Григорий Марговский

Феликс ГОЙХМАН. «Оазис» – Тель-Авив, «STARLIGHT», 1999.

Книга так долго плутала по пустыне, что за это время успело вымереть целое поколение входивших в нее стихов… Но ведь требовалось разрубить гордиев узел житейских передряг, свить оазис в рамленской тьмутаракани – прежде чем состоялось вожделенное возвращенье к перу и бумаге. Феликс Гойхман – редчайший в русской израильской лирике (а что, как и единственный?) певец супружеской нежности:

Но светятся руки твои.
Ниточка тянется к свету
с нежным упорством струи,
тихо впадающей в Лету.

Настойчиво развивая удачную ассоциацию, поэт в финале загоняет Прекрасную Даму на галеру: «…и возвращайся на весла, / коль скоро вязанье – река». Что ж, не станем порицать этот мужской шовинизм – являющийся de facto прочным замесом внутрисемейного лада: все лучше, чем поставлять, как Рембо, черных рабов неизвестно кому!.. Гарантом матримониальной незыблемости в известной мере служит и рефлексия автора, обращенная к посторонней музицирующей особе:

Я бы поддался сполна
злому мужскому наитью,
будь ты и вправду сильна
женскою зверскою прытью.

Стоит отметить и аквалангистское владение ритмическим дыханием, вполне совпадающим с завершенностью строфического синтаксиса.

В стихотворении «Струна» стержневой образ не менее целен: «Я над тобой натянут, как струна» – вступление, «…я – голос твой единственный отныне» – концовка. Напоминает триолет. Или трельяж. Уже и не помню: под этим солнцем не канешь в Лету – так впадешь в маразм… Работая с метафорой добротно: «…потряхивая алым кошельком» (о петухе), «Кавказа зевающий профиль», – Гойхман иногда, впрочем, грешит подсознательными реминисценциями: «И встанет на площади ядерный гриб, / как памятник Герострату» – прозвучало б и тонко, и ново, – не приди на ум строки из «Урании», где Бродский сравнивает прибрежную пальму со взрывом, наповал сразившим загорающих пляжников. Или еще пример: «…и веселые люди, как ружья, стоят / у ларьков в пирамидах по трое». Ну чем не «Прямые лысые мужья / Сидят, как выстрел из ружья» – из хрестоматийной «Свадьбы» Заболоцкого? Язык поэта – заплетаясь время от времени: «пусть от страстей душа свободна», «выходя по нужде из морей», «посыплется в стену горохом», – все же являет нам нередко чудо свежести, достигаемой за счет своеобычной филигранности словоупотребления:

Но мимолетна усталость –
через секунду-другую
с новой нечаянной силой
крылья недужные бьют.

Теперь о тоне и теме. Прописной дидактизм стихотворения «Юность»: «Нельзя разрушать изваянья и храмы / за то, что в богах разуверились мы» – навязан уже самой суггестией некрасовского амфибрахия. Подчеркнуто частые отсылки к Ван-Гогу – разумеется, к его фантомному уху – не тянут, увы, на безукоризненное знание истории искусств. А в строчках: «Лишь бы ты бредила мной – / Сладкое Солнышко, Бэби!» – аукается странная смесь джентльменского набора поэз Северянина с медоточивостью Александра Дольского… Зато в цикле «Из детства» имеются по меньшей мере две блестяще прописанных вещи: «Петух» и «Страх темноты». Уж, казалось бы, столько раз в литературе безбожно эксплуатировалось интонационное имитаторство – а как не восхититься всамделишней проникновенностью строфы:

Я, наверное, сойду с ума,
если кто-то прячется за шторой,
за тяжелой шторой, у которой,
кажется, трепещет бахрома.

Годы, взыскующее честолюбие, целокупность накопленного материала обусловили стремление выпустить, наконец, первую книгу. Феликс Гойхман остался верен не только семье, но и себе самому: служение святому ремеслу все-таки сделалось краеугольным камнем его земных мытарств. Но души такой камень вовек не утянет на дно: напротив – он весьма даже аэродинамичен! Поэт наш аутентичен: он – ребенок, открыто тянущийся за звуком, за видением, за нравственной чистотой. Биография автора непроста, стезя терниста, отмерявшие фунт лиха нагоняли его – предлагая пуд соли для посыпания ран, но…

Но отзывчивей горних созвучий
и доходчивей дольних музык
настигал черноземный, дремучий,
проливной, человечий язык…