Леонид Черкасский, Элла Шульга

«Евгений ОНЕГИН» НА ИВРИТЕ, или СЧастливая встреча

Журнальный вариант

К 200-летию А. С. Пушкина в Израиле под научной редакцией Самуила Шварцбанда вышло в свет новое издание «Евгения Онегина», переведенного на иврит Авраамом Шлёнским.

Шлёнский был новатором в ивритской поэзии, обогатившим ее достижениями европейской и особенно русской поэзии конца ХIХ – ХХ вв. Он опирался на традиции переводческого искусства, восходящие к эпохе Второго Храма, когда еврейские мудрецы переводили на греческий книги ТАНАХа. В ХII веке теолог и философ Маймонид (Рамбам) сформулировал принципы перевода, в силу своей универсальности актуальные по сей день: «Переписывающему с одного языка на язык иной, должно прежде понять суть, а затем рассказать и разъяснить… и не можно ему без того, чтобы опередить и отстать, и рассказать единое слово многими, и рассказать многие слова одним, добавить в одном, убавить в другом, и так разъяснится суть дела во всей красе и постигнется язык иной через язык, на который он переписан».

Шлёнский оказался верным последователем своего далекого наставника. Он был хорошо знаком и с современными ему достижениями теории художественного перевода.

Шлёнский перевел на иврит значительную часть пушкинского наследия: «Борис Годунов», «Медный всадник», «Маленькие трагедии», лирические стихи, роман в стихах «Евгений Онегин»[1]. (Первый в его жизни перевод – «Сказки» Пушкина (1918) – в смутные времена был утерян).

В статье «О работе переводчика» (1955) он писал: «Мы, отдающие свои силы переводу классической литературы других народов, не занимаемся импортом, который разоряет духовное хозяйство оригинального творчества; напротив, мы укрепляем национальную культуру».

Работая над переводом, Шлёнский использует все ресурсы иврита. Он пишет: «…переводчик живет жизнью собрата-творца во всех проявлениях его личности, во всех «жестах». Когда я перевожу другого поэта, я понемногу начинаю предугадывать и предчувствовать особенности его языка, его выражений, и порою начинает казаться, что вот это слово ему ненавистно, а это он любит, этот оборот – в его духе, а этот – ему отвратителен, и упаси меня бог им воспользоваться!» (1966). Шлёнский поразительно чувствует ткань оригинала, и если нужного слова в иврите нет, он придумывает новое, не нарушая при этом законов языка. Он обогатил иврит множеством новых выражений и создал новую поэтику, знаменовавшую переход от риторической дидактической поэзии к модернизму и символизму. Он писал, переводил и совершенствовал язык, на котором писал.

Пушкин «менее всех мировых гениев, – пишет В. Непомнящий, – переводим на другие языки и хуже всех постижим в переводе: в иноязычных культурах он берет за душу лишь тех, кто знает и любит наш язык, нашу культуру, кому Россия не чужая духовно». Русский язык Шлёнский знал, как родной, глубоко изучал культуру России и много лет переводил на иврит ее поэзию, прозу и драматургию. [2]

Произошла счастливая встреча поэтов-реформаторов своих национальных языков – Александра Пушкина и Авраама Шленского.

Перед Шлёнским стояла задача огромной трудности: передать на иврите сочетание поэтического и бытового, книжного и разговорного, просторечий и церковно-славянских речений – всех составляющих литературного языка «Евгения Онегина». В первом варианте перевода, вспоминал он в 1966 году, преобладала стилистика «возвышенная». Затем началась борьба за «секуляризацию» художественного текста (заметим, что это слово латинского происхождения Шлёнский написал по-русски), дабы сблизить на языковом уровне «святыню» и «быт». Переводчик был удовлетворен результатами работы: «Сейчас, полагаю, мне удалось доказать, что на иврите возможно сочетание этих двух «крайностей», возможно слияние воедино возвышенно-величавого и повседневно-бытового».

Первое издание перевода «Евгения Онегина» на иврит (19З7) было приурочено к столетию со дня гибели великого русского поэта. В четыре последующих издания переводчик вносил поправки и уточнения, а в пятое (1966), как можно прочесть в предисловии к очередной публикации (1992) Арье Аарони, «Шлёнский вложил столько усердия и душевных сил, что вся прочая его деятельность носила в это время побочный характер».

Сам Шленский писал так: «Со дня выхода первого варианта «Онегина» прошло почти 30 лет. Это была эпоха динамичных, почти революционных перемен в иврите, перемен как качественных, так и количественных. Они затронули и речь повседневную, разговорную, и язык поэзии. Целое поколение новых поэтов, унаследовавших от предшественников мелодику «ашкеназийского слога», теперь осваивало и совершенствовало иную мелодику нашей поэзии – «сефардский слог», шлифовало его форму и средства. Это позволяет переводчику и обязывает его вернуться к переводам поэзии Пушкина, к «Евгению Онегину» в частности, который сейчас выходит в свет в новом, переработанном и исправленном варианте».

К новому варианту перевода Шлёнский составил комментарий объемом в 127 страниц. «Целью была не столько необходимость объяснения и расшифровки трудных для понимания мест, сколько описание мира, в котором жили поэт и его герои, чтобы читателю стали понятны эпоха и ее современники, их речи, раздумья, поступки, наблюдения, поведение и манеры, понятны так, будто эти люди – близкие его знакомые, существующие в реальном времени и пространстве», – писал он. Выполнению столь трудной задачи способствовало расширение фоновых знаний самого переводчика, который пристально следил за развитием советского пушкиноведения, переходившего от вульгарной социологии к научному изучению художественного наследия поэта.

Представим себе рабочий стол Шлёнского во время подготовки издания 1966 года. Четырехтомный «Словарь языка Пушкина», двухтомник Б. Томашевского «Пушкин», книги Н. Бродского «Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина», М. Цявловского «Летопись жизни и творчества Пушкина» (т. 1), труды М. Алексеева, Д. Благого, А. Винокура, Ю. Тынянова, Н. Лернера. Тут же могли находиться «Язык Пушкина» (19З5) В. Виноградова, «Мастерство Пушкина» (1959) А. Слонимского, «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (1957) Г. Гуковского… В библиографии трудов, используемых в качестве справочников, указаны и комментарии к «Евгению Онегину» В. Набокова, которые он много лет писал в помощь читателям собственного прозаического перевода романа на английский, – комментарии, вышедшие в свет в Нью-Йорке в 1964 году.

Переводческая версия 1966 года изобиловала неологизмами, придуманными самим Шлёнским для конкретных случаев, часть которых вошла в словари современного иврита.

Как чуток Шлёнский к слову!

Пени – «жалоба, сетование, упрек» – в строках «И, зарыдав, у ваших ног / Разлить мольбы, признанье, пени». В переводе вместо второй строки появился перифраз (дословно): «Выплеснуть в речи перед ней все, что рот может сказать». Это и есть творческий подход к оригиналу.

В прошедшем веке запоздалый – находит верную интерпретацию: «придерживался старины» (махзик беношанут); юмористический оттенок на иврите тоже сохранен.

От точности интерпретации стилистической экспрессивности существительного зависит и его взаимодействие с глаголом, а также понимание оттенков последнего; зависимость здесь, конечно же, обоюдная.

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На вот, возьми ее скорей!)

Вэзоэфим квар кфор вэкерах

hахсэф йахсифу пнэй садай…

(Кан ноэгин лахроз бэпэрах;

hинэ харазти работай).

Дословный перевод с иврита: «И свирепствует уже иней и лед / Серебром серебрится поверхность поля / Здесь принято рифмовать с цветком; / Вот я вам и срифмовал, господа».

«Трещат морозы» – «чистое морозное потрескивание» (В. Набоков) – в переводе «свирепствуют иней и лед». «Лед» введен для рифмы «керахперах», где первое – «лед», второе – «цветок», вместо рифмы «морозы – розы». Великолепное замещение!

Во фразе «Расправил волоса рукой» переводчик передал двойственный характер глагола. По Набокову, Онегин мог либо пригладить волосы, либо умышленно их взъерошить. Шленский выбрал верный ход: Онегин у него «привел волосы в порядок, сделал как должно» (сидер), по его, молодого денди, разумению. Возможно, придал им небрежный вид.

Переводчику было ясно, что «Beef-steaks и страсбургский пирог / Шампанской обливать бутылкой» означает лишь одно: запивать этот харч шампанским (баяйн шампанья леканеях).

Дружеское, шутливое обращение Пушкина к читателю также нашло отражение в переводе. И все же в некоторых случаях интуиция, как нам кажется, изменяла переводчику.

«Они сошлись…», например, А. Шлёнский перевел как «Они встретились» (вэипагшу). В. Набоков утверждал, что глагол «сошлись» означает «стали неразлучными друзьями». И он был прав. Ленский желал «знакомство покороче свесть», знакомы они уже были. «Они сошлись», т. е. сблизились, стали неразлучны, хотя это было непросто: «Сперва взаимной разнотой / Они друг другу были скучны», но потом «понравились» друг другу, хотя «меж ими всё рождало споры». Возможно, в глаголе «сошлись» таилось зерно будущих несчастий, «сошлись», как сходятся на дуэли. «Теперь сходитесь» – слова Зарецкого, звучащие эхом, рожденным прежним «сошлись». Опасная омонимия… Оставим ее на суд вдумчивых пушкинистов. В любом случае перевод Шлёнского неточен.

В выражении «…Махнул рукою напоследок – / И очутился у соседок» В. Набоков увидел проблему «национальных жестов». Здесь устойчивое сочетание, обозначающее «ну и ладно», «и пусть». Иначе говоря: Ленский смирил гордыню и поехал к «коварной кокетке Ольге». А. Шлёнский перевел буквально: «махнул рукой» («ядо иниа»), изобразив, таким образом, сам жест и передав его национальную, а точнее – интернациональную коннотацию.

Метафоризированное прилагательное-эпитет отражает состояние души, переливается сложными оттенками сентиментального, романтического или реалистического стиля, требуя лексического соответствия.

«Пасмурный чудак» стал «чудаком с сердито поднятыми бровями», т.е. остался тем же метафоризированным «чудаком», каким его задумал Пушкин. «Молчаливый кабинет» сохранил трагизм безмолвия, как это бывает в доме, где хозяина больше нет, – «пропал и след». «Необходимые глупцы». А. Шлёнский оценил и воспроизвел эпитет со всеми его обертонами: «глупцы, от которых нет убежища», потому что, домысливает читатель оригинала и его переводчик, эти «глупцы» неизбежны, постоянны и непременны в светском обществе. «Француз убогий» сохранил черты убогости («алув царфат»). Кстати, в заглавии романа В. Гюго «Отверженные» использована та же лексика («Алувэй хаим»).

Онегин аттестует Ольгу: «Кругла, красна лицом она, / Как эта глупая луна…» В. Набоков настаивает: «красна лицом» означает «пригожа», но не «краснолица». В двух английских переводах использованы эпитеты «цветущая» – «blooming (пер. 19З6 г.) и «красивая» – «fair» (пер. 1990 г.). Шлёнский не только верно перевел эпитет, но, имея в виду иронический подтекст фразы, к слову «хороша собой» присовокупил эпитет «румяна», которого в этой строке нет, но он как нельзя кстати для звучной рифмы «эвилитхахлалит». Переводчик имел право на подобную вольность: Пушкин не единожды обращал внимание на румянец своей не слишком любимой героини: «Ольга к ней, / Авроры северной алей…» или «…и запылал / В ее лице самолюбивом / Румянец ярче…».

«Пламенный творец» примечателен не только безошибочным выбором аналога (иш лапидот), но и тем, что И. Ильф и Е. Петров придумали героя по имени Лапидус – «лапидот» в ашкеназийском произношении, т.е. «пламенный, кипучий, полный жизненных сил». «Пламенный» – излюбленный эпитет Пушкина, выступающий в романтическом ключе; но это обстоятельство, разумеется, не мешает Лапидусу оставаться образом сугубо сатирическим.

Несколько примеров, когда ивритский перевод, как нам кажется, стилистически неадекватен подлиннику.

«Сердца кокеток записных». «Словарь языка Пушкина» разъясняет: «/кокеток/ завзятых, отъявленных, общепризнанных». Шлёнский пошел дальше. У него «кокетки» – «агувот», т. е. «вызывающие сексуальное желание», что, может быть, и верно с «потребительской» точки зрения, но не совсем точно в лексическом плане. И наоборот: «красотки молодые» были переводчиком несколько повышены в статусе: для него – это «серны города», «прелестные козочки», причем обе аттестации относятся к любимым женщинам. Следовало прислушаться к В. Набокову, который четко разъясняет: «Красотки молодые» – «куртизанки, которых удалые повесы мчат в открытых экипажах».

«Тяжелый сплетник» – «грубый, вульгарный», но не «невежественный», как это звучит на иврите.

С большим искусством и изяществом Шлёнский воспроизводит на иврите целые сцены, требующие знания русских обычаев, нравов, традиций, упоминаемых Пушкиным вскользь, «мимоходом», как нечто само собой разумеющееся, и эту тональность, эти слегка обрисованные драгоценные подробности…

«Уж тёмно: в санки он садится. / Пади! Пади! – раздался крик…» «Словарь языка Пушкина» и другие комментаторские тексты объясняют: это возглас (крик) кучера (форейтора), предостерегающего пешеходов при быстрой езде, особенно в темноте, как в нашем случае. Переводчик был в курсе дела; он не только верно перевел фразу, но и нашел звуковой аналог непереводимому русскому восклицанию «пади»: «пану, пану hаколь hир’им» – «дайте дорогу – загремел голос», где в словах «пади» и «пану» первые слоги совпадают.

«Еще усталые лакеи / На шубах у подъезда спят…»; «И кучера, вокруг огней / Бранят господ и бьют в ладони…»; «Носили блюда по чинам»; «В Москву, на ярмарку невест!» и многие другие тексты сомнений не вызывали и были переведены естественно и понятно.

Точно так же «увидел» Шлёнский знаменитую встречу Онегина и Татьяны с паузами и «благородной» проповедью героя. Помог и Набоков. «Минуты две они молчали…» В действительности такого долгого молчания быть не могло, Пушкин и не настаивал, а переводчик догадался, что имел в виду русский поэт: «несколько мгновений они молчали» («риг’эй миспар»).

В одной из последних строф романа Пушкин, прощаясь с читателем, восклицает: «Поздравим / Друг друга с берегом…» Переводчик дает превосходный перифраз «Кто довел нас» (до берега) – цитата из благодарственной молитвы («ше игиану»), поясняя, что так принято говорить у русских при окончании важного дела.

Внеязыковым элементом являются и глухая ссылка на литературный источник, намек, аллюзия. Известно ли читателям романа Пушкина на иврите, что первая же строка первой строфы пародирует стих из басни Крылова «Осел и мужик»? «Мой дядя самых честных правил…» намекает на иной текст: «Осел был самых честных правил…» Знать это желательно, потому что, как пишет Н. Бродский, «сей шуткой Онегин сразу же вскрывает свое прямое и трезвое отношение к дяде». Шлёнский аллюзию знал и упомянул ее в комментариях.

Горькое: «Цензуре долг свой заплачу…»предвидение поэта, который не раз сталкивался с николаевской цензурой, вторгавшейся в его сочинения. Шлёнский оказался не совсем прав: «эт hацензура эфацэ». Эфацэ имеет двоякий смысл: «возмещу убытки, расплачусь» и «умилостивлю, умиротворю». Первое – к нашей ситуации не подходит вовсе, второе – лишь приближает к искомому смыслу. В. Набоков расшифровывает стих: «некоторые пассажи могут быть вынужденно изъяты».

Представляя читателям нового героя, Пушкин начал с его души: «С душою прямо геттингенской». Переводчик справился и с лексикой и с ироничностью строки: «Геттингенец дальше некуда» – (иш гетинген меэйн камоhу). Но что характеризует «геттингенца»? Осведомлен ли об этом читатель? Знает ли он, что Геттингенский университет считался одним из самых либеральных учебных заведений Европы? Шлёнский знал и отметил этот факт в комментариях, что еще раз подчеркивает их общекультурную ценность.

Перечисляя заботы и труды помещицы Лариной, Пушкин в одном ряду среди прочего отмечает:

«…Солила на зиму грибы, / Вела расходы, брила лбы…»

Переводчик перевел текст дословно: «надзирала за домом, брила головы…» («цафта бейта, рошим гилха») в полной гармонии с пушкинской лексикой, при соблюдении перечислительного ряда, важнейшего стилистического приема в романе. Но что значит «брила лбы»? Шлёнский и здесь разъясняет, что в России во времена крепостничества «брить лбы» означало сдавать крестьян в рекруты: у признанных годными подбривали часть волос, спадавших на лоб. Это то, о чем Пушкин писал в «Деревне» (1819): «Здесь барство дикое, без чувства, без закона…»

Еще два примера.

«А Петербург неугомонный / Уж барабаном пробужден».

Шлёнский следовал букве текста и поступал правильно: «И уже звуки барабана пробудили Петербург неутомимый (неугомонный)». Но «звуки барабана» не могут пробудить большой город, если не знать, что в Петербурге в начале Х1Х в. сигналы утренней побудки и вечернего сбора подавались барабанной дробью, а поскольку казармы были расположены в разных концах города, барабанная дробь была слышна везде. Комментарии к этим стихам появились только у Лотмана.

«…В очках, в изорванном кафтане, / С чулком в руке, седой калмык…»

Откуда взялся калмык? С ним Шлёнский встречался в знаменитых стихах: «друг степей калмык». Но в помещичьей усадьбе да еще в очках? Пушкину виднее. И Шлёнский повторил на иврите написанные по-русски слова: «седой калмык с чулком в руке» («весав калмик пузмак баяд»). Все бы замечательно, но читателю неизвестна маленькая деталь: в XVIII веке в России распространилась странная мода держать слугой мальчика-калмыка. Ко времени описываемых Пушкиным событий мода устарела, калмык состарился и так и остался при барыне. Но об этом мы тоже узнали от Лотмана в начале 80-х годов!

А что же с ситуативными реалиями? С формальной точки зрения, пушкинские тексты Шлёнский, как правило, в рамках собственно текста, переводил почти безукоризненно, не передавая в иных случаях коннотативного их значения, внешне себя ничем не проявившего и по этой причине не вызывавшего внимания переводчика

Претензий к переводчику в этом случае у нас немного. Ряд «нерасшифрованных» в корпусе романа строк Шлёнский прокомментировал сам, а иные – самой наукой были прояснены много позднее времени работы израильского поэта над переводом романа.

Значение фразеологизмов и реалий чаще всего определяется вне рамок текста, на уровне экстралингвистики.

«…Так люди / первый, каюсь, я / От делать нечего – друзья». В. Набоков в «Комментариях» цитирует принадлежащие Пушкину слова из другого его сочинения: «…Я всегда был уверен, что ты меня любишь не от делать нечего, а от сердца». Стало быть, разговорный фразеологизм «от делать нечего» (иначе: «скуки ради») следует однозначно понимать так: из-за отсутствия полезного занятия совершать поступки необдуманные и легковесные. У Набокова: «out of nothingness are friends», что означает «стали друзьями» (от бесполезности, ненужности, никчемности жизни).

По необходимости кратко мы будем иногда обращаться еще к двум английским переводам – Бабетты Дейч (1936) и Джеймса Фейлена (1990) – для сопоставления их с версией Шлёнского. Б. Дейч пробивалась к Пушкину раньше Набокова: «out of sheer idleness» – «сошлись от абсолютной праздности; безделья». Дж. Фейлен, учитывая опыт предшественников, предложил вариант: «from sheer ennui» – (сблизились) «от абсолютной тоски, от абсолютной пресыщенности (жизнью)». Шлёнский перевел неточно: он посчитал Онегина и Ленского друзьями «по безделью» (реим бебитлонам) – это справедливо в широком смысле, однако чуждо романному тексту.

Как решает А. Шлёнский неразрешимую проблему с местоимением «Вы», которого в иврите нет?

Самый характерный случай. Письмо Татьяны к Онегину.

«Я к вам пишу – чего же боле?» – и далее «вы» склоняется десять раз. Просим снисхождения: подсчитывать количество «вы» и «ты» в прекрасных строках «Письма» как-то неловко, но что делать: наука…

Итак, после многочисленных «вы» следует: «То воля неба: я твоя…», а затем происходит возвращение от «ты» к «вы»: «…Но мне порукой ваша честь…». С «ты» сложностей нет: ани шельха – «я твоя».

«Я к вам пишу…» и все остальные обращения на «вы» Шлёнский переводит в третье лицо: «Я пишу ему… («эхтов элав») или «…порукой ваша честь» – «/верю/ в его душу и честность» («бенафшеhу ве яшраа»). Третье лицо в обращении к собеседнику встречается в высоком иврите, и в русском тоже, для выражения особой почтительности: «Пусть Ваше превосходительство изволит приказать…» Вероятно, решение не идеальное, но лучшего нет.

Поэтические фразеологизмы не тождественны собственно фразеологизмам, однако близки им по тем добавочным семантическим или стилистическим оттенкам, которые отличают их от «рядовой» лексики. Концентрация поэтической фразеологии в романе Пушкина весьма высока. Но именно в этой поэтической стихии Шлёнский чувствует себя особенно легко и раскованно, именно здесь Александр Пушкин находит в Аврааме Шлёнском надежного интерпретатора.

Поэт передает Поэту перифрастические наименования предметов и явлений природы, фразеологию, связанную с темой поэзии, жизни и смерти, обозначающую различные чувства и состояния – из сердца в сердце, из языка в язык, из русской культуры в культуру израильскую. Примеров множество, ограничимся наиболее характерными.

«Рассвет печальный жизни бурной…». Перевод: «Заря его дней бурных и печальных». «Дни» в иврите часто используется в смысле «жизнь», как, впрочем, и в русском – «до конца своих дней».

«Нет, никогда порыв страстей / Так не терзал души моей!». На откровение Пушкина Шлёнский как бы отзывается собственным откровением: «Нет, никогда моя страсть / Так не разрывала мне сердце» («ло, меоди таавати / ко ло кара эт либати»).

«Не дай остыть душе поэта…» переведено в нужной тональности и верно лексически: «пэн hапайтан икна либеhу».

И еще один пример: «Там, там, под сению кулис…». У Шлёнского: «Там, там, в укрытии кулис» – «шам, шам, бесетер hаклаим».

Разговорность из явления нелитературного превратилась в письменной литературе в факт литературного языка. Пушкин выработал новые принципы отбора и употребления просторечий, уточнил самый состав и границы разговорного элемента в литературном языке. Шлёнский, разумеется, прекрасно различал элементы разговорного и литературного, книжного и народного языка в их естественном чередовании и нерасторжимом единстве. Гораздо сложнее, чем, скажем, перевыражение книжной лексики, оказалась задача воссоздания на иврите многочисленных русских просторечий. В ряде случаев просторечия «обезличивались», лишались оттенков сниженности, грубоватости, безыскусности и вливались в высокий иврит на правах, так сказать, равноправного элемента литературного языка, чем в действительности они и являлись, но только в роли именно «просторечия».

При всех объективных трудностях А. Шлёнский пробивался к сущностным характеристикам просторечия и достигал порою полного тождества оригинала и перевода. Показательна его устремленность к истине.

Об «оплошном враге» Пушкин пишет: «Приятней, если он, друзья, / Завоет сдуру: это я». Просторечие для перевода не из легких, но Шлёнский подобрал любопытное сочетание слов, в котором слышится рев осла и людская невразумительная речь («биг’от hаголем»); здесь голем – «дурак» и «тяжеловесный, неуклюжий», а гот – «рев осла» и «разразиться (плачем, смехом)».

«Ах, братцы! как я был доволен…». Доверительное «братцы» стало «ахай» – «братья» в обращении к неродственникам – разговорная уличная форма в современном иврите.

Слова из «Песни девушек»: «Девицы, красавицы, / Душеньки, подруженьки…» переведены фольклорным ивритским выражением «девица – газель прелестная», («нэара аелет хэн»), горячо одобренным Авраамом Элинсоном-Беловым, автором первой аналитической статьи на русском языке о переводе романа Шлёнским.

Удачный аналог «кошурке» переводчик взял из пасхальной Агады (песенка «Козлик») – арамейское слово «шунра» – «кот» в переводе.

И, наконец, эквивалент непереводимого текста, описывающего доблестный эпизод из жизни Зарецкого: «как зюзя пьяный» – «пьяный как Лот». Ветхозаветный персонаж в современной разговорной речи незаметен и служит, как и его русский напарник «зюзя», лишь знаком, сигналом высокой степени опьянения.

Перед Шлёнским возникали сложности еще менее преодолимые. Временами он вообще не мог найти хоть какой-то аналог русскому слову. По причине отсутствия такового. Но и тут поэт-реформатор не смирялся. Если в языке не было необходимого ему строительного материала, он этот материал создавал сам, не нарушая при этом грамматических норм и традиций иврита.

Общественно-политические, бытовые, исторические, религиозные, культовые реалии… Воссоздание их представляет специфические трудности при переводе, так как они для своего перевыражения требуют, как правило, особых подходов. При этом практикуются родовидовая замена, функциональный аналог, описание и толкование. Эффективна транскрипция, сопровождаемая пояснительным текстом, если не удается подобрать более совершенного метода.

В тексте реалия многолика: она либо выступает его цементирующей основой, «главным действующим лицом», либо уходит в тень, предстает перед читателем в «стертом», полузамечаемом, порою незамечаемом, виде; случается, что она вообще утрачивает функцию собственно реалии и становится символом, легко поддающимся функциональной замене.

Часто стремление сохранить «национальный колорит» сталкивается с объективным процессом «размывания» реалии на уровне оригинального текста, процессом, который переводчик должен учитывать, так как и в этом случае появляется объективная возможность замены реалий по функциональному признаку.

Бывают случаи, когда реалия «не в состоянии» внедриться в принимающую языковую, этнопсихологическую среду – насильственная трансплантация способна лишь привести к последующему отторжению «инородного тела». Вполне невинная информация, касающаяся помещицы Лариной, «…Ходила в баню по субботам» для еврейского, особенно, религиозного читателя, звучит несколько странно, если не вызывающе, даже при самом демократическом образе мыслей и понимании специфики православной реалии и реалии иудейской. Шлёнский любил Пушкина и любил своих читателей, поэтому в переводе появляется перифраз «ходила в баню на седьмой день», в соответствии с принятым в иврите дополнительным цифровым обозначением дней недели.

При переводе реалий еды и напитков более чем часто оптимален обычный перевод, благо, в «ближней» или «исторической» памяти многих израильтян, выходцев из СССР, а также из разных краев Российской империи, русские названия не выветрились напрочь и даже существуют в иврите, – к примеру, «пирог», «варенье», «квас», «блины». А «страсбургский пирог» или «лимбургский сыр» уточнены в комментариях.

«Цимлянское», «бланманже», «бордо», «трюфели» даны в транскрипции и подробно объяснены.

«Фуфайка» передана словом «пакрес» – нечто, носимое сверху, по значению ближе к кофте. «Чепец» – «цниф шель рош» (цниф – «косынка», рош – голова). «Бобровый воротник» тоже остался самим собой.

«На вате шлафор», т. е. домашний халат на вате – на иврите «атиф шель мох» (атиф – одежда, в которую можно укутаться, мох – пух или вата. В современном иврите «вата» – цемер гефен, а мох – прежде всего, «пух», но и «вата» тоже, и следовательно, перевод верен.

Религиозные реалии в романе, как, впрочем, почти и все остальные, Шлёнскому были ясны, но в процессе перевыражения возникали потери, носящие принципиальный характер.

В стихах «А на полу мосье Трике, / В фуфайке, в старом колпаке» домашний головной убор ночного пользования (у Набокова «old nightcap») превратился в «кипу». Правда, кипа на иврите имеет еще значение «шапочка» (в сочетании «красная шапочка» и некоторых других), но кипа как головной убор религиозного иудея в сознании израильтянина преобладает. Куплетист-остряк, француз-католик в «кипе» вызывает у читателя некоторое недоумение.

Читаем строки об Ольге и ее женихе-улане:

«…И вот уж с ним пред алтарем / Она стыдливо под венцом / Стоит с поникшей головою…».

«Венец» в «Евгении Онегине» встречается трижды, с разными смысловыми нюансами. В данном контексте «венец» – корона, возлагаемая на жениха и невесту во время венчания в церкви. (В переводе Набокова и Б. Дейч «bridal crown», у Дж. Фейлена – «the crown»).

Поэта Шлёнского не мог привлечь описательный оборот типа «совершил обряд (ритуал) бракосочетания». Он мыслил образами и русскую реалию заместил израильской. Это путь мастера, обычно ведущий к успеху, но не в мире религиозных реалий. У Шлёнского Ольга с уланом «стояли под хупой»! Подобное замещение неожиданно вводит читателя в мир иудейских традиций, отличных от традиций православных, изображенных в романе.

Любопытны метаморфозы, произошедшие с понятиями «кум», «Троицын день». «Кум» на иврите сандак. Так называют человека, который держит на руках младенца во время ритуала обрезания. Для родителей ребенка этот человек становится именно «кумом», то есть как бы «крестным отцом». Но проблема состоит в том, что «крестным отцом» в России и в Израиле человек становится после обрядов, решительно отличных друг от друга. И русский «кум», и еврейский «сандак» так же, как «венец» и «хупа», выражая по глубинной своей сути сходные действия людей по религиозным установлениям и коннотативным нюансам, тем не менее, друг друга не замещают. О «неуместности» крестного отца (кума) в еврейском контексте пишет также Ш. Маркиш в очерке «Третий отец-основатель…» («Иерусалимский журнал». 2000, № 6).

«В день Троицын…»то есть в день христианского праздника в честь пресвятой «троицы», на 50-й день после праздника Пасхи.

Еврейский праздник «Шавуот» тоже отмечается на 50-й день после праздника Песах. Воспользовавшись числовым совпадением, Авраам Шлёнский вместо «Троицына дня» бесхитростно ввел в текст романа Шавуот, означающий, прежде всего, праздник дарования Торы!

Было бы некорректно говорить о просчетах переводчика. Речь идет о творческой установке Авраама Шлёнского, и мы ее уважаем. Мы лишь обращаем внимание на тенденцию, с которой согласиться трудно.

Среди «добродетелей» Зарецкого, в прошлом повесы, картежника и болтуна, а ныне доброго помещика, «отца семейства», Пушкин разглядел и такие весьма почтенные занятия:

«Разводит уток и гусей / И учит азбуке детей».

Домашняя птица и всё, что перечислено ранее, обрели свои места в ивритском тексте, но последнюю строку, А. Шлёнский остроумно, но вряд ли правомерно перефразировал: «вбивает Тору в младенцев» – «марбиц Тора бетинокот»; леhарбиц – «укладывать», «лупить», «бить»; в современном сленге: «марбиц неум» – «закатывает речугу».

Что тут можно сказать? Конечно, русские дети в школе учили «Закон Божий», Библию, включая, разумеется, Тору, но у православных она называется Пятикнижием Моисеевым…

Правда, «учить Тору» в широком смысле означает «постигать грамоту». Но это – в широком смысле, а у Пушкина в характеристике Зарецкого непритязательная конкретика.

В. Набоков, не мудрствуя лукаво, перевел: «…and teaches his children the A B C». Б. Дейч и Дж. Фейлен слово «азбука» перевели так же.

Вариант Шлёнского представляется нам неудачным и даже неправомерным. Но вместе с тем нельзя не подивиться находчивости и остроумию переводчика.

Из неисчислимого количества бытовых реалий возьмем, почти не выбирая, несколько примеров.

«Дрожки удалые» ворвались в язык, прекрасно оснащенные: «киркерет медаhерет» – какая аллитерация! – «мчащаяся коляска». Вообще-то в языке слово киркара означает «коляска, колесница». Киркерет воспринимается на слух тоже как «коляска», но поменьше.

«Облатка», т. е. кружочек бумаги с клеем для запечатывания писемстала «наклейкой» (мадбекет). А трудное слово «лучинка» (от «лучины») – «лучиной света» («кейсам hаор») плюс соответствующий комментарий.

«Версты» адекватно переведены как «дорожные знаки» (тамрурим).

Еще одна переводческая находка: «…играть изволил в дурачки» Шлёнский перевел: «белемех лесахек». «Лемех» – один из потомков Каина; слово приобрело нарицательное значение «простак, простофиля». Игра в «лемех» была широко распространена в еврейских местечках.

Вяч. Вс. Иванов в послесловии к сборнику «Восточные мотивы» (1985), составителем русского раздела которого был один из авторов данной работы, писал, в частности: «В ряду восточных в широком смысле мотивов русской литературы, восходящей отчасти и к более ранней древнерусско-церковнославянской традиции, прежде всего, стоят вариации на темы ветхозаветных текстов и сюжетов, начинающиеся с началом новой русской поэзии – с переложений псалмов Ломоносовым – и продолжающиеся вплоть до Ахматовой». И еще: «Благодаря Пушкину и Лермонтову у всех нас с детства стоит перед глазами перевоплощенная в русской поэтической стихии ветхозаветная поэзия…»

Разумеется, «ветхозаветная поэзия» в той или иной степени нашла отражение и в «Евгении Онегине». О «литературных отражениях» в стиле романа пушкинисты писали не раз. «Учет художественных отражений, – отмечал В. Левин, – необходим при анализе языка и стиля «Онегина», чтобы разграничить в нем прямое, «авторское» и в той или иной мере стилизованное, «неавторское». Это обусловлено, по мнению С. Бочарова, разными стилистическими линиями и «многоязычностью» романа, взаимоотношениями прямого слова и перифраза.

Для переводчика подобные соображения крайне важны: они подвигали его на поиски аналогов, эквивалентов, субститутов в ветхозаветных текстах; истолкователь как бы смыкался в своих действиях с аналогичными усилиями русского поэта, устремленного к тем же источникам, для него органически близким, однако же не всегда воссозданным им в их первозданности, – на стилевом уровне Пушкин нередко переосмысливал библейские образы и сентенции, иронизируя, насмехаясь над своими героями, пародируя их романтические мечтания. Из поля зрения Шленского коннотации такого «переосмысления» в большинстве случаев тоже не ускользали.

Не в последнюю очередь израильский поэт решал сверхзадачу сближения персонажей романа и всего того, что их окружало в их каждодневном бытии, с израильскими читателями, в жизнь которых ветхозаветные тексты входили с младых ногтей.

«Блаженные мужья» в «Словаре языка Пушкина»: «невозмутимо счастливые, исполненные блаженства».

Эпитет «блажен», «блаженный» встречается в «Евгении Онегине» в разных ситуациях неоднократно, то с шутливо-ироническим оттенком, то с оттенком легкой зависти, а порою в серьезном и торжественном контексте.

Онегин отдыхает после бала: «Спокойно спит в тени блаженной / Забав и роскоши дитя».

«Владимир Ленский здесь лежит» – и ничто более не омрачает его душу. Поэт «блаженный / Уж не смущается ничем…»

Мы выбрали самый уязвимый вариант – эпитет полон иронии и насмешки: «Как он язвительно злословил! / Какие сети им готовил!/ Но вы, блаженные мужья, / С ним оставались вы друзья». И вдобавок четырьмя строками ниже: «рогоносец величавый» пребывал в блаженном неведении, «Всегда довольный сам собой, / Своим обедом и женой».

Шлёнский, конечно, без труда уловил иронический смысл эпитета, соотнеся его по принципу контраста с библейским первоисточником: «Блажен Муж, который не ходит на совет нечестивых» (Псалом 1). В первоисточнике использовано слово ашрей – «счастливый» без добавочных стилистических или семантических нюансов. Переводчик выбрал иное слово – машош – «ликование» и присовокупил к нему «брюхо» для дискредитации образа. «Машош» манифестирует «чувственность», притом звучит одинаково со словом машаш – от «осязать, щупать, шарить».

Возможно, Шлёнского несколько озадачило свободное обращение Пушкина с ветхозаветным знаковым словом, и потому переводчик от него отказался.

Вспомним другие стихи из романа.

«Стократ блажен, кто предан вере…» Шлёнский возвращается к библейскому ашрей.

«Блажен, кто ведал их волненье…»; «Блажен, кто смолоду был молод…» – в обоих случаях ашрей.

В стихах «Но я не создан для блаженства…», «Ты в ослепительной надежде / Блаженство темное зовешь…» с «блаженством» лексически происходит изменение: вместо ашрей появляется ошер – корень тот же, что у ашрей, но исчезает библейская коннотация.

А в стихе «И думал: глупо мне мешать / Его минутному блаженству…» «блаженство» выражено словом хедва («радость»).

Все это свидетельствует о безукоризненном чувстве стиля у переводчика «Евгения Онегина».

В первых примерах краткий эпитет «блажен» имеет оттенок книжности, возможно, архаичности, и служит для выражения возвышенных вечных истин в достаточно категоричной форме. «Блаженство» – иной стилистический ряд с очевидной чувственной интонацией, пусть даже и с оттенком «внутренней гармонии в чувствах и мыслях» (В. Кошелев). А «минутному блаженству» А. Шлёнский вовсе отказал в статусе «блаженства»: «несерьезно это, довольно и радости». От идеальных обобщений, через земные страсти, к каждодневному бытию.

«Я негой наслажусь на воле…» на иврите звучит: «эдна ведрор ли». «Эдна» – наслаждение, блаженство. У слов эдна и эден («рай») – тот же корень.

«Он с лирой странствовал на свете…»: «ахуз кинор рухо шотета». «Кинор» на современном языке означает скрипку, но исторически инструмент функционально примыкает к лире и арфе: на нем играл Давид, успокаивая помутившийся рассудок Саула.

«Так думал молодой повеса, / Летя в пыли на почтовых…». Второй стих замещен динамичным же – «бгама сусей hадоар» – перифразом из «Книги Иова» (З9, 24) о боевом коне: «в порыве и ярости он глотает землю», то есть мчится, преодолевая долгие расстояния, – абсолютно современная метафора!

Интересно отметить, что именно с целью перевода «Книги Иова» на русский язык Пушкин «изучал древнееврейский язык» (см. книгу А. Гессена «Все волновало нежный ум… Пушкин среди книг и друзей». Наука, М., 1965, с. 17).

Шлёнский вводил в текст перевода прямые цитаты из Библии, идентичные русским стихам. «Условий света свергнув бремя, / Как он, отстав от суеты, / С ним подружился я в то время». «Суета», по Набокову, подразумевает сочетание беспокойства из-за пустяков, суматохи, поглощенности земными интересами, тщеславия и пустой парадности. Шлёнский перевел слово «суета» прекрасным основополагающим «hэвель» – из «Экклезиаста» («суета сует» – «hэвель hэвэлим»).

«Читаю мало, долго сплю…». У Шлёнского: «Мало чтения, много дрёмы» – «меат микра, hарбе тнумот». («Книга притчей Соломоновых» (гл. 6): «Немного поспишь, немного подремлешь…» – «меат шенот, меат тнумот»). Та же лексика и тот же синтаксический строй.

«Как он язвительно злословил! / Какие сети им готовил!» Шлёнский нашел аналог: «какую яму им копал!» – «бор кара» – восходящий к выражению «Рыл ров, и выкопал его, и упал в яму, которую приготовил» (Псалом 7). «Сети» и «яма» взаимозаменяемы, так как лексика как таковая утратила свой вещный смысл и стала в обоих случаях условным знаком, фразеологизмом со значением морального назидания.

Балерина Истомина «Летит, как пух…». У Шлёнского: «как перо, взметаемое ветром». В первом Псалме: «как прах, взметаемый ветром». Здесь разница качественная: у Пушкина сравнение исполнено восторгом, Шлёнским не утраченным, а в первом Псалме – гневная инвектива в адрес «нечестивых». Сходство первоисточника с вторичным тропом в сравнительном обороте формируется тоже по закону контрастов.

Использование библеизмов, образов и тропов из «Псалмов», «Песни Песней», «Экклезиаста» и других источников оказалось художественно оправдавшим себя способом перевыражения образов и тропов русского поэта, для творчества которого столь органичны ветхозаветные сюжеты и ветхозаветная атрибуция.

Четырехстопный ямб занимает самое значительное место в стихотворных произведениях Пушкина. Этим размером написан «Евгений Онегин». Новаторство поэта – в создании «онегинской строфы», состоящей из 14 стихов, тогда как в русской поэзии до Пушкина пределом считалась строфа, не превышающая 10 – 12 стихов.

Возможно ли «онегинскую строфу» передать на иностранном языке со всеми ее структурообразующими элементами и музыкой стиха? Возможен ли эквиритмический и эквилинеарный перевод пушкинского романа в стихах? На иврите, в отличие от многих языков Востока и Запада, не только возможен, но явлен – зримо и художественно убедительно.

Четырехстопный ямб, как и другие метры, подвластен ивритскому стиху; появление силлабо-тонического стихосложения в ивритской поэзии относится к 80-м годам ХIХ века, в немалой степени этому способствовали усвоение русской и немецкой поэзии и переводы на иврит Пушкина, Лермонтова, Гёте.

Авраам Шлёнский владел четырехстопным ямбом в совершенстве, в чем легко убедиться на любых примерах, выбор которых в данном случае продиктован лишь тем, что все они на слуху у каждого грамотного русскоязычного читателя.

…Мы почитаем всех нулями,

А единицами – себя…

…hаколь hэм афасим рак ану

бегедер яхидей сгула…

Звучит пушкинский четырехстопный ямб с пушкинским текстом, но только звучит на иврите.

Боюсь: брусничная вода

Мне не наделала б вреда…

…хошэшни, миц hадумдамит

царот-црурот алай ямит…

(«Опасаюсь, сок брусничный навлечет на меня горе горькое…»)

Всё на месте, в том числе мужская рифма коды.

…И хором бабушки твердят:

Как наши годы-то летят…

…уфэ эхад зкенот омрот

ад ма шнотэну нимhарот…

(«И в один голос старухи говорят: до чего же наши годы торопливы…») Нельзя не отметить тонкого перифраза второго стиха.

…Блажен, кто смолоду был молод,

Блажен, кто вовремя созрел…

…Ашрей шебинурав hу наар

ашрей багар бево ито…

(«Блажен, кто в юности был юношей, блажен созревший с приходом времени»).

Шлёнский строг и экономен в выборе лексики: ничего лишнего, ничего не утрачено. Ритмический рисунок безукоризнен.

Онегинская строфа чудесным образом вмещает, кроме всего указанного ранее, иронию и юмор, пародийность и «чужую речь», а также важные синтаксические фигуры типа повторов и перечислительных рядов.

Ирония пронизывает стихотворный роман; Пушкин постоянно переключает повествование из серьезной интонации в ироническую и наоборот; порою текст пародиен или откровенно гротесковый.

Ироническое преувеличение:

Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,

Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно.

Здесь израильский поэт показал завидную осведомленность по части российских дорог и гиперболу не счел чрезмерной.

Вариант Шлёнского едва ли не ироничнее подлинника: «По вычислению тайных (!) таблиц мудрецов через пятьсот лет дороги у нас улучшатся безмерно» («беод тарпат шана hадерех / итав эцлену ад эйн эрех»). Шлёнский добавил «от себя» «тайну», ее в тексте нет, но она обитает в подтексте: какими такими «философическими таблицами» можно «расчислить» улучшение российских дорог, если не таинственными, тайными, слабо поддающимися человеческому разуму?!

Ох, не случайно в строке появилась раздумчивая инверсия «лет чрез пятьсот» вместо прямого порядка слов. Без сверхъестественных (таинственных) сил в переводе не обойтись, если мы не хотим утратить пушкинскую иронию.

В переводе Б. Дейч она утрачена; Дж. Фейлен «философические таблицы» почему-то заменил «научным вычислением» («scientific computation»). Шлёнский ближе к Пушкину.

В книге В. Кошелева «Онегина» воздушная громада» (1999) высказано любопытное соображение по поводу процитированной выше строфы XXXIII главы седьмой. Завершим строфу:

Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир

На каждой станции трактир.

Видный пушкинист пишет: «В этом нагромождении «благого просвещенья» чувствуется явная бессмысленность и отсутствие конечной цели прогресса: «пророем», «раздвинем» – а дальше? А дальше все сводится к неизбежному российскому «трактиру». Стоило ли из-за этого усердствовать в пятисотлетних трудах?» Поэтому-то автор называет строки поэта ироничными, а мечты о будущем российских дорог «двусмысленными» (с. 168).

Шлёнский так далеко не глядел. Его интересовали дороги как таковые, как, впрочем, и самого Александра Сергеевича, изведавшего их прелести в кочевой своей жизни. Переводчик тоже был с ними знаком до репатриации в Эрец-Исраэль.

Мысль В. Кошелева представляется довольно спорной. Строфа ХХХIII – не тезисы пятилетнего, точнее, пятисотлетнего плана развития народного хозяйства России, но лишь выражение заветной мечты о хороших дорогах и об их, если по-современному, инфраструктуре; а что может быть желаннее для скачущего «в пыли на почтовых» путешественника, чем придорожная станция с трактиром?

Шоссе и мосты вовсе не конец прогресса, упирающегося в «трактир», а его начало: дороги – артерии жизни, будут дороги – будет и прогресс. Мечта Пушкина светлее перифраза ее толкователя.

Пушкин мечтает и, как бы утверждая неизбежность прогресса, в следующей ХХХIV строфе не жалеет красок для описания бедственного реального состояния российских дорог. Он ироничен в сроках.

Именно это увидел в романе А. Шлёнский и вслед за Пушкиным показал, сколь далека перспектива реализации мечты, как иллюзорны «расчисленья философических таблиц». Об общем, так сказать, прогрессе здесь речи нет. Это другая тема.

И последний из множества примеров, свидетельствующих о поэтической зоркости Авраама Шлёнского, его умении выйти за рамки собственно текста, т. е. «второй действительности» – в реальную жизнь, в «первую действительность», позволяющем глубже прочувствовать и понять семантические и стилистические оттенки, намеки и аллюзии оригинала. Драматическая ирония:

Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой…

Слово С. Аверинцеву:

«Как там с семейной идиллией Лариных, с лиризмом Ленского? На миллиметр в одну сторону – и получится опера Чайковского… На миллиметр в другую – и выйдет сатира, что твой Салтыков-Щедрин. Или ирония, что твой Гейне. Но в том-то и состоит стратегия Пушкина, что все эти миллиметровые отклонения… остаются строжайше запрещенными авторской интонацией… И если в чем осязаема жизненная «мудрость» Пушкина, так в этом. Мы читаем у него о кончине старого Ларина: «Он умер в час перед обедом»; это смешновато, но нимало не противоречит идиллии, более того, это и есть идиллия, самая ее суть: мирный ритм семейных трапез, структурирующий жизнь и отбрасывающий уютную тень на смертный час».

Сказано в 1999 году; Шлёнский в середине 60-х, возможно, еще раньше, понял в этой коллизии главное, как раз то, на что много лет спустя обратил внимание российский ученый и литератор.

«Он умер до полудня, слезы лили по нем, как воду» – «hу мет лифней hацоhораим / дмаот шафху алав кемаим…». Заметим: цоhораим – полдень, арухат цоhораим – обед. В разговорной речи аруха (трапеза, еда) часто опускается и, следовательно, точное указание на время, когда произошло печальное событие, «в час перед обедом», осталось в неприкосновенности, а добавочный текст «от Шлёнского» – «слезы лили по нем как воду» – никакая не отсебятина, а важнейшее звено в идиллическом ритме жизни барской усадьбы, подразумеваемое Пушкиным, и проницательно подмеченное и А. Шлёнским и С. Аверинцевым.

Англичане оказались менее проницательными и пушкинскую иронию упустили.

Б. Дейч многословна и сосредоточена на перечислении добродетелей покойного и только в пятой строке (у Пушкина их всего три) мимоходом сообщает время произошедшего печального события: «Он умер в час перед обедом» («He died a short hour before dinner»). Дж. Фейлен уложился в три строки, инверсий не производил, но его перевод важнейшей строки еще больше отдалился от подлинника: «Он умер в перерыве работы в полдень» (домочадцев? своей?) – «He died at midday s break of labour». Знакомое клише: «Он умер на рабочем месте»…

К «перечислительным рядам» А. Шлёнский относился скрупулезно, сохраняя в переводе, за редким исключением, всё, что «украшало кабинет / Философа в осьмнадцать лет», имена собственные, чудищ из сновидения Татьяны, авторов и героев романов, атрибуты романтического письма и многое другое.

Ведя репортаж из кабинета Ленского, переводчик поведал израильским читателям о восьми замечательных предметах, предназначенных для «неги модной», и лишь в девятом случае отступился, оставив без перевода «прямые ножницы», зато «кривые» обозначил. Из такого же количества «домашних пожитков», размещенных в трех кибитках, в ивритском тексте не хватило лишь места «перинам». Но там были «тюфяки», и, стало быть, перины легко домыслить.

Ироническую аттестацию гостей на именинах в усадьбе Лариных Шлёнский представил читателям в первозданном виде, разве что Буянов оказался не «в пуху», но «всклокоченный», что тоже неплохо.

В строфе переплетаются формы «чужой» и авторской речи – монологи от лица персонажа, диалоги между героями; слова-отсылки, выделенные курсивом, цитаты, реминисценции, иноязычные тексты, эпиграфы, авторские примечания.

Шлёнский легко обнаруживает границы, в том числе между «чужой речью», введенной в строфу в косвенной форме, и авторской речью, и переводит летучие фразы с присущим ему блеском, не забывая кавычек, скобок, многоточий, тире и прочих пунктуационных знаков в соответствии с волей автора. Правда, в ивритском тексте курсивные строки оригинала выделены с помощью укрупнения букв и разрядки между ними, а крылатые слова и афоризмы, как правило, берутся в кавычки.

Заключительное двустишие строфы – кода, со смежными мужскими рифмами, является, обычно в афористической форме, выводом из развития трех четверостиший.

А. Шлёнский воссоздает коду с высочайшим искусством, находя в иврите слова, фразы, звукопись, равноценные подлиннику.

Привычка свыше нам дана:

Замена счастию она.

hергель нитан леколь басар,

hу тахат ошер ки ихсар.

(«Привычка дана каждой плоти / Она замена счастью, которого нету»).

Благословен и день забот,

Благословен и тьмы приход!

Барух гам йом баэмало,

Барух гам лайла беафло!

(«Благословен и день в его трудах / Благословенна и ночь в ее тьме»).

Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.

Страдательный залог и противительный союз «но» вовсе не случайны. Татьяна вышла замуж в силу жизненных обстоятельств, где места любви не было: «для бедной Тани / Все были жребии равны…». Спустя три года, после встречи с Онегиным в Петербурге, любовь вспыхнула в ней с новой силой. Возникло сильнейшее противостояние между чувством и верностью церковному браку. В романе всё сказано и, так сказать, суммировано в коде строфы ХLVII восьмой главы. Б. Дейч: «But I became another’s wife, / I shall be true to him through life» – «Но я стала женой другого, / и буду всю жизнь ему верна». Дж. Фейлен: «But I am now another’s wife, /And I’ll be faithful all my life.». «True» и «faithful» – синонимы и означают «верный», «преданный». Перевод на иврите:

Ах леахер яди нитна;
Лаэд эшмор ло эмуна.

(«Но другому моя рука отдана; / Навек сохраню ему верность»).

Шлёнский к Пушкину ближе.

Переводчик решал двойную задачу: донести до израильского читателя новаторскую сущность и эстетическое совершенство романа и добиться его максимальной ясности и доступности. В этой работе в полной мере проявились мастерство, эрудиция, находчивость и деликатность Шлёнского, готовившего пушкинский шедевр к новой жизни на иврите.

«Перевод, в той мере, в какой он отходит от простого следования подлиннику, – пишет Вяч. Вс. Иванов, – всегда представляет собой некоторый компромисс между поэтическими традициями».

Шлёнский не следовал подлиннику, но воссоздавал его. Неточность, обусловленная законами переводящего языка, традициями переводящей культуры, ее этики и эстетики, заложена в самой природе перевода. Переводчик шел к пушкинскому тексту разными путями, не отказываясь и от принципа «отступить, чтобы приблизиться». Достичь смыслового единства с подлинником непросто; Шлёнскому это удалось.

«Творчество Шлёнского, – отмечает Л. Беренсон, – было наиболее ярким звеном в российско-еврейском альянсе современной ивритской литературы». Перевод на иврит «Евгения Онегина» стал сердцевиной этого альянса.

В письме (от 20.09.1966) А. Белову-Элинсону в Москву Шлёнский сообщал об успехе сборника «Пушкин» (с «Евгением Онегиным»): «За несколько дней продана тысяча экземпляров. Это очень много для такой маленькой страны, как наша, при том, что значительная часть жителей все еще затрудняется читать на иврите». Шлёнский писал, что на презентации сборника в присутствии руководителей государства «актриса Хана Рубина читала Письмо Татьяны к Онегину, а я говорил об искусстве перевода как высшем проявлении братства народов».

Десятью годами раньше (1955) Шлёнский убежденно утверждал: переводя мировую классику, «мы укрепляем национальную культуру».

В работах будущих мастеров перевода, по мере развития процесса взаимовлияния культур, экстралингвистические и психологические факторы будут нуждаться в корректировке и расшифровке, возможно, в меньшей степени. Но при этом старые переводы, и, прежде всего, перевод Шлёнского «Евгения Онегина» как образец переводческого искусства, не утратят своей эстетической ценности и притягательной силы; в мире искусства ничто неотменимо, как неотменимы в третьем тысячелетии переводы «Божественной комедии» М. Лозинского, «Гамлета» и «Фауста» Б. Пастернака, «Гаргантюа и Пантагрюэля» Н. Любимова.

Перевод романа А. С. Пушкина стал неотъемлемой частью израильской культуры. По словам современницы Шлёнского, поэтессы Леи Гольдберг, «роман в стихах возродился в переводе как ивритский близнец оригинала». Переводчик оказался конгениален автору, и в этом залог долгой жизни его творения.

  1. Добавим, что в Израиле также переведены «Арап Петра Великого», «Пиковая дама», «Граф Нулин», «Гавриилиада», «Домик в Коломне».

  2. Шлёнский переводил Тютчева, Бунина, Волошина, Блока, Ахматову, Гумилева, Цветаеву, Маяковского, Есенина, Твардовского.