье, черно-белые грани жизни, как черно-белые полосы на костюме Арлекина, и если жизнь – театр, а люди – актеры, то кто же режиссер? Бог? Автор?

Ах, драматург! Какая жизнь кругом!
Сияет солнце, где-то волны бьются…

О драматурге поэт не забывает никогда, и если драматург этот вообще существует, то кто ему мешает переиграть, переиначить жизнь? «Театральные» стихи Любови Кутузовой мне кажутся самыми удачными в ее книге – не стихи «о театре» (там их и вовсе нет), а именно театральные, построенные по законам сцены, даже репетиции. Да вот хотя бы:

Мы вышли на сцену. В твоем шапито
любовь и измена. Нет, это не то.
Ты – автор. Придумай несбыточный трюк:
любовь без желаний, объятья без рук.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, снова не это. Он – автор. Она…
она же – актриса. Израиль. Весна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давай все сначала. Она – пилигрим.
Он – вечно любимый Иерусалим.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты – автор. Создатель. И ты создаешь
слова и понятья, и правду, и ложь.
И кружится музыка, светится сцена:
актриса и автор, любовь и измена.

Даже в отрывках стихотворенья чувствуется экспрессия его игры: с театром?.. с жизнью?.. Не все ли равно…

Но жизнь все-таки не театр, и то, что происходит, происходит навсегда и бесповоротно. Как расставанье. Как отъезд.

Мы привыкли, что первые книги, изданные в Израиле приехавшими из России авторами, полны темой встречи. Но эта книга – об отъезде, о разлуке, о расставании. С этой страной, с Израилем.

Наколобродила, навеселилась,
напелась, наигралась, нашутилась,
представила, что вечно будет так,
но оказалось, надо восвояси
к своей родной московской ипостаси…

Любовь Кутузова прожила здесь несколько лет, и нельзя сказать, что ей не удалось приблизиться к этой земле, понять и почувствовать ее.

Комната с белыми стенами в небесном Иерусалиме,
где белизна, то есть незаинтересованность в плоти,
принимает квадраты пейзажей в их тусклой картине,
печатает прошлое в минус пространстве, обратном полете.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В комнате с белыми стенами случаен подбор столов,
кресел и книг, в которых смерть автора вытекает из предисловья,
а ты – бедуин или друз, пасущий химеры коров
священных прошлого, страж, стерегущий средневековье
рыцарских жестов, дуэльных перчаток, турниров, клятв.

Здесь есть видение, свое чувство этой земли, где и впрямь иногда происходит что-то неладное со временем, историей, а то и пространством. В общем-то, и здесь перед нами – сцена, где невидимый режиссер то и дело меняет декорации.

Но надо сказать и о том, увы, что во многих стихах с израильскими реалиями больше имен, обязательных названий, перечислений экзотики, чем своего взгляда. Что отражается на книге не лучшим образом еще и в том, что страницы пестрят примечаниями, разъясняющими непонятные слова неизраильскому читателю. Все-таки такое количество примечаний неуместно в поэтическом сборнике. Одно из двух: либо вовсе обходиться без непонятных российскому читателю слов, либо, храбро презрев недоумение читателя, оставить все, как есть, без пояснений. Так было бы даже таинственнее.

Пожалуй, более удачны стихи, где израильская действительность начинается сразу за дверью, не отягощенная обязательными историческими реминисценциями.

Выйти из комнаты в уличный смог.
Шма Исраэль! Да хранит тебя Бог!
Каждый автобус – убийца в потенции,
улицы в пряной восточной эссенции.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Выйди из дома, оставь свой уют,
может, сегодня тебя не убьют.

И все же лучшие строки, лучшие стихи Любови Кутузовой – о расставании, о разрыве, отъезде, когда ломаются, расходятся черно-белые полосы и так ясно становятся видны прошлое и будущее.

На русскую линялую природу,
под взгляды вороватого народа,
сирени на заросшем огороде,
домой зачем-то потянуло вроде.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прощай, Израиль, свет моей души.
Прощай, прости, но только не туши
огни святых ночей Иерусалима.
Он будет вечно в сердце пилигрима.

Здесь все подлинное: Россия и Израиль, свет, оставшийся в Иерусалиме, и свет свечей в деревенской церкви в России, свет во тьме… А еще, конечно, то, без чего нет ни сцены, ни жизни, без чего и свет бы не светил:

А любовь, как последняя чаша
на веселом и долгом пиру,
станет горьким похмельем вчерашним
завтра утром на трезвом ветру.