Елена Макарова

СЦЕНАРИЙ ПРОГУЛКИ

Наброски к роману

1. ХУГО ФРИДМАНН ПОСВЯЩАЕТ ЭКСКУРСАНТОВ В ТАЙНУ «ЧУДО-СТРОЕНИЯ»

В сумерках, при тающем свете, все еще хорошо видны крепостные валы, отчетливо строение беседки. Здесь, у парка, и останавливаются экскурсанты. Входить в парк строго запрещено. Но стоять перед ним – пожалуйста. Гид – Хуго Фридманн – обращает взор на «чудо-строение»:

– Прелестный маленький округлый храм-беседка. Стиль – модерн, нео-рококо. Сработана в 1914 году местным архитектором, бывшим бургомистром Богушовиц. Здесь же прежде был воздвигнут стальной постамент, который был затем удален и вместо него поставлена статуя президента Масарика, которую, в свою очередь, тоже убрали, освободив место для пока еще не опознанного мною объекта… Имеют судьбу монументы… – вздохнул Хуго и умолк.

Деревья облетели, но не ушли со своих мест, стволы их мешали обзору, и памятник великому чешскому композитору Бедржиху Сметане не просматривался. А именно о нем предстояло вести речь. Хуго быстрым шагом пошел вдоль парка, пытаясь найти точку, с которой памятник был бы виден. Группа двинулась за ним.

– Нет, оставим эту затею, – сказал он, – но поверьте мне на слово, – памятник Бедржиху Сметане существует. Кончится война – мы войдем в парк и увидим бронзовый бюст во всем его великолепии… А пока повернемся на восток. Перед нами – здание бывшего отеля «Виктория», – теперь его занимают лица, ответственные за распределение жилых помещений. Вкупе с Соколовной, – ныне известной нам как инфекционный госпиталь и оздоровительный пункт, – оба этих здания следует отнести к архитектурному типу распоследнейшего модерна. Вот, господа, куда мы попали!

Господа уже изрядно продрогли. Экскурсия на открытом воздухе возбуждает аппетит, это ее единственный недостаток. Надо быть кудесником, златоустом, заклинателем, надо быть Хуго Фридманном, чтобы питать ум и воображение на пустой желудок.

– Истинное понимание топографии искусств Терезиенштадта требует в первую очередь знания истории его архитектуры, равно как и понимания исторических резонов, приведших к основанию города и крепости… – Невысокий очкарик, закутанный в теплое пальто, обвел рукой неясную перспективу – гора Жип, взятая в узкую раму крепостными стенами, ушла в туман. – Отсюда мы можем обозреть восхитительный ландшафт окрестностей города Литомержицы, – увы, при виде этой красоты сжимается сердце, никнут взоры… Третий бастион, куда мы с вами сейчас направляемся, это единственная точка, с которой еще можно установить зрительный контакт со свободным горизонтом и ландшафтными далями. Экзотика! Вулканические конусы богемского среднегорья… Романтическая прелесть многоцветных закатов издавна привлекала сюда художников – вам всем известны имена Людвига Рихтера, Филиппа Отто Рунге и восхитительного, любимого мною с малолетства Каспара Давида Фридриха, – певца мистических пространств, гения великой эпохи немецкого романтизма… Кстати, а где наш художник?

Академик Альфред Бергель из Вены все еще дорисовывал «чудо-строение» – новый объект экскурсии. Худой, в фетровой шляпе и развевающемся шарфе, издали он походил на стяг. Рядом с ним – ссутуленная фигура в ватнике, якобы какой-то импресарио… Прибился к Бергелю и отвлекает того болтовней.

– Феликс Носковски, разрешите представиться! – «Фигура в ватнике», а скорее «тень в ватнике» молодцевато прищелкнула каблуком. – Импресарио знаменитой русской балерины Карсавиной. В 20-х годах я объездил весь мир с этой великолепной красавицей. Триумф русского балета!

– Вы мешаете вести экскурсию, – жена всеми уважаемого Филиппа Манеса поставила импресарио на место. Тот замолк, и Хуго продолжил речь:

– Облик города еще не был сформирован в период рококо, скорее, его характеризует эпоха стиля Франца-Иосифа, – парики и мушки, – в нем течет благородная кровь австрийского имперского стиля, известного всем вам, моим слушателям, под названием «бидермайер»…

– А кстати, Карсавина была замужем за английским дипломатом…

– Позвольте мне вернуться ко второй лекции и повторить для всех и для господина Носковски: истинное понимание топографии искусств Терезиенштадта требует в первую очередь знания его архитектурной истории, так же, как и исторических резонов, приведших к основанию города и крепости.

10 октября 1780 года следует считать днем основания Терезиенштадта. Тогда же и состоялась торжественная закладка камня самим кайзером, в присутствии главнокомандующего кайзеровской армии графа Морица Лейси и начальника военного строительства Карли Пеллегрини. Мария-Терезия тогда еще была жива. Как мы уже подчеркивали, Терезиенштадт не имеет ничего общего с персоной кайзерицы Марии-Терезии. Город носит такое имя исключительно на основании пиетета к династии. Это – образование эпохи Иосифа, расстроенное и расширенное в дни Франца Второго.

– Все это надо записывать, – воскликнул Филипп Манес, – ведь так канут в небытие уникальные сведения! А что если оформить лекции о Терезиенштадте письменно?! История – это самая увлекательная сказка, история – это единственная реальность, доказательство нашего бытия…

Манес, старик из Берлина, образец благообразия, – бородка клинышком, узел галстука в отвороте пальто, – ловит оттопыренным ухом каждое слово. Колючий ветер вышибает слезы, от чего Манес особенно страдает, – и слышно плохо, и видно плохо, – а так хочется все знать! Беспрестанно вытирая голубые глаза темным платком, стараясь не отстать от Хуго, при этом ведя под руку свою любимую жену, закутанную по самые глаза в некогда роскошный пуховой платок, – он повторяет про себя даты и имена, – записать в дневник! Иначе и эта история канет в Лету, – ведь истории не существует без памяти, а память – это свойство человека. Значит, без человека нет и истории… Кто-то и про нас вспомнит…

– Когда вы станете памятником, – рявкает Носковски за спиной Манеса.

Это неприятно. Неприятно, когда чужие люди читают твои собственные мысли. И не только читают, но и вмешиваются в них. Это неприятно.

– Мы, жители гетто, вынуждены пассивно приобщиться к истории, – продолжает Хуго.

– К метаистории, – не унимается Носковски.

– В нашей прогулке, господин импресарио, я сосредотачиваюсь на топографии искусств и пытаюсь показать лишь красивую сторону нашего здесь бытия. Всем присутствующим известна другая сторона, но она к теме не относится… К чему эти колкие замечания?! Если мы будем постоянно прерываться, то не успеем до конца войны… Итак, позвольте еще два слова о Франце-Иосифе, которого мы имеем все основания особо благодарить. Ему мы обязаны своей свободой. Его правление ознаменовало поворотный пункт еврейской истории Европы. Так давайте же надеяться: дух великого кайзера, который незримо присутствует здесь, с нами, в его крепости, не покинет нас в беде… Будем верить в то, что пленение в историческом обиталище Иосифова духа вскорости для всех нас станет историей!

Хуго Фридманн! Чисто выбритый, с живым, быстрым взором под темной оправой очков, серый воротничок рубашки, синий галстук, шарф в обхват шеи прикрывает желтую звезду на груди.

– Какая это должна была быть дивная красочная картина, когда воинские силы Терезиенштадта выстраивались здесь на парад праздничными порядками. Широкая площадь блистала белизной: воинские плащи с белыми бандельерами, голубыми штанами c черно-желтыми кантами, между ними пестрые островки, составленные синими гусарами или зелеными уланами, между ними панцири кирасиров, золотые шлемы всадников, меховые шапки, венгерские колпаки, польские шапки, и промеж них – крепостная артиллерия в коричневых плащах, голубых штанах с широкими красными лампасами, а впереди, сверкая орденоносно, генералитет в снежно-белых свежеотбеленных мелом мундирах, красных брюках с золотыми лампасами и зелеными петушиными перьями на черно-желтых шишаках. Картина, как ее изображали в акварелях Петер Фенди и умерший юным Карл Шиндлер… Их работы были украшением моей коллекции…

Постройка Терезиенштадта длилась приблизительно десять лет. Образцом для устройства градостроительных работ внутри оградительных фортификаций послужила римская castra – военный лагерь, квартиры. Так, Главная улица, Хауптштрассе, L-400 соответствует via Decumana, главные ворота у Усть-Лабских и Пекарских казарм – porta principalis dextra versa sinistra. А местоположение церкви с двумя зданиями комендатуры – это площадь римского претория. Praetorium.

В строительном ареале новой крепости различаются три категории строений: крепостные постройки, военные убикации, т. е. казармы, штабные здания, магазины, конюшни, гарнизонный и ветеринарный госпиталь и прочее, и последнее, гражданский город. Поначалу казалось непростым привести сюда соответствующее гражданское население. Соблазнительные привилегии должны были повлечь за собой заселение новой крепости.

– И какие же, интересно знать? – перебивает Феликс Носковски.

– Уважаемый импресарио, поймите – это наша двадцатая по счету экскурсия! Мы намерены закончить полный тур до зимы… Вы нам мешаете! – вспылил Филипп Манес.

– Позвольте мне ответить господину Носковски, – Хуго обнял Филиппа Манеса за плечи, – по поводу привилегий. Те, кто был в состоянии вести строительство собственным капиталом, получал двадцатипятилетнее освобождение от налогов и продолжительное открепление от воинской службы. Застройщики без собственного капитала получали его под пять процентов. Затем по всему государству были предоставлены права на промысел и алкоголь, так называемые концессии Марии-Терезии. Вскоре сгорела богемская Липа, ряд погорельцев пришел сюда, так что Терезиенштадт долгое время оставался немецкоязычным островком в чешской области.

– Выходит, мы попали на этот курорт задарма! – расхохотался Носковски.

И тут все господа, которых нам все еще недосуг представить, рассмеялись от души.

– Немецкоязычный островок в чешской области – ха-ха-ха!

Но посерьезнели и вспомнили, как же это, задарма, – сколько богатств сдали они рейху, да одна фабрика Хуго, одна его коллекция стоит десять миллионов! Манесы и художник Бергель тоже не были бедны, но куда им до Хуго! Правда, глядя на Феликса Носковски, не подумаешь, что он владел несметными богатствами. Хотя здесь, в Терезине, о человеке незнакомом может возникнуть впечатление, реальности не соответствующее.

2. ФЕЛИКС НОСКОВСКИ РАССКАЗЫВАЕТ АЛЬФРЕДУ БЕРГЕЛЮ СВОЮ ИСТОРИЮ

– …Понимаете, я так любил театр!

Во имя спасения экскурсии Альфред Бергель увел за собой шумного импресарио. Он пригласил его к себе, и не без умысла – тонкое его лицо с чахоточным румянцем привлекло художника.

– Муж Карсавиной находился тогда на службе в софийском посольстве. Прелестная брюнетка лет сорока, стройная, подвижная… Выглядела много моложе своих лет… Ах, как она танцевала в «Лебедином озере» Чайковского! Я ее удовлетворял вполне. Она была довольна своим импресарио – я знал толк в искусстве, любил ее, умел работать…

Подходя к Гамбургским казармам, Альфред Бергель не преминул заметить, что прежде они были казармами для пехоты.

На это замечание Носковски не прореагировал, он продолжал свое:

– В Цюрихе я свел знакомство с директором тамошнего театра. И он сходу предложил мне попробовать свои силы в режиссуре… Первую же репетицию я провел блестяще. Меня взяли. Проработал два года и заскучал. Вы бывали в Цюрихе? Если да, то вы меня поймете, этот город вполне может надоесть… Тем более, при моем характере перелетной птицы…

Носковски закашлялся, пришлось остановиться.

– Чаю дадите? – Носковски сунул окровавленную тряпку в карман, – я так ослаб… Работаю в лаборатории, на приеме, у чудного врача, стараюсь, таскаю ведра с водой, уголь…

У Альфреда Бергеля была приличная кровать и собственная полка. Пахло едой. Носковски учуял дурманящий запах консервов из Лиссабона.

Художник извлек из расщелины консервной банки полсардинки, положил на кусочек хлеба, почти не черствого, и открыл коробочку с акварельными красками. Носковски сделался бледен. Прозрачное лицо, похожее на отражение в воде. Разве что отражение молчаливо, а Носковски пил чай, причмокивая, маленькими глотками, и говорил, говорил…

– …Итак, я добрался до Парижа. Театр де Лувр. Там я тоже проработал два года. Если бы вы видели рецензии на мои постановки! Я не хвастун, как все здесь, спросите Анну Ауредничкову, – она посещает все ваши культурные мероприятия и может подтвердить, она знала меня в самую пору расцвета. Попал я сюда из Берлинской тюрьмы Моабит, слышали о такой?

– Нет, – ответил Альфред Бергель. – Я из Вены, и никогда особо не вникал в политику. Рисовал, преподавал в Академии…

Носковски сделал еще один глоток, поставил перед собой кружку.

– Я тоже преподавал – драму. Писал стихи. В Париже я сдружился со многими… В Париже куда меньше снобов! Здесь всякий горазд выставляться, вот ваш Манес – написал книгу о производстве пушнины и уже считает себя писателем! Я был близок к кругу Кокто, к левым сюрреалистам… А здесь я… слагаю оды во славу вкусной пищи, я гурман, обожаю французскую кухню, – раблезианская жажда пожрать вкусно и до отвала… – Носковски отпил еще и продолжил. – Наступила пора террора. И я перебрался в Берлин – зачем? Откуда взялся во мне этот дьявольский идеализм?! Конечно, тут же и угодил в тюрьму. Видели бы вы меня до тюрьмы! Не было женщины, которая меня не хотела…

– Почему бы вам не поучаствовать в наших вечерах, не прочесть лекцию о русском балете, о Париже, вас бы с радостью слушали,– предложил Альфред Бергель, подписывая рисунок.

– По вечерам я обычно занят, и, правду сказать, стараюсь для больных…

Носковски без всякого интереса взглянул на свое изображение, допил из кружки и откланялся. Уложился в одно чаепитие.

3. ХУГО С ФИЛИППОМ МАНЕСОМ НАПРАВЛЯЮТСЯ В МАГДЕБУРГ, СВЯТИЛИЩЕ СТАРЕЙШИН

Разумеется, они направляются не в Германию, – Магдебург – название казармы. Здесь, в резиденции Еврейского самоуправления, полно бумаги, на ней пишется история будней, богатая и разнообразная. Составление транспортных листов. Перед передачей в комендатуру списки дополняются, переписываются начисто, – это длится долго, – мешают люди, их слезы и причитания, их эгоистическое нежелание заполнить собой вагоны, и как им внушить, что если не они – то кто же, пусть приведут того, кто поедет вместо них. Ночами напролет заседают старейшины, машинистки засыпают с вознесенными над клавишами руками… Много бумаги переводится на ежедневные рапорты о состоянии гетто, они охватывают все области жизни без исключения, начиная от графиков возрастания и падения смертности и кончая ежедневной культурной программой. Так что надежда зыбка – кто откажет в бумаге для написания истории архитектуры Терезина?!

Филипп Манес из Берлина уважаем здесь. Он состоит в Службе ориентации – помогает старикам новоприбывших транспортов из Германии, Австрии и Голландии. Объясняет им, что здесь не курорт, их обманули, здесь нет отдельных номеров с душем, душ по талонам, раз в месяц, но они не должны падать духом! Каждый, кто готов внести вклад в жизнь общества, прибавит себе здоровья, укрепит свой моральный дух и выстоит в холоде и голоде. Так как известно, что моральная сила человека…

– …Понятное дело, – говорит Хуго, – все казармы Терезиенштадта построены по единой схеме. Четырехугольный двор с арками, широкие опоясывающие лоджии приятно напоминают архитектуру южных монастырей. Имеется и практическое обоснование для такого архитектурного решения – издаваемый из центра двора знак тревоги должен быть равно слышен во всех близлежащих помещениях. О, наши любимые Магдебургские казармы! Как указывает рельеф на портале, – обратите внимание на голову коня в защитной броне, – они служили кавалеристам. Во времена монархии здесь располагались гусарские и драгунские полки гарнизонной феодальной знати… Серый цвет Магдебургских казарм и побеленные карнизы замечательно контрастируют с расположенными напротив на Охотничьей улице, Q-200 – с Гамбургскими казармами, с их ярко- и темно-охровой окраской. Посредине Охотничьей улицы мы с особой ясностью понимаем то, что я имел ввиду под «ритмическим ведением линии» терезиенштадтских построек…

– Мой друг, вот на этом месте остановитесь! И именно такими словами изложите все господину Цукеру. Он – инженер и был награжден за строительство уникального подземного перехода… не припомню, где именно он был прорыт… Ваши знания, ваша проникновенность глубоко тронут его сердце – мы добудем бумагу!

Путники прибавили шагу, и, уже не останавливаясь, чтобы поглазеть на голову коня в защитной броне, вошли во двор Магдебургских казарм, поднялись по лестнице на второй этаж, где и находился кабинет начальника по культуре. Манес самолично изложил причину хорошенькой секретарше. Следовало написать официальное прошение. На целом листе чистой белой бумаги. Писать можно прямо здесь, в секретариате. Можно даже присесть.

«Уважаемый господин инженер Цукер! Настоящие сценарии прогулок, которые я предлагал своему кружку летом 43-го года в качестве еженедельных экскурсий по Терезину, первоначально не были задуманы как публикация…»

«Сценарии прогулок!» – вот правильное выражение! Но на этом ему пришлось остановиться. В приемную один за другим вбегали взволнованные члены Совета Старейшин, – что-то случилось, что-то произошло, – и Хуго, прихватив с собой начатое письмо, быстро спустился по лестнице.

Не забыть упомянуть всех, кто помогал… Хуго бежал в библиотеку, чтобы успеть записать то, что складывалось в уме… Разумеется, сценарии прогулок должны занять свое место в архиве центральной библиотеки гетто, хотя бы для цели ознакомления жителей с тем городом, куда они невзначай попали… После войны кто-то напишет на основе этого текста диссертацию, – подумать только, в этот город можно будет приезжать просто так, на прогулку… Да, вот именно, на прогулку! …Сказать ли, что это его первая попытка писать об архитектуре? Или – сразу про шефа… Особо благодарен я моему шефу… или – Позвольте мне особо отметить вклад университетского профессора доктора Эмиля Утица… Обязательно полный титул, не то обидится. – Он основал обзоры топографии искусств… Разве так говорится – основать обзоры? Тогда так – Особо благодарю такого-то и такого-то за то, что он счел нужным собрание моих скромных докладов… Все надо делать на месте, не откладывая! Текст, казавшийся таким ясным, терял очертания. Ведь текст – это продукт души и ума, которые обитают пока еще в бренном теле. Если оно не получает питания, – мысли теряют форму. Ну, насобирал информации у тех, кто жил здесь до войны, – были же такие энтузиасты! – ну, поговорил с теми, кто служил в Терезине в составе кайзеровской армии… Эка честь! Не слишком ли возносит он сей скромный труд? Надо поблагодарить всех, кто помог, пусть и в малом. Эмиля Утица – всенепременно! Альфреда Хирша и Еугена Лейхтага за рассказ о местных достопримечательностях – обязательно. А уж профессора Альфреда Бергеля! Отдать дань уважения тому любовному мужеству, с которым такой мастер взялся за иллюстрирование образцов… Мы, заключенные крепости, не опустились до ненависти… Нет, просто – не опустились в интеллектуальном смысле. Мы обязаны отметить вклад тех, кто возводил крепость с любовью и художественным вкусом… Нет, и вот этого возвеличивания не надо. Но как закруглить прошение? Цитатой на латыни? Про глориа мунди? И чего он, собственно, просит? Несколько листов бумаги?!

4. ДОБЛЕСТНЫЙ КНИГОНОША

Хроникер – не бог весть какая должность при Королеве-Истории, но без нее не обойтись. Скромное служение Музе Правды должно быть оценено потомками. Иначе История потеряет всякое представление о самой себе, кто она и где, собственно, обитает. В каком году, в каком веке? Она превратится в калейдоскоп, потеряет стержень, рассыплется на осколки. Но этого не произойдет – он, Манес, следит за курсом, за линией удара, на которой личные судьбы людей ставят свои зарубки. История – это меч, и если ты не держишься крепко за рукоятку, она ударит тебя острием в самую грудь… Так думал Филипп Манес, стоя у двери уборной и внутренне готовя себя к предстоящей лекции о русском фронте времен первой мировой войны. Про служение прогрессу и культуре – его полевая библиотечка подымала дух солдат. В основном, конечно, он разносил в своем ранце книги невысокого пошиба, – не потчевать же армию Кантом и Гегелем, – но присутствие печатного слова на полях сражений и походы под пулями – этот опыт не прошел зря. У него, как и у многих здесь, кровавый цистит, он заметно обостряется в минуту волнений. И осенью, по погоде. Толстые стены казармы, сырость, скверное питание, если не сказать голод, отсутствие отопления, разумеется… Не забыть особо подчеркнуть тот факт, что хоть война и была проиграна, он, доблестный книгоноша, был представлен к награде за отвагу. А что касается антисемитизма… И все же, может тот, кто в нужнике, умер? Почему так долго не выходит? Досадно – не взял он в Терезин тысячу страниц неопубликованной рукописи – опыт военного библиотекаря на полях сражений…

Молодой человек, стоящий перед Манесом, стукнул кулаком в дверь. Нет ответа. Тогда он забарабанил по двери обоими кулаками. Дернул на себя дверь. И правда. Так и есть. Мертвец. Кто это? Это же наш знаменитый скульптор! Молодой человек вытащил скульптора, и Манес, наконец, смог справить нужду. Выйдя из нужника не столь уж облегченным, он пошел в умывальню, сунул руки под ледяную воду, вытер их об себя, и так, дуя на пальцы, растирая их один о другой, вернулся к жене, и, не сказав ни слова, записал в дневнике: «Придет время, и памятник неизвестному еврею будет воздвигнут… Мы, евреи, тоже имеем право на монумент. Не пора ли нам подумать о таком месте для наших детей, где они, наконец, отдохнут от наших вечных странствий?» Запись он показал жене. Своему главному цензору.

«Ты устал, тебе нужен отдых, позаботься о себе хотя бы ради наших детей!»

«Полагаешь, Эве удастся сохранить мои рукописи?»

«Удастся».

Этот вопрос он задает жене каждый день, и она отвечает на него утвердительно. Дочь в Лондоне. Уже одним этим можно утешаться. Но рукописи! Тысяча страниц опыта военного библиотекаря на полях сражений, берлинские дневники… Казалось, не освети он на ночь глядя события дня – уйдет этот день в небытие, история не досчитается страниц… в ее теле навсегда будут зиять пустоты… Рукопись – весом более чем две пары ботинок… Ботинки нужнее, чем опыт книгоноши. Люди и их вещи, как показывает опыт, не обязательно должны помещаться вместе… Надо хранить лишь насущное, – но человек столь мал по сравнению с Историей, откуда ему знать, что для нее насущно.

…Например, биографии важных терезинских персон… Быть может, на эти записи наткнется дотошный хроникер, и забытые историей лица возникнут из небытия? Листая заветную тетрадь, – лишь бы не пропала! – Манес любовался своим ровным, где округлым, где с зазубринками, почерком, разве что содержание записей нет-нет да вызывало сомнение: «Нет, не станем подымать руки преждевременно, не будем поддаваться панике. Разве мы впадали в отчаянье на войне, перед лицом неминуемой смерти?! Нет! Мы держались достойно, мы жертвовали собой ради любви к Отечеству! И теперь мы будем вести себя точно так же! Работать и не отчаиваться – таков должен быть лозунг нашего временного существования в гетто!»

Чуждое Манесу слово «гетто» спокойно легло в строку. Гетто, евреи – все это прежде ассоциировалось с иллюстрациями из Шолома-Алейхема, с Мотлами-Шмотлами, родство с которыми ему было неприятно физиологически, – грязные, необразованные, без всякого стремления к слиянию с местной культурой.

Но Терезин – разве это гетто?! Что за гетто в военной казарме, и что это за тюрьма, если в ней можно гулять и вести задушевные беседы со сливками европейского общества… Эта мысль была неожиданно подрезана другой: помянуть скульптора! Поминальным словом начинались почти все доклады, не было дня, чтобы кто-то из окружения не умер.

Погас свет. Звук тревоги был равно слышен во всех помещениях. Гетто наказано. Обычно это бывает при попытке побега. При этом запрещаются сборища, лекции, концерты – чувство общей вины должно вызреть в потемках.

5. ДОКТОР ФЛЯЙШМАНН ПРОСВЕЩАЕТ СЛЕПЫХ В ПОТЕМКАХ

Доктора Фляйшманна вызвали к слепому пациенту в Q-319. В темноте доктор с трудом нашел лестницу, вскарабкался на чердак, споткнулся о матрац и упал.

– Кто здесь?! – воскликнули все хором.

– Доктор Фляйшманн!

Навстречу ангел со свечой – нянечка. Фляйшманн огляделся, перевел дух и спросил, где пациент, куда идти. Но доктор опоздал.

– Доктор Фляйшманн, не уходите, побудьте с нами!

Здесь его знают все. О нем слагают легенды. Говорят, доктор не спит. Даже не ложится. Это, конечно, преувеличение. Он спит несколько раз в сутки по двадцать минут. У человека столько времени, сколько его есть вообще. Время принадлежит ему полностью. Пространство может быть ограничено и сведено до тюрьмы-одиночки, что неприятно, в принципе, но время может отобрать лишь смерть. Пока человек жив – все время его. Он богач, миллионер, властелин несметного богатства! – Фляйшманн сидит на балке, над ним свеча, рисует в блокноте, проговаривает мысли вслух. Балки, крестовины, скошенная чердачная крыша, маленькие оконца, – люди на полу, на матрацах, транспортные номера на чемоданах, – петлями-стежками обрисовывает он скособоченное пространство, лицо вполоборота, – люди-свитки, запеленатые в лохмотья, – властелины слепого времени не видят себя… Не помнят себя… Да и к чему наполнять память, если прохудился наш разум и сознание пусто?

– Послушайте, – обратился доктор Фляйшманн к слепым, – с вами говорит зрячий. Человек, имеющий преимущество перед вами. При этом путь мой к вам труден, почти непроходим, – опущен шлагбаум на границе между светом и вечной тьмой…

Я вижу вас, сидящих на необструганных досках, которые обработаны человеком, не знакомым с плотницким мастерством. Человеком, который соорудил не только эти скамейки, но и переделал весь чердак в зал для докладов, в театральную сцену, с тем чтобы бедные евреи смогли хоть на несколько часов позабыть свою несчастную судьбу. Здесь, под этой крышей, жители когда-то сушили белье и хранили свой хлам.

…Транспорты приходят… и чердаки заселяются, все ненужное выкидывается в спешке, убираются перегородки… Чердаки заполоняются людьми. Старыми, сломленными, больными и увечными… Я узнал здесь горе, боль и несчастье… я видел грязь, искалеченные, деформированные члены, обнаженные сморщенные тела в летнем зное, я вижу ужасающие лица умирающих, я вижу потухшие глаза, разверстые, высохшие, задыхающиеся рты… я вижу стены с потрескавшейся штукатуркой, гвозди, на которых висит жалкое исподнее, полосатые матрасы… я вижу смертельно уставших медсестер и печального, отчаявшегося врача…

Я вижу еще кое-что. Я вижу весь город, вижу его в прежнем, нормальном обличье, с магазинами, конторами, кинотеатрами, город, в котором жили женщины и дети, как в любом городе мира…

Затем передо мной внезапно возникает мертвое бескровное лицо города; город-привидение, жителей выселили, все вмиг опустело… и нами заполнили опустевшее пространство…

Я вижу все, чего не видите вы, – дворы, цеха, рабочих с тоскливыми глазами. Заброшенные сады. Грузовики с больными и увечными. Жалкие батальоны прибывающих… Понурых людей возле колонок… Жуть лагерного шмона… – ловкие воры, пританцовывая, выворачивают карманы, перетряхивают вещи несчастных марионеток-новоприбывших…

Теперь я закрываю глаза и вхожу в вашу ситуацию. Вас взяли за руку, запихали в вагоны, на вас кричали, потом перевезли в другое место, снова кричали, с вами скверно обращались. Голоса вокруг вас меняются. Еда, постель, весь ритм дня – все другое.

Надо обладать моральной и духовной силой, чтобы выдержать эту перемену…

Я спрашиваю вас, слепые, вы, убереженные своим несчастьем от созерцания множества гнусных, уродливых, грязных вещей, – как, каким образом умудряетесь вы не потерять человеческого достоинства?!

…Догорела свеча. Умолк доктор Фляйшманн. Он и сам уже не понимает, что говорит и кому… Лучше молчать, не расточать слов. Но как тогда говорить со слепыми? Он оступился и упал бы снова, если бы не рука, протянутая к нему во тьме. «Держитесь за меня, доктор Фляйшманн, – прозвучало у уха, – здесь осторожней, пожалуйста, спокойной ночи….» Ведомый слепым поводырем, доктор спустился во двор. Головокружительный воздух! Фляйшманн осторожно двигался ему навстречу – путь освещала луна.

6. ХУГО ФРИДМАНН ПИШЕТ ОТЧЕТ О ДЕЯТЕЛЬНОСТИ БИБЛИОТЕКИ

Хуго Фридманна тьма настигла в Центральной библиотеке гетто. Одного – среди сорока шести тысяч книг. Все насмарку! Здесь ничего нельзя планировать. Думал дописать прошение, проведать жену и дочь, что-то слопать, если у них еще осталось, навестить сына в больнице… Но нет – срочный отчет по библиотечным фондам. Задание от шефа, «Цито»! Профессор Утиц был вызван наверх, – неужели из-за недостачи книг? И из-за этого устроили затемнение? Приехал Эйхман?

Привычным жестом Хуго нащупал свечу и спички в ящике стола. Ну, придет геттовахе[1], ну, велит задуть свечу… С горящей свечой в руке, этаким римлянином выступая, он вошел в кабинет шефа, установил источник света как положено, на полке у печатной машинки, заправил лист бумаги в каретку и начал, без долгих размышлений:

«Еврейская часть библиотеки – выдающаяся. Основа – книги по Библии – экзегетика, хомилитика[2] и риторика, протестантские и католические теологи, переводы Библии на основные языки и работы важнейших переводчиков и комментаторов.

Область философии представлена лучше всего: религиозная философия иудаизма, христианства и ислама. Хуже с общей философией. Есть классики в хороших, но устаревших изданиях вплоть до Германна Коэна. Современной философии нет.

Имеются оригиналы на латыни и греческом плюс словари и учебная литература по древним и современным языкам. Немного литературы на основных европейских языках. Английский: беллетристика и много иудаики из США. Французский – несколько художественных книг и история еврейства. Несколько книг на итальянском, немецком, норвежском, много венгерской классики. По-чешски нет никаких книг, и это более всего удручает. Много работ по ориенталистике – на персидском, арабском, турецком, и много сирийских текстов.

Иудаика: древние и новые историки. Во множестве экземпляров. Еврейское литературоведение, масса книг по мировой истории, от древней до новейшей. Еврейская история.

Нехватка книг по: физике, химии, математике, технике, естественным наукам и географии. Однако масса книг по ремеслам, популярной медицине, и поваренных книг. Недостает дневниковой и мемуарной литературы, в гетто это ощущается особенно сильно. Мало книг по истории музыки, литературы и искусств. Впрочем, есть монографии художников и базовые труды. Но зато достойная подборка литературы по истории искусства еврейского народа.

Масса еврейской периодики (большая часть всего публикуемого), издания немецких еврейских институтов (на немецком), годовые отчеты раввинских семинаров Германии, Австрии, Венгрии, отчеты о деятельности почти всех еврейских объединений в Германии, уникальные выпуски ежегодного литературного журнала Германии.

Еврейское отделение – самое важное по всем направлениям – более 12.000 томов. Включает труды по древнееврейской филологии, важнейшую раввинистическую литературу, многочисленные газеты на иврите и идише. Вывод – одна из богатейших библиотек Европы…»

Но дальше вопрос – указать ли в отчете тот факт, что из 60.000 книг на сегодняшний день в библиотеке имеется 48.000? Как это будет расценено? Пусть решает Утиц. «Основной фонд – источники: библиотека при ведомстве для малолетних, помощь властей, остатки частных немецко-еврейских библиотек Праги и Брно, передвижная библиотека собрания прусского землячества, библиотека еврейского культурного союза Германии, библиотека учебного института по исследованиям иудаики в Берлине».

Утечка книг угнетает Хуго. Может, потому что его собственная богатейшая библиотека, уникальнейшее собрание, включая первопечатные издания, – описана и отобрана. Сотни картин и скульптур – туда же. Текстильная фабрика – туда же! Ну, по фабрике он не очень-то тоскует. Не достанься она ему в придачу с женой – он стал бы профессиональным искусствоведом, но не будь капитала, он не стал бы коллекционером, – теперь без коллекции… Приходишь в этот мир голым, голым и уйдешь… Но не на всех, видно, распространяется иудейская мудрость… Как сделать, чтобы не терялись книги?! Кто-то не отдает, кто-то берет с собой в дорогу, на транспорт, и оттуда, видимо, забывает выслать, или там книги переходят из рук в руки, может, там, в новых лагерях на востоке, нет библиотеки, или оттуда не доходят посылки? Кто знает, что там… Перестать выдавать книги на руки? Но как тогда вместить в библиотеку всех жаждущих и страждущих? И справедливо ли это будет? Когда читаешь, утихает голод, не так сосет под ложечкой… И все же тут нужно прийти к какому-то решению. Разумному ограничению. Например, спецлитературу выдавать исключительно лицам с подготовкой и профессиональными интересами. А не то растащат. С тактом отказывать. Молодежи выдавать классику.

«Для профессиональной работы библиотека предлагает: лексикографический и энциклопедический материал, атласы, хрестоматии по истории искусств, газеты, работы по искусству, лирику, драматургию, справочники по мировой и немецкой литературе, зарисовки гербариев…»

Этих изданий никому не давать на руки!!!

«Имеются редкие библиографические издания XVI – XVII веков в деревянных и медных окладах, среди них и еврейские книги». До этих раритетов вообще не дотрагиваться!

«С центральной библиотекой связаны и другие библиотеки гетто: библиотека для молодежи в HV, медицинская центральная библиотека в Верхней Эльбе, техническая специальная библиотека в WAP, молодежная еврейская библиотека, кружок читателей, созданный и ведомый Ханой Вайль в CIII (1.500 томов).

Кружок читателей с выдачей книг по экономике и социологии создал д-р Симонсон.

Библиотека, видимо, со временем станет величайшей еврейской библиотекой в Европе и мире».

И так это будет! Где, в какой точке планеты, собраны вместе великие специалисты по еврейской генеалогии, ивриту, иудаизму!

Получилось две убористых страницы. Завтра шеф возмутится – опять без интервала?! Господин Фридманн, не мечите бисер перед кошерным евреем, из-за вас я ослепну! Но позволить себе печатать через интервал, когда его собственная дочь Лили рисует на обрывках туалетной бумаги?! Видимо, чтение помогает от голода лучше, чем писание. А что, если бы ему предложили обменять вареную картофелину на книгу… Или печеную… Хуго зажмурился от искусительной этой мысли и потонул во тьме. Прогорела свеча. Вот где инферно! И сам он частица тьмы, он слит с ней. Но слышно еще его дыхание, стук сердца. Смерть беззвучна.

Тьма настигла людей в самых разных местах и положениях. А людей к этому времени в гетто осталось столько же, сколько книг в центральной библиотеке. В середине прошлого года их было около шестидесяти тысяч. Выходит, книги исчезают из гетто как люди, и, как неизвестно место утечки книг, так и неизвестно место утечки людей.

Город, об архитектуре которого Хуго намеревается написать книгу, на деле невелик, его можно обойти за час спокойным ходом. Более сорока тысяч людей теснятся здесь, заполняя собой все возможное для жилья пространство. Стало быть, темнота пала на всех скопом, мало кто оказался с ней один на один.

Слухи здесь распространяются со скоростью звука. Достаточно соседу по койке услышать в уборной, что свет отключили из-за побега, – и уже все обитатели дома взбудоражены – кто сбежал, из какой казармы, чей он муж или брат… В другой казарме может возникнуть слух, что приближается Красная Армия, и немцам нужна полная тьма, чтобы сжечь всю документацию. Эти слухи сольются утром, когда народ покинет ночные застенки. И еще десятки версий присоединятся к этим двум.

7. ФИЛИПП МАНЕС ЧИТАЕТ ЛЕКЦИЮ ШЕПОТОМ

Во втором дворе Магдебургских казарм, в комнате на первом этаже, собрание. Взошла луна, – маленький светящийся обмылок, – помазала светом головы и плечи сидящих.

Манес, темный крендель в ореоле, ведет рассказ о доблестном своем служении в чине книгоноши на полях сражений. Разумеется, это не лекция в полном объеме – большинство людей не смогли прийти, – и негромко, ибо наказание включает в себя и запрет на сборища. Вопреки всему служат они делу просвещения – пусть во тьме. Это все-таки легче, чем бегать с тяжелым ранцем от окопа к окопу. Обычно на лекциях слушают не перебивая. Но из-за необычных условий присутствующие то и дело вставляют свое словцо. И так доклад перерастает в дискуссию. В таком повороте событий следует винить темноту, в первую очередь. Голос – это единственный знак присутствия. Тот, кто молчит, как бы и не существует. Разве что согревает комнату своим дыханием. Этого, как видно, мало. Человек хочет быть, и тем самым нарушает порядок.

Экс-фельдмаршал австрийской армии громко чихнул. Все вздрогнули. Снова чихнул. Это опасно. Так заговорщики могут быть обнаружены. Выдержав долгую паузу, Манес продолжил:

– Невозможно стереть из памяти песни, которые пела мать, стихи, которые мы заучивали в школе, недопустимо смешивать великую немецкую культуру с тем, во что она превращена. Этот тусклый немецкий – не язык Гёте, это речь в мундирах, это мысль в оковах…

И здесь я хочу развлечь вас рассказом об одном эпизоде из моей жизни, который как бы не относится к теме выступления… В тридцать пятом году я написал книгу о производстве пушнины. Как вы знаете, это было моим бизнесом. Мне отказали в публикации. Дословная формулировка, – такие тексты запоминаются наизусть не хуже Фауста: «По воле Фюрера и Рейхсканцлера управление немецкими культурными ценностями должно быть вверено исключительно друзьям народа, пригодным и надежным в смысле параграфа такого-то, не помню, какого точно, о распоряжении и претворении Закона о Писательской Палате. Из-за высокой значимости духовной и культурно-творческой работы для настоящего и будущего развития немецкого народа, подобные функции, без сомнения, должны отправлять подходящие личности, которые имеют отношение к немецкому народу не только как граждане одного государства, но и через глубокую культурную и кровную связь. … Я вынужден оспорить Вашу благонадежность и пригодность … и на основании параграфа, опять-таки не помню, какого распоряжения, утверждаю Ваше исключение из Государственного Союза немецких писателей…» Получив отказ в такой форме, я впервые подумал о самоубийстве. Конец, – подумал я, – конец. Не только мне, немецкому еврею, но всей Германии. Теперь, здесь, с вами, я благодарю публично свою жену за то, что она смогла выходить мой упавший дух… Ведь наше собрание здесь не случайно. Это плен для тела – и свобода для духа. Когда, в какие еще времена, могли бы мы все, расово-чуждые, собраться вместе по принципу духовной общности? И, чтобы ни случилось с нами, наши души всегда будут рядом… В тридцать пятом году я не мог знать того, что случится с нами в сорок третьем. Если бы тогда мне сказали, что я буду заключен в каком-то гарнизоне, я бы точно наложил на себя руки. Теперь этот гарнизон стал для меня, может быть, последним и самым богатым источником приложения духовных сил. И за это я навек благодарен вам, мои друзья. Вы одарили меня великой возможностью – творить добро, быть, наконец, востребованным на этой земле, моим народом!»

Даже генерал всхлипнул от такой речи. Его точеный профиль, словно бы вырезанный из картинки стиля бидермайер, был едва различим во тьме. Он, австриец, христианин, генерал, дослужившийся до звания фельдмаршала и приехавший в Терезин со своей женой-еврейкой, – обрел в этой среде настоящих друзей. Не только католиков, в общине которых генерал молился и читал катехизис, нет, всякий человек круга Манеса был также любезен его сердцу. У жовиального фельдмаршала была весьма невзрачная жена, старше его на целых шестнадцать лет. Дамы мечтали о том, чтобы он после войны развелся, нашел себе достойную пару. И домечтались – жена Фридлендера заболела и померла. Генерал тужил по жене и не обращал внимания на настойчиво-призывные взгляды дам. Он понимал – здесь, в транзите, и глубоко верующие грешат, надеясь на то, что мера их страданий гарантирует царствие небесное. Они заблуждаются – там иной суд, и потому особенно важно бежать искушений.

Галантный фельдмаршал хотел было вставить Манесу шпильку – когда воюют, не до литературы, – но обуздал себя, – тема по сути дела была невоенная. И сам Манес чудесный, превосходный человек! Насколько фельдмаршал чувствовал родство со всеми сидящими здесь, в потемках, настолько претила ему фашистская военщина, жополизы, убийцы. Свое маршальское презрение он демонстрировал при любой возможности – не поклонился Эйхману, не поздоровался с начальником лагеря. Маршал, единственный из здешних проминентов[3], отказался от всяческих привилегий, – раз попал в такое дело – пей из общей чаши судьбы.

8. ХУГО ФРИДМАНН ПОПАДАЕТ ВО ВНУТРЕННЮЮ ТЮРЬМУ ГЕТТО, ГДЕ ЕГО ВСТРЕЧАЕТ СУДЬЯ КЛАНГ

Хуго угодил в яму. Оступился. Здесь если кто и зряч, так только Всевышний. Будучи в яме, Хуго воздел испачканные руки к черному небу, – смотри, Всевышний, вот он я, – невидимый сам себе, но созерцаемый Тобой… И только он произнес эти слова – вспыхнул свет. И почудилось Хуго – сейчас он получит Скрижали Завета, Всевышний услышал мольбы избранного им народа… Ты здесь? – воскликнул Хуго из ямы. Но это был геттовахе. Он стоял над ним, светил фонариком в лицо. Видя, как Хуго пытается выкарабкаться из скользкой жижи, он протянул ему руку, вытянул его наверх и сообщил радостную новость – арест. Хуго арестован за нарушение внутреннего распорядка гетто!

В таком случае было бы предпочтительней переночевать в яме. Оказаться во внутренней тюрьме гетто – это шанс получить повестку на ближайший транспорт.

– Начальник внутренней тюрьмы гетто, господин Кланг, участник нашего кружка, он меня знает… – Хуго трясло от страха и холода. – Отведите меня к господину Клангу! Я – старший библиотекарь!

Геттовахе молча освещал фонариком дорогу к Ганноверским казармам, к тюрьме.

«Который час, что за день недели? Год 1943, месяц ноябрь, а Ганноверские казармы, да будет вам известно, любезнейший, никогда не служили подобным целям, здесь располагался магазин и склад для фуража…» Свет от фонаря раздвигал тьму, здания распознавались, «ритмическое ведение линии» терезинских построек собиралось в пучок света.

– Что вы знаете про этот город? – обратился Хуго к стражу порядка.

Тот остановился, направил свет в лицо Хуго. Судя по номеру транспорта – сумасшедший из Вены.

– Неужели вас нисколько не занимает история нашей с вами крепости, когда она была возведена и что явилось этому причиной? Поразительно отсутствие любопытства… При том, что человеку отпущено так мало времени… Вот, даже этот фонарик, которым вы нещадно палите мне в глаза, – его кто-то создал, и вы этим созданием пользуетесь, – неужели вас не интересует, как он устроен? Нет! Вы освещаете путь в тюрьму, куда я явно не хочу направляться, – что за удовольствие вам в этом?

Господин Кланг, выдающийся венский юрист, профессор, сидел в тюремных потемках при свече и безо всякого дела. Из-за отсутствия света его доклад о кражах в Терезине на закрытом юридическом собрании отменился, тьма его застала здесь, и хорошо, наконец-то он один, наедине со своим славным прошлым. Будет ли у него время оформить письменно свои воспоминания хотя бы о самых выдающихся случаях, которые он разбирал, будучи секретарем судебной палаты Австрии? Или о Морице Бенедикте, незабвенном издателе «Новой свободной прессы». К своим семидесяти судья Кланг имел серьезный послужной список – ответственный секретарь одной из самых важных газет, ключевое место в самом престижном суде, – но и здесь он не сдал своих позиций. Главный судья внутренней тюрьмы гетто, то есть Главный Судья Тюрьмы в Тюрьме. И об этом следует поведать потомкам. Оказывается, и в тюремной тюрьме судопроизводство происходит согласно цивильному праву. Кража есть кража, где бы и во имя чего она ни была произведена. Оскорбление вышестоящего лица карается точно так же, как и на воле. Человек – универсален. И потому за совершение противозаконных действий он обязан нести наказание везде и всюду. Разумеется, он может быть и помилован, если на то есть смягчающие обстоятельства. Интересная деталь – за все это время в гетто не было ни одного случая убийства. Много самоубийств, правда, – но он им не судья. Ни одного убийства! Это несомненный показатель нравственной жизни общества. Правда, случаи краж, особенно продуктов питания…

Судья Кланг замерз. Тюрьма в подвальном помещении, здесь всегда холодно. Летом, в жаркие дни, здесь даже приятно, свежо, но поздней осенью… Он зажег керосинку, поставил на нее кастрюлю с водой, и стал прохаживаться по комнате, от угла к углу. Вход в тюрьму, как и полагается этому заведению в любой точке земного шара, был зарешечен, и на входе дежурил охранник, тоже из своих, из внутренней службы. Поначалу немцы хотели поставить свою вооруженную охрану, но Кланг убедил их этого не делать. Простая логика, – сказал он Моссу, – если из тюрьмы и будет совершен побег, беглец далеко не уйдет, если же житель гетто совершит побег, то он попадет в руки жандармов, но в таком случае внутренняя тюрьма не несет никакой ответственности. Вода закипела, судья Кланг растопырил руки над паром, разогрелся, налил воды в кружку. Теплая вода заменяет ему здесь чай и кофе, ни то ни другое невозможно пить. Он сковырнул с листа бумаги застывшие капли стеарина. Писать ни о газете, ни о венском суде не хотелось. Регулярное чтение лекций на юридических советах и в кружке Манеса помогло ему извлечь из забвения интересные моменты былого, предпринять небезуспешную попытку перекинуть мостик между прошедшим и настоящим. Будущее же представляется туманным. И не только ему одному. Но будущее и на воле предугадать не дано. Всю свою жизнь отдав правосудию, он, Кланг, к семидесяти годам сам угодил в тюрьму. В еврейское поселение, в гетто. Разумеется, в юридическом смысле это классическая тюрьма. Здесь находятся люди, осужденные за принадлежность к еврейству. Пусть и неправедным судом. Они не имеют права покидать эту территорию, они подчиняются тюремным законам, ограничивающим свободу. Когда все это кончится, он напишет научный труд, где докажет, что название «гетто» совершенно не соответствует правде.

Один умный чешский раввин дал Клангу разъяснение с точки зрения еврейских традиций, которые он, Кланг, никогда не изучал. Вот что нужно записать, пока не стерлось из памяти.

1. Из еврейского гетто человек мог уйти и в него вернуться. Также каждый человек со стороны мог прийти туда и уйти оттуда.

2. В еврейском гетто было множество магазинов, ларьков. Терезин обнесен колючей проволокой, никто не приходит сюда извне за покупками, а то, что здесь продают за геттовские кроны, было отнято у тех, кого депортировали.

3. В гетто были школы. В Терезине обучение запрещено.

4. В гетто соблюдали субботу и все религиозные праздники. В Терезине – нет.

5. В гетто было достаточно еды, кошер. В Терезине – нет.

6. В гетто была прекрасная, полная семейная жизнь. В Терезине – семьи разделены.

7. Суд в гетто осуществлялся по талмудическим законам. В Терезине – по гойским.

8. В гетто хоронили по еврейским законам. В Терезине – сжигают, что запрещено еврейским законом.

9. В гетто было еврейское самоуправление. Терезиным управляют немцы.

Вывод: Терезин – это концентрационный лагерь, никакое не гетто.

У Кланга есть и свои, «гойские» доказательства. Но нет при себе бумаги, чтобы записать.

В тюрьме стояла мертвая тишина, время от времени нарушаемая чьим-то храпом. А что если взять и выпустить всех этих, по существу, невинных воров и нарушителей дисциплины? В темноте, пока никто не видит! И разбредутся они по местам… А когда будет формироваться новый транспорт, и, как всегда, будет недоставать людей, тогда по списку… Наверное, это храпит тот мужлан, который украл доски, чтобы надстроить мансарду. Здесь крадут много. Но тот, кто пойман – пойман… Преступить закон? Какой он тогда судья? И что будет завтра? И как объяснят отпущенные, почему их вдруг отпустили? На такой должности ни в коем случае нельзя давать волю чувствам. Ведь их источником может быть и старческая сентиментальность, и усталость, и даже несварение желудка или цистит, – но, однажды потеряв контроль над чувствами, можно совершить поступок, который несмываемым пятном ляжет на всю твою предыдущую жизнь, замарает биографию. Нет, надо быть начеку!

Раздался скрип отворяемой двери, какие-то разговоры, Клангу послышался знакомый голос. Со свечой в руке он двинулся к двери – поприветствовать правонарушителя. Им оказался Хуго Фридманн, человек, почитаемый всеми. Вывалянный в грязи старший библиотекарь вызвал в душе главного судьи чувства противоречивые: предвкушение удовольствия от беседы с незаурядной личностью и досады при мысли о возможном наказании.

Дабы не испачкать стул для подследственного, Хуго изложил причину привода стоя. Попросил судью Кланга немедля известить жену – не хотелось бы волновать ее по мелочам.

По мелочам? – воздел брови судья Кланг и, достав из тумбочки какую-то робу, положил ее перед Хуго..

Хуго протер очки. Водрузив их на место, он с сожалением отметил, что яснее от этого не стало. Но стало виднее. Например, он заметил, что судья небрит и от того выглядит дремучим стариком, на вечерах у Манеса он выглядел лучше. Переодевшись в сухое тряпье, что, с одной стороны, было приятно, с другой – нет, он сел против Кланга. Так у старшего библиотекаря и главного судьи появилась возможность изучить друг друга с близкого расстояния. Судья Кланг просто забыть не может тот вечер – венское рококо под управлением Хуго, чтение, – судья рассмеялся и хлопнул себя по колену – Хуго Фридманн и Хуго Хофмансталь, и вы, наш Хуго, в двух ролях одновременно – главный придворный церемониймейстер герцогини… и скромный нотариус… А ваше скерцо для флейты, а ляргетто для кларнета, а канцонетта для скрипки, а пение Гизы Вурцель… А Мирабель! Ох, ах! Кавалер Розы, – судья Кланг сложил пальцы в бутон и растопырил их, – бутон и роза – какая сладкая эпоха… Да, чуть не забыл о прологе к смерти Тициана… в вашем исполнении такая легкость, я бы даже сказал, легкомысленность в отношении к смерти… словно бы это перелет на крыльях в розовое небо, словно бы все в букетах, молодые розы, розовые бутончики, – какое было время, а, Хуго! Розовенькие финтифлюшки Буше…

– У меня была большая коллекция австрийского рококо… Зальцбург, Франц Иосиф в золотой раме, виды пасторальные… редчайший Шребл… страсбургские часы настенные, полные великолепия… Этого всего уже не вернуть…

– Неправда ваша! Я гарантирую вам возврат всего вашего имущества, до последнего карата. По списку! Надеюсь, у вас есть копия списка.

– Он остался у матери. Вместе с описью на мою текстильную фабрику «Трифа».

– Как только у вас будет в руках список, звоните. Вы знаете, как это делается. Открываете телефонный справочник, на «К», находите «Доктор Профессор Генрих Кланг»… Если только за время нашего отсутствия в Вене не поменяют номера. Это было бы ужас как неудобно…

Их беседа внезапно была прервана – в тюрьму влетел глава гетто Якоб Эдельштейн. Раскрасневшийся, полнолицый, в круглых очках, он склонился над ухом главного судьи, шепнул ему что-то полными губами, и они улетели, вдвоем.

Розовенькие Буше! Хуго налил себе воды в клангову кружку. А нет ли здесь для главного придворного церемониймейстера герцогини… чего-нибудь, случайно, кусочка хлеба, корочки? Где судья прячет съестное? Влезть в чужой ящик? Раз уж угодил в тюрьму…

В верхнем ящике стола Хуго обнаружил сухую серую горбушку, но если макать ее в воду… Да, человека надо посадить в тюрьму, чтобы он начал воровать. Никогда прежде он не брал чужого – боже упаси! Хуго пережевывал малюсенькие кусочки, посапывал и постанывал от наслаждения. Ну, не досчитается судья Кланг сухой горбушки, велико дело!

«…И вот я одинок… В мерцании свечи чужой день догорает мой… в грязюке и нужде… – Подбирая языком крошки с десен, Хуго сочинял. – …Редут краснокирпичный, шестнадцатый редут… могила крепостная – Йозефовская блажь… Иль я еще живым утащен буду… Прощай, редут, убьют меня, убьют, иль так перевезут, в вагонах для скотины в какую-то страну, неведомую мне, по прихоти судьбы… жестокой и враждебной… судьба… иль призраков приют…»

– Нельзя, чтоб страх повелевал уму! – громко произнес Хуго, – и эхо, чужим голосом, ответствовало: «Нельзя, чтоб страх повелевал уму!» Кажется, сам Данте пожаловал сюда… Хуго обернулся на голос – это был Кланг, разве что лица на нем не было. Судья свалился на стул против Хуго, глаза его были глазницами слепца, тонкие губы побелели… Или они в гойском аду? Не выжить, – подумалось Хуго. Так просто, ни с того ни с сего.

Хуго с малолетства изучал еврейскую мистику у своего дяди – известного каббалиста. Тот говорил: «Изучая, ты можешь прийти и не прийти к знанию. Это от тебя не зависит. Легко и опасно кажущееся принять за знание. Но можно себя проверить. Если ты знаешь – ты не боишься. Если тебе кажется, что ты знаешь – тогда ты боишься. «Кажется» – продукт воображения. Воображение – не знание. Именно оно и страшит». – А если я знаю, и все равно боюсь? – думал Хуго, поднося кружку с теплой водой судье. Тот кивнул, но до кружки не дотронулся.

– Господин Кланг, что с вами? – прокричал ему Хуго в самое ухо, – очнитесь!

– Вы свободны, – произнес судья, – на сегодня все свободны. Идите!

Хуго схватил пальто, надел его на тюремную робу и выбежал вон. Что случилось? Тьма тревожна, безответна. Иль попросту равнодушна? И это мы, люди, заполняем все вокруг своими страхами и тревогами. Что этой крепости, воздвигнутой в защиту, враги бессильные… Стояла и стоит, природа равнодушная сопит, покойно ей, ведь знает, где проснется…

9. О ЧЕМ ДУМАЮТ ЛЮДИ, ПОКА ИХ ПЕРЕСЧИТЫВАЮТ В СЛЯКОТНОЙ КОТЛОВИНЕ

Наутро живые проснулись. Опять по сирене. Выходить, строиться в колонны! Без вещей! Эсэсовцы, лай овчарок… На расстрел? Эти слова не произносятся вслух. Что это, как это – раздастся выстрел, и ты – не здесь, переместился в никуда, стал ничто. Оборвалась хроника, прекратилась связь того, что вокруг, с тем, что является тобой. Тут-то и покидает человека ощущение причастности к другим… Куда деваться, чтобы сохранить себя для себя? Шнель, шнель! В колонны по четыре, и вперед!

Манес втискивает дневник в расщелину между кирпичами – не входит! Не помещается! Есть, вероятно, и более глубокие щели – да только где? Есть ли такая щель, куда бы он сам, весь мог уйти?

– Ты думаешь, он сохранится? – спрашивает Манес жену.

– Сохранится, – отвечает она уверенно.

– А что с больными?

– Больные остаются на местах.

– Значит, от нас останутся лишь больные?

– Или их расстреляют в индивидуальном порядке?

Дождь, слякоть, все идут, – где взяться надежде, эсэсовцы с револьверами, овчарки… И тут по колоннам пробегает весть – ведут на пересчет. Но зачем вести – можно пересчитать по домам, на месте. Нет, нельзя. А если кто-то спрячется? К тому же, в гетто нет такого места, где все разом могут встать. И стоять. Стоять, пока сорок шесть тысяч человек не будут сосчитаны. Но зачем, если староста каждого помещения подает ежедневные рапорты о количестве проживающих?

«Что такое искусство, откуда оно взялось? Сколько ни исследуй, с каких сторон ни заглядывай, все равно нет объяснения – когда и почему возникла эта тяга к обнаружению, к запечатлению красоты… – думал Карел Фляйшманн, двигаясь в колонне врачей. Тяжело больные остались в лагере без медицинского присмотра, здоровые шлепают по грязи под мелким колючим дождем… – У древнего человека было столько забот – добыча еды, защита своего племени от невзгод, холода, дождя, всевозможных опасностей… У древнего человека!»

Первые – самые дальние – ряды уже остановились в котловине, остальные подтягивались. Гул чешской и немецкой речи волнами прокатывался по колоннам – куда и зачем идем, потерялась какая-то старушка по фамилии Прохазка, из Кавалирок… Люди говорливы. Слова заполняли котловину, оседали на дно… А вот, видимо, и потерявшаяся старушка – стоит в дожде и тумане, заглядывает в лица идущим. Налетел эсэсовец, ударил ее прикладом, та упала прямо доктору в ноги. Везучая старушка – осталась цела и невредима. Очнулась от нашатыря и как пошла говорить… благодарить… Фляйшманн этого не терпел. Слова отвлекают, воруют время, единственную ценность.

Собираясь в этот странный поход, доктор поставил перед собой две задачи – подготовиться к докладу об общем и разном в науке и искусстве, и рисовать… Рисовать! Убьют – не будет лекции, но останутся рисунки… Непозволительно тратить драгоценные часы на бесплодные размышления. Убьют – не убьют?! Разгадывать планы неандертальцев!

Доктор Эрих Мунк рядом. Высокий, стройный, с непокрытой головой, – полоска мокрых черных волос обручем лежит на огромном лысом лбу. Между ним, доктором Цвейгом и знаменитым профессором доктором Штраусом из Берлина шла оживленная беседа, скорее напоминающая выездной семинар на тему «спецификация заболеваний в гетто», нежели поход в страшную неизвестность. Доктор Цвейг, знаменитый лекциями по психосоматике, считал, что чесотка, экземы, то есть большинство кожных заболеваний носит здесь психосоматический, а вовсе не инфекционный характер. Доктор Штраус не соглашался: вши, клопы, вся эта нечисть – вот причина. Мунк, наклоняясь к коротышке Цвейгу, возразил – кривая кожных заболеваний резко упала после учреждения отдела дезинфекции…

Встали, подравнялись. Карел Фляйшманн достал из сумки больничные формуляры и карандаш. Доктор Цвейг, как завороженный, следил за мгновенно возникающими линиями – овальными, прямыми, резкими, почти незаметными, – впервые довелось ему присутствовать при натурном рисовании!

Где-то далеко на противоположном склоне, в колонне мальчиков, был его сын, и доктор Цвейг боялся. А что, если?.. И они, находящиеся сейчас в пятистах метрах друг от друга, никогда не увидятся? Фляйшманн рисовал головы и спины стоящих перед ним людей, фигуру эсэсовца с автоматом. А что, если тот обернется? Что будет? Фляйшманн взял следующий бланк. Эсэсовец повернулся, Фляйшманн быстро нарисовал его, в лицо, но тут доктор Мунк выхватил из рук друга рисунок, спрятал в сумку и выпрямился. Эсэсовец шел к ним. Ну все! Нет, ему нужен бинт. Зачем? – спросил доктор Фляйшманн. У него с собой один бинт, и он может понадобиться. Эсэсовец оторопел от дерзости. Фляйшманн достал бинт, намотал себе на руку. У доктора Цвейга занялось дыхание – щуплый человек небольшого роста, с горбом, выпирающим из-под плаща, не бросился отдавать эсэсовцу весь бинт, чтобы только тот ушел поскорей, – а что, если он обнаружит рисунки?! Получив остаток мотка, эсэсовец ушел.

«А что, если причина поисков человеком искусства с его красотой заключается в первобытном страхе перед бесконечностью? И не потому ли первобытный человек рисовал на стенах своей пещеры явления природы – закат солнца, плывущие облака… Феномен света и тени, жизни и смерти. Стремление к документации момента, опыта, формы, фигуры, ситуации… Зачем? Чтобы удержать и сохранить, чтобы иметь возможность вспомнить опять. Скопировать действительность – в движении, в слове, в рисунке, песне, скульптуре… Сразиться с судьбой, сразиться с забытьем и распадом сущего…» – Он достал бланки и продолжил рисование. – «В чем цель и значение искусства? Красота? Гармония? – думал он, набрасывая женскую фигуру в профиль. – Должно ли искусство быть моральным? Нет, ни в коем случае. Но почему? Да потому что искусство, само по себе, – это и есть мораль».

«Каким образом этим неандертальцам, существам без намека на какое-либо воображение, удалось сгрудить в этой пропасти столько думающих людей?! Собрание талантов, свободомыслия, живого воображения, пересчитывается поштучно. Люди, которые во сне мечтают о теплом душе, теперь моются холодной водой с неба и не протестуют, не устраивают истерики, терпят. Зачем человечеству разум, развитый фантазией? Чтобы употребить его на убийство живых и думающих?» – горькие эти мысли не по душе доктору. Не хотелось их думать, но они лезли из всех щелей, – и схема лекции не складывалась.

– Почему многие врачи увлекаются искусством? – спросил его доктор Цвейг, и Фляйшманн обрадовался вопросу.

– Во-первых, хочется разрядки, отдыха. Чтобы добыть энергию у той самой жизни, которую мы с вами постоянно поддерживаем и защищаем.

– Это я получаю от собственных детей, – сказал доктор Цвейг, устремив взгляд на противоположный склон котловины. – Особенно от моего младшего, Густава.

– У меня детей нет, это, может быть, один из аргументов. Но периферийный. Мне мало одного лишь опыта, я ищу некоей иррациональности. Поэтому я люблю литературу, пишу прозу и стихи, рисую. Люблю живопись, музыку, театр… Хочется внести элемент художественного во врачевание, и немного медицины – в искусство. Чтобы не законсервироваться, не стать узким специалистом…

– По-моему, медицина скоро превратится в фабрику, – вздохнул доктор Цвейг, – машины будут ставить диагноз и выписывать рецепты…

– Совершенно верно, – доктор Фляйшманн крепко пожал руку своему коллеге. – И умолк, придавленный усталостью. Мокрая одежда липла к спине, ноги гудели. Эрих Мунк заснул стоя, привалившись к доктору Цвейгу, – вместе они напоминали микеланджеловскую Пьету.

10. ПЕРЕСЧЕТ ОКОНЧЕН, ЕВРЕЙСКИЙ СТАРОСТА ВЫЗВАН НА КОВЕР

Крепость, покинутая крепостными, мокла под дождем. Толстостенная, пуленепробиваемая, она отсыревала и просыхала, согласно погоде. В ее фундаменте, под всеми фортификациями, ветвились подземные ходы. Они были прорыты так, чтобы непросвещенный враг, обнаружив вход под землю, никогда бы не нашел оттуда выхода. Схематически можно представить себе дерево с очень ветвистой кроной, где ствол – вход, а ветки – подземные пути. В самом начале продвижения по ходам было не так темно – источником света служили бойницы. Отсюда можно было открыть огонь по врагу. Но, после сотни метров, источник света пропадал, и, оказавшись в духоте и кромешной тьме, неподготовленный лазутчик терял всякую ориентацию. Тщание, с которым военный ум эпохи Просвещения продумывал средство гражданской обороны, снискало в потомках разве что снисходительную улыбку. На крепость так никто и не покусился, и, соответственно, ее не пришлось оборонять. Окопы, редуты, бойницы – все это оказалось невостребованным и служило лишь в качестве наглядного образца военной архитектуры. Ни военному, ни штатскому населению Терезина не нужны были подземные тоннели. Зачем? Если можно войти и уйти нормальным, наземным способом.

В одном из покинутых местным населением домов летом 42-го года художник Франта Люстиг обнаружил план. Сначала он не понял, в чем тут дело, – но со временем он разобрался в чертеже и нашел по нему подземный лаз, со стороны Литомержицы, вход у мертвецкой.

Здесь, в назначенном месте, в назначенный час ждал художник Люстиг жену с грудным ребенком. И она приходила. Они вползали под широкий свод, где можно встать в рост, обняться и упасть на землю, лечь рядом. Безумна любовь. Малыш гундит себе тихонько, но не плачет…

Отсюда же и бежала группа молодых ребят, друзья Франты. Их и недосчитались в котловине.

«Нах Терезиенштадт цурюк, шнель!», – бледный свет от карманных фонариков, рассеянный по котловине, собрался в пучок, прочертил в моросящем тумане линию направления. Народ сдвинулся с места. Темную лавину, перекати-поле, вынесло из ямы на дорогу, из смерти – в жизнь. Люди спешили в гетто, так и не уразумев произошедшего, – зачем считали, досчитались или нет, будут ли считать снова, – лишь бы дойти до места, снять мокрые одежды…

Якоб Эдельштейн был вызван в комендатуру сразу же и немедленно. Всегда можно кого-то недосчитаться. Всегда! И он лично не знал о побегах. Слышал о тоннеле. Немцам не нужен чех-сионист во главе гетто. Теперь будет умный, но вялый социолог, из Берлина, с роялем, – пусть цветут в аду все искусства! Да Мурмель, Иосиф Флавий наших дней, австрияк, хитрюга! Все пустят они под откос… А он? Не он ли подчинился Эйхману – дал повесить девятерых парней только за то, что они передали письма через жандармов? Не он ли отправлял транспорты, потел и ругался со всеми, исключая из списков сионистов и ставя вместо них прочих, прочих людей… Прямолинейный, целенаправленный, он попал в лабиринт, бился о его стены, пока не научился идти вдоль них, двигаться с расчетом, к выходу, а выход оказался замурован. Скольких жизней будет стоить побег? Червям да мухам навозным – его жизнь. Но Мирьям, десятилетний Арье… А сколько народу отправят штрафным транспортом… Он проиграл. И народ его проиграл вместе с ним. Но не из-за него, нет!

11. ОБРАТНАЯ СТОРОНА ФОРМУЛЯРА

«Мы начинаем обзор города с портала церкви в центре. Эта часть города берет свое начало с постройки храма в 1805 году, о чем свидетельствуют даты постройки. Продукт австрийского ампира. Прямоугольное простое здание, типичное для гарнизонной церкви. Образчик такого рода – гарнизонная церковь в Потсдаме…»

Хуго пишет на обратной стороне формуляра. Книга «Жизнь в гетто», с рисунками Лильена, пропала. Но карточка осталась. Утиц отсоветовал соваться со своим прошением в инстанции. Он раздобудет Хуго печатную машинку. И бумагу. Пока сиди тихо, верхам сейчас не до этого. А что происходит в верхах? – волновался Хуго. И не он один. После пересчета все ждали выступления старейшин – что все это обозначало, должно же быть объяснение. Единственным человеком в библиотеке, кто мог бы дать информацию или хотя бы намек на нее, был всеми почитаемый раввин Бек.

«В Новом Переулке (Q-400) прежде всего следует посетить дом номер 10. Одноэтажный цивильный дом в восхитительном стиле рококо относится к самым впечатляющим зданиям Терезиенштадта. Благородно изогнутое, симметричное расположение окон встраивается в грациозно колеблемую линию орнаментального украшения фасада. Спирально собранные волюты под оконными карнизами – особенно редкие, изогнутые копья оконных решеток, превращают этот дом в явный анахронизм жизнелюбивой эпохи среди трезвого париковства Иосифа. Знак на доме – черный медведь с золотым ошейником и цепью, опирающийся на черный якорь, пожирает золотой фрукт. На серединном клейме якоря – маленький позолоченный картуш с годом постройки: 1791. Если подумать о том, что всего двумя годами раньше подверглась штурму Бастилия, что в то время великая революция была в полном разгаре, что в области культуры вкусам дня отвечал один только классицизм – тогда мы должны принять то, что неизвестный нам хозяин дома добровольно и подчеркнуто предоставил фасад откровенно немодерному стилю, что должно было казаться чудно-реакционерским капризом, – как мы, сегодняшние, должны воспринимать этот восхитительный домишко. Полная радость от жизни и гибкая легкость бытия того короткого культурного периода, несшего в себе росток кровавого краха, задокументирована в этом доме. Часто я, переполняясь отвращением от тягот и невыносимости жизни в гетто, сбегал к этому фасаду и черпал из него отвлечение, веру и надежду…»

«Передайте мне сюда вот эту, большую, с золотым тиснением!» – обращается к Хуго Мойжиш Воскин, профессор-семитолог. Маленький, седобородый Мойжиш прибыл в Терезин июльским транспортом, вместе с работниками пражской еврейской общины. От его летней упитанности и следа не осталось. Не ест трефного, не ест того и сего, соблюдает все посты, в Йом-Кипур он, один из немногих, не пил воды. Хуго посещает его лекции по Пятикнижию, на иврите. …Йеменские горловые звуки… айн – широко открыв рот и говоря в себя, внутрь, по-чревовещательски…

«Книгу?», – переспрашивает Хуго, продолжая думать о любимом фасаде.

«Да. Книга – это не компот. А то бы я сказал – передайте мне сюда сладкое, жидкое, с фруктами. Или ягодами…»

Но здесь столько книг с золотым тиснением…

Мойжиш любит рассказывать про Палестину. Про бедуинов особенно. Палестина напоминает ему Крым, откуда он родом. Жара, пыль, песок, много солнца, – все у него определяется набором признаков.

– Так что там все-таки происходит? – спрашивает он Хуго, вытирая потрескавшиеся, в царапинах, руки носовым платком. – Книжная пыль, как ветер пустыни хамсин… Песок пустынь столь же невидим, как и книжная пыль… Хочется пить…

– Ну, вода-то у нас еще есть, – откликается Хуго, – знаете ли вы, господа, чем объясняется выбор места для нашей крепости? Почему он пал именно на область сегодняшнего Терезиенштадта? Да из-за земельно-водного положения региона. Лежа в преддверии Богемских средневысотных гор и у впадения Эгера в Эльбу, крепость загораживала долину Эльбы. Далее, система обоих речных потоков предоставляла естественное усиление для укреплений… Кто из вас знает, когда был заложен Терезиенштадт?

Любопытный Мойжиш подсаживается к Хуго, заглядывает в бумаги. Не томите, читайте!

«Как и всё крепостное строительство того времени – вплоть до конца XIX века, – терезинские фортификации возводились по образцам, разработанным Себасьеном Вобаном (1633-1707), великим мастером фортификации при великом Конде. Работы, связанные с речными потоками, были обогащены фортификационными находками, которые Лейси собирал в Голландии – в ходе учебных поездок – на строительстве плотинных укреплений. Работы связывались с речной системой посредством шлюзов, так чтобы их (работы) в любое время можно было устраивать ниже уровня воды. Таким образом, понятие «шлюза» стояло у колыбели Терезиенштадта».

Тревога, разлитая повсюду, просочившаяся во все щели, проникла и в самое нутро. В животе крутит, в висках стучит. Хуго оставил работу, побрел на Третий бастион, дозволенный для заключенных. Детская и спортивная площадка пустовали. Вечер, ветер…

«Отсюда можно обозреть восхитительный ландшафт городских окрестностей, куда жители посылают лишь далекие тоскливые взоры…» Так он писал до пересчета в Богушовской котловине. Последствия этого дня ощутимы – ноет позвоночник, болят ноги, – но, что хуже, ноет душа его в этом плену. Ну-ка, Хуго, веселей, – подбадривает он сам себя, смотри, тебе открыт привольный вид на долину Эльбы… Третий бастион – единственная точка, с которой еще можно найти зрительный контакт со свободным горизонтом и ландшафтными далями.

Вернувшись в библиотеку, Хуго без спросу взял со стола шефа чистый лист бумаги, и написал: «Экзотический вид вулканических конусов Богемского среднегорья составляет фон обзора. Старая колокольня в Литомержице видна отовсюду, и Эльба угадывается, как ее никогда не увидеть вблизи, ранними утрами – лишь по сиренам далеких, невидимых буксиров. Вдали видны темные лески, из которых поутру на рассвете доносится зов кукушек. Знамениты и здешние закаты: их многоцветность представляет дивное зрелище.

Романтическая прелесть местного ландшафта известна издавна. Людвиг Рихтер, Каспар Давид Фридрих, Филипп Отто Рунге, Керстинг и другие работали здесь. Шедевр Рихтера – это Schreckenstein («Ужасающий камень») неподалеку отсюда. В своих описаниях он называет Waldeg nach Kamaik одним из красивейших уголков земли. Но не только немецкие романтики ценили красоту этого ландшафта. Весной, во дни цветения дерев, сюда паломничают тысячи людей изо всей Северной Богемии, чтобы спуститься по знаменитому пути от церковки в Дупитцере до Салезеля в долине Эльбы сквозь рай цветущих фруктовых деревьев. Народное гуляние с целью, факт и регулярность которой отвечала бы разве что японскому характеру.

Все это, разумеется, подлежит лишь умозрительному наблюдению посетителей бастиона, которые принуждены удовлетворяться тоскливыми взорами, бросаемыми в окрестности замкнутых ландшафтных окрестностей с тем, чтобы до истечения разрешенного времени выхода (летом – до 9 вечера) поспешно покинуть бастион и вновь обратить взгляд к привычным красного кирпича фортификациям – редутам, равелинам, эскарпам и контр-эскарпам, бастионам и траверсам, потернам и куртинам (для остальных фортификационных выражений см. Konversationslexikon) – и к дальним, растущим из зеленой травы, скромным крепостным могилкам…»

12. ИСТОРИЯ И ИСТОРИОГРАФИЯ

Событию, даже самому страшному, надо найти место. Историческое знание человека или народа не есть простое знание прошлого, настоящего и будущего направления – это осознание того, откуда это настоящее событие вытекает, где его корни, как оно проросло в сегодня, и к чему оно приведет в будущем. Лео Бек покинул закрытое собрание Совета старейшин. Ясность происходящего вызывала физическую дурноту. Эдельштейн обречен, снова пойдут транспорты, – трагедия происходящего с народом, к которому Лео Бек принадлежит, будет исследована историками будущего. Смотреть этой правде в глаза – значит сделаться самоубийцей. Перестать верить в то, что право и правда управляют великими и малыми сими, живыми и умершими, это значит уничтожить под собой почву. Потерять смысл. Потеря исторического смысла ведет к гибели народа…

То, что думается, и то, что видится, будто бы никак не связано между собой. Думается о бессмертной идее добра в толкучке полуживых представителей народа, который не должен, не имеет права потерять исторический смысл. Мысли и реальность – разнофактурны. Мысли посылаются свыше, они оседают в сознании каждого человека, до многих Божественная мысль просто не долетает, физическое состояние человека-приемника на сегодняшний день таково, что он ничего уже не приемлет из высших сфер. Но и всегда так было. И в период относительного благополучия народ был глух и слеп. Встряски пробуждают. Значит, чтобы человек проснулся, прозрел, его надо наказать? Неужели в этом Промысел? И испытания, выпавшие на нашу долю, усилят наш дух? А что, если человек зряч, но вера его слепа? Такая мысль не по душе Лео Беку. Пока он жив и здесь, он должен выполнять свою миссию раввина, философа, историка – он должен дать людям надежду и веру. Задача историографа – стать живым сознанием своего народа.

Лео Бек добрался до мертвецкой. Каждый день он говорит «кадиш» над штабелями мертвецов, завернутых в простыни.

Могут эти кости ожить?

«Это сказал Господь наш: народ Израиля, я открою ваши могилы и заставлю вас выйти из могил, о мой народ… и вдохну мой дух в вас, и вы будете жить».

Только там, где дух и идея – разворачивается история, – думает Лео Бек, возвращаясь из крематория с группой скорбящих родственников. Перед каждым народом стоит задача нахождения своего пути. Каждый народ предстоит пред добром и злом, но бывают такие ответственные моменты, когда решение не может быть оттянуто. Идея, выбирающая добро, может быть побеждена, но она остается бессмертной, непреходящей. Праведность – вот отличительная черта нашей истории. Истории духа.

ЭПИЛОГ

Хуго Фридманн дописал историю Терезина.

Его «сценарии прогулок» не предназначались для публикации, и, видимо, потому они и лежат до сих пор в архиве, никем не востребованные. Тщательное описание 26 зданий не пригодилось даже реставраторам Терезина. «Серый цвет Магдебургских казарм и побеленные карнизы замечательно контрастируют с расположенными напротив на Охотничьей улице (Q-200) – Гамбургскими казармами…», – писал Хуго. Нынче Магдебургские казармы выкрашены в ярко-желтый цвет.

Рисунки Бергеля найти не удалось.

28 сентября 1944 года, за несколько часов до депортации, Хуго написал прощальное письмо любимому другу Филиппу Манесу:

«В ситуации полной неопределенности, на пороге чистилища – проверки перед отправкой первым рабочим транспортом «в направлении Дрездена», мне доставляет особое удовольствие посвятить Вам, дорогой г-н Манес, пару слов. Благодаря Вашей неуклонно растущей инициативе, Вы сумели «из ничего» соорудить лекционную кафедру и камерный театр, которые сделались эпицентром оживленной культурной жизни в Терезиенштадте. Все это – я совершенно убежден – войдет в историю нашего геттовского поселения.

Ваша личность заслуживает высочайшей характеристики. Вы мужественно и непреклонно боролись против узколобых искусственных схем. Для наших ученых и художников Вы явились бессменным советчиком, другом и покровителем. Вы поощряли лишь Доброе и Высокое и, вопреки капканам и бюрократическим каверзам, всегда оставались верным своему делу.

После почти двухлетней совместной работы я, жертва не мною созданных обстоятельств, вынужден покинуть гетто, ставшее мне отечеством. Я вынужден оставить мою семью, друзей и деятельность, столь милую моему сердцу. С благодарностью и преданностью жму Вашу отеческую руку и желаю лишь одного – чтобы пути наши вновь пересеклись. Ваш Хуго Фридманн.

Их пути «пересеклись». Филипп Манес был отправлен в Освенцим 28 октября 1944 года. Это был последний транспорт из Терезина. Ни Манес, ни его супруга не прошли селекции.

Хуго Фридманн селекцию прошел. Об этом свидетельствует письмо терезинской библиотекарши Кати Гольдшмидт к родителям Хуго в Боготу (не датировано, очевидно, конец 1946 года):

«Хуго внес радость в серую жизнь лагеря. Я познакомилась с ним в то время, когда он тяжело болел и лежал в госпитале с австрийским художником Альфредом Бергелем… Его все высоко ценили и уважали… В целом, здоровье его было неплохим, но, из-за сильных морозов и скверного питания у него развилась анемия, обострился остеопороз. Из Вены ему что-то посылали, посылки поддерживали всю семью. Жена Хуго работала на почте и там получала кое-какие продукты. Хуго был неплохо устроен в мужской казарме. Дети часто посещали отца в библиотеке, особенно Хансель, который стал большим и красивым мальчиком. Дочь его Лило все любили. В книге есть рисунок, который Альфред Бергель подарил Хуго на день рождения в сорок четвертом году. Семья собиралась каждый вечер у г-жи Фридманн. Не знаю, как и рассказать вам о повседневной лагерной жизни. По терезинским меркам условия, в которых жил ваш сын, можно считать выносимыми. Если бы не постоянная угроза транспорта, которая нависала над всеми. Хуго был защищен от транспортов, это также относилось и к его жене. Однако при формировании каждого транспорта были свои предпочтения. Если данным транспортом не отправляют стариков, значит, следующим именно их-то и отправят. То, например, делается исключение для легочных больных, зато в другой раз все легочные больные включаются в транспорт. Так оно и шло. Конечно, при таком положении вещей никто не мог себя чувствовать нормально. Хуго попал в транспорт с пятью тысячами мужчин. Большие волнения были по поводу Ханселя, ему вот-вот должно было исполниться шестнадцать лет. 28 сентября он должен был бы ехать – в этот транспорт брали мужчин от шестнадцати до пятидесяти лет. Но его удалось спасти, и от последующего транспорта тоже… И наконец, настало время, когда г-жа Фридманн не могла больше оставаться на своем посту, на почте. 19 октября я проводила ее, Ханселя и Лило. Они ехали с одним человеком, который, после всех лагерей, вернулся в Терезин в конце войны. Он сказал, что в Баере, близ Аугсбурга, где он был освобожден, он видел Хуго. Хуго был настроен оптимистично, у него было хорошее настроение, он был уверен, что все страшное осталось позади. И он выживет… Больше мы его никогда не видели… Что касается его имущества, понятно, что в лагере у него не было галереи с произведениями изящных искусств…»

  1. Геттовахе – еврейский полицейский.
  2. Хомилитика – наука о проповедях.
  3. Проминенты – узники, имевшие высокие заслуги перед Рейхом.