Аркадий Ф. Коган

В СТЕПЯХ ПОД ХЕРСОНОМ

Моей бабушке, а также всем,
чья искра жизни теплится во мне

А случилось это осенью года 1906 в Tаврических степях неподалеку от славного, вероятно, города Херсона. Об ту пору не велись еще дискуссии о принадлежности этих земель, поскольку всем было известно, что бескрайняя равнина, раскинувшаяся от Дона до низовьев Дуная, от стен Киева до Черного моря, со времен Екатерины Великой мирно покоится в тени Российской короны.

– По какому такому праву?! – возмутится пылкий романтик. – По какому такому праву перекресток цивилизаций, где земля черна от крови сарматов, скифов, остготов, гуннов, славян, печенегов, хазар, половцев, монгол, татар, турок, так черна, что, кажется, черней и быть не может, по какому такому праву область эта пылится на задворках Империи, как старый рваный башмак в кладовке какой-нибудь Бабы Яги?

– По естественному, – ответит Мудрый автор, – ибо нет ничего естественней права сильного. Сильный, он ведь как поступает? Придет, увидит, победит – и вся недолга, он свою работу сделал, теперь можно и отдохнуть. И вот сидит Сильный на горе, жрет человечинку, девок лапает, балдеет. И тут со всех сторон сползаются к Сильному опарыши, могильные черви и прочие поедатели трупов. Вот они-то все оформят чин-чинарем и напишут законы, чтобы Сильный, не дай Бог, не выглядел в глазах потомков заурядным рэкетиром с базара, и объяснят Сильному, что он не столько даже Сильный, как Умный, да и вообще, реки крови пролиты им по доброте душевной, чтобы хуже не было.

Так ответит Мудрый автор.

Автор же Лирический не преминет заметить, что между Чернобылем и Черным морем ничего, кроме чернозема, и быть не может.

Что же касается меня, то я считаю, что пора авторам вернуться к нашим Херсонам.

Населял Таврию народ простой и разноплеменный: и русские, и украинцы, и немцы, и евреи, и татары, и еще, Бог весть, кто. Жили, в основном, крестьянским трудом, ремесленничеством да торговлей. Говорили каждый на свой манер, но в массе своей на терпком и тягучем южнорусском диалекте. Никого интересного места те не породили, разве, что Троцкого, батьку Махно, да в какой-то степени меня. Меня в той степени, что жила там моя бабушка Соня, но была она тогда совсем не бабушка, а десятилетняя шалунья, проказница и умница, и жила она, как и положено, в большой еврейской семье, которая кормилась от сельской мельницы.

«Ага! Кулачье жидовское!» – может подумать читатель. И будет, вероятно, прав. Во всяком случае, так мыслили себе и тогда, в давящем большинстве своем, обычные, но, надо полагать, добрые люди.

Да, любезные, может быть, это покажется вам странным, но евреев в Херсонской губернии не любили. Не любили Акселя-мельника, моего прадеда, не любили портных Хайма, Залмана и Лейба, не любили Элю-сапожника и даже нищего Мотла тоже не любили. А и то сказать, чего нас любить, что мы – девки какие, что ли? Мало того, что живем в чужой стране, так еще кичимся как бы благородным своим происхождением: мол, мы – богоизбранные. Тут не то, что холопу – помазаннику обидно станет. Ведь что в тяжкую минуту утешит душу? Что перед Богом-то хоть все равны. Так ведь нет, вылазят тут евреи во всей красе своей непохожести и давай объяснять иноверцам: «Равны-то равны, но мы всех равнее, всех пригожей и умнее». Как тут ни воскипеть гневом праведным человеку обычному, не обремененному печатью таланта или воли?

Ротмистр Баланчин был хам и жуткий антисемит. Он любил выпить водки, испытать судьбу картами и приударить за дамами. Когда мы говорим «выпить водки», то имеем в виду, если кому не ясно, нажраться до полнейшего отупения. Нажравшись, ротмистр имел обыкновение пройтись по местному Невскому строевым с шашкой наголо. Надо ли говорить, что евреи, бабы и куры при этом бросались вроссыпь, а местный мужик уважал ротмистра чрезвычайно?

Карты… О них разговор особый. Все, кто играет во что-нибудь, – неважно, в футбол ли, в секу ли, домино или преферанс – делятся на две категории в зависимости от отношения к игре. Для одних важен процесс сам по себе, для других существенен лишь результат. Баланчин относился ко вторым, а потому любил игры быстрые и шальные, любимейшей из которых была, разумеется, гусарская рулетка. Но с кем, скажите на милость, в этой херсонской дыре можно учинить сию забаву? С околоточным? С попом? С, – пардон, не при офицерах будь сказано, – купечеством? Кто из них, скажите на милость, способен был поставить на карту жизнь? Никто. А вот Баланчин был способен. По слухам, именно за причастность к какой-то темной истории, связанной с гусарской рулеткой, и был направлен ротмистр в эти степи надзирать за призывом.

Что же касается «приударить за дамами», то это надо понимать так: ежели ротмистру нравилась какая-нибудь селянка, в том смысле, что приглянулась, то он тут же сгребал ее в охапку, тащил в ближайший закуток, задирал ей все юбки и делал свое кобеляцкое дело молча, не обращая внимания на возражения партнерши, возможно, потому, что считал их надуманными. Исторгнув зачинающее, а потому находясь в состоянии мужского пресыщения, граничащем с отвращением к объекту его сексуальной активности, укладывая поникшее гвардейское достоинство, согласно Уставу, в левую штанину галифе, ротмистр вопрошал девицу: «Как звать?» – и, не выслушав ответа, так как не было в нем для ротмистра интересу ну никакого, кивал головой в знак то ли понимания, то ли прощания, выполнял команду «Кругом!» и величественно удалялся в сторону шинка. Девица же, непривычная к такого рода обращению, забывала рыдать и минут пять хлопала глазами, пытаясь постигнуть, что это было: жуткое наваждение или сладкий сон. Потом тяжко вздыхала, оправляла юбки, и следовала по жизни далее согласно маршрутному листу.

За эти штучки мужики неоднократно пытались ротмистра наказать, однако, все как-то не получалось, видно, время еще не пришло. И дело было даже не в том, что в драке Баланчин был жуток – мужики тоже были не подарки, – но робела еще крестьянская оглобля перед офицерским мундиром.

Вот только евреек ротмистр не трогал. Но на это у него была веская причина, которую он излагал примерно так:

– Для меня, боевого офицера, в чьих жилах течет княжеская кровь, – в этом месте Баланчин делал паузу и обводил слушателей строгим взором: не ухмыльнется ли кто (обычно не ухмылялись), – для меня пролить свое семя в жидовское брюхо – что для жида на Судный день свинину жрать. А если семя это взойдет? Это что же, сын мой в ермолке на базаре торговать будет?

Кто знает, может, и прав был ротмистр в этом своем предубеждении?

Квартировал Баланчин через несколько домов от моего прадеда и каждый раз, проходя мимо, харкал своим командирским голосом что-нибудь вроде:

– У-у, суки, жиды пархатые…

Ну, а если видел кого-нибудь из детей, то незлобливо добавлял:

– Выблядки ясноглазые, шомполами бы вам пейсы подкрутить…

…Хата Панаса Стеценко стояла тоже неподалеку от прадедовых хоромов, хотя и совсем в другой стороне, чем дом, где снимал свои апартаменты Баланчин. По сути, географическая близость к моему пращуру была тем единственным, чем были схожи эти два человека. Во всем остальном Панас являл собой полную противоположность ротмистру, поскольку был мужик справный и, что называется, положительный: когда положено, работал; сколько положено, пил по праздникам горилку; завсегда знал, куды и шо положил. Хозяйство у Панаса было добротное, и, вообще, жил он правильной сельской жизнью. А еще был он добр. На Пасху не забывал дарить куличи даже евреям.

– А все ж жива душа, хоча и иродова, – как бы извинялся перед односельчанами Панас.

И все же был у Панаса один пунктик, который мешал ему совсем погрузиться в обыкновенность: наказан был Панас талантом живописца. Вся округа знала, что лучше Панаса никто ряженых под Рождество не распишет. А уж как хату свою разрисовал, так просто умора! Видать, где-то когда-то породычалысь предки Панасовы и Микельанджеловы. Хотя нет, вру, скорее, Гогеновы, если судить по пристрастию П. Стеценко к композиции неперегруженной, к тонам глубоким и насыщенным. И вовсе я не ерничаю этим сравнением, потому что еще неизвестно, кто был более известен: Гоген в Париже или Панас в Херсонских степях. А то, что не издавались в этих местах толстые журналы по искусству, так в том нет на мне вины.

…1906 год. Революционное цунами уже шло на спад. Растекались причудливыми барашками на огромном теле этой страшной волны погромы. Погром всепроникающ. Он, подобно щупальцам гигантского спрута, достает тех, кто предназначен ему в пищу, в любой щели, в любой глухомани, в любой столице. Сейчас мерзость эта катит по Херсонщине. Пришел наш черед, моей бабушки, а, значит, и мой.

Погром в селе начался весело и задорно – с ярмарки. На ярмарке какие-то хлопцы говорили, что жиды хотели царя убить. Мало того, что Христа распяли, так им и царя-батюшку подавай! Хлопцы были свои в доску, горилку ставили всем, рубахи на себе рвали, и, когда раздался крик: «Гей жидив быты!» – Панас, доверчивая душа, поперся с толпой.

Сперва был он как бы отдельно, но разве может щепка противиться водовороту? Толпа всасывала Панаса подобно тому, как всасывает в себя удав кролика, чтобы переварить свою жертву, и вот оно заветное мгновение, когда кролик становится частью удава, и в этом новом качестве он сам уже ищет жертву, бывшего своего собрата, чтобы слиться с ним воедино в монолите удавьего тела. В толпе было тепло и уютно, как в материнской утробе. Чувство единой семьи пьянило пополам с горилкой. Вон Васька Хлыстунов саданул старого Мотла по зубам, а у Панаса в кулаке отдалось, а вот Федька Плисько ахнул того Мотла с носка, и у Панаса аж пальцы на ногах свело от сладкого наваждения: так сладко стало, как в бабу кончаешь. Эх, хапанул Панас еще стакан горилки, схватил дрын, что валялся подле, да вперед с хлопцями рыцарей иерусалимских лупцювать!

Смерчем несся погром по селу. Вот уже летят стекла из окон хаты Хайма-портного, вот уже дочек его поволокли на сеновал, а хозяйку Гаврила расстелил прямо на столе: подходи-налетай – на всех хватит. Ты смотри, что вытворяет, кобеляка, от бесовское отродье, шо выдумал, га-га! А Хайм, ты ба, вырвался из рук хлопцев и кулаком норовит Гаврилу достать, от жидяра! Схватил эту гнилу природу Панас своей натруженной рукой за горло, а второй, той, что с дрыном, – по лбу: эх, осел сучара сразу – знай силу нашу хрестьянскую! Что-то жуткое поднималось внутри у Панаса: выволок он обмякшее тело Хайма и давай его дрыном, дрыном, с носка, еще дрыном… Поднял голову Панас, огляделся, и проснулся в нем художник: разбитый терракотовый глечик с молоком, а поряд башка Хайма с навсегда выпученными по-рачьи глазами, из которой так аппетитно вывалились нежно-розовые мозги со сгустками уже запекшейся крови. От так от! Знай наших! Хорошо, красиво!

Когда начался погром, прадеда дома не было: он по делам поехал в Херсон. От того, что не было вожака, отца, мужчины, было вдвойне страшно. Ужас сковал волю, никто не знал, что делать. Одна надежда, что погром пройдет по соседней улице, так ведь, где напасешься улиц в селе на всех? И вот чьи-то шаги, дверь нараспашку, и на пороге, заслоняя весь дверной проем, слегка покачивающаяся от выпитого, фигура ротмистра. «Вот, кажется и все…», – только и подумала девочка Соня, которая потом станет моей бабушкой.

Баланчин прислонился к косяку, достал из портсигара папиросу, постучал ею об палец, не торопясь размял ее, закурил и процедил сквозь зубы, выпуская дым нехотя и лениво:

– Что, жиды, дождались Мессию? Господи, как же я вас ненавижу! – и тяжко вздохнул. – Вот только быдло совсем терпеть не могу. Муравьи безмозглые, падла. – Выплюнул папиросу, растер ее сапогом и вдруг рявкнул: – А ну, быстро, за мной!

И, не оглядываясь, идут ли за ним, вышел. Всю, казавшуюся бесконечной, дорогу ротмистр что-то зло бормотал себе под нос. Когда пришли к нему в квартиру, он откинул ляду, что открывала лаз в подполье:

– Сыпьтесь вниз, а то сам поубиваю. – Щека у него подергивалась, а глаза блестели весело и страшно.

Крышка погреба, который был вырыт под сенями, захлопнулась, и семья оказалась окутанной темнотой и запахами плесени, квашеной капусты и соленых огурцов. Было слышно, как Баланчин вышагивал там, наверху. Остановился… Что-то налил, выпил, крякнул. Опять тишина… И вот оно! Стук в дверь, пьяные голоса, рев толпы. И вдруг над всем этим тот самый командирский сип:

– Чтэ? Быдло! К офицеру в дом вваливаться?! Да я вас в капусту!!!

– Дак ведь, барин, кажуть, шо жиды в вас сховалыся…

– Ах ты, мразь, без приказа, сука! – и звук кулака по морде, как молотка по гвоздю. – А пшли вон к такой-то матери, слева и справа по одному вперед марш!!!

…Глубокой ночью, когда над селом простерла крыла ночная благость, когда пот, кровь, сперма, молоко, моча, горилка, излитые днем, уже начали превращаться в чернозем, уцелевшие евреи возвращались в свои разбитые жилища. История еще раз (в который уж!) подтвердила, что ее цель – это все-таки, не взирая ни на что, прийти к факту моего рождения.

…А на следующий день ротмистр, проходя мимо дома прадеда, опять брякнет:

– У-у, жидовское отродье!

А на Пасху Панас придет дарить куличи…