Илья Беркович

ДВА РАССКАЗА

ЯПОНСКАЯ ПРОЗА

1

Старуха в надвинутом на глаза платке сидит на асфальте, бренча консервной банкой с медяками, шевеля губами над раскрытым молитвенником, в котором она не разбирает даже букв.

Толкаясь, шурша, волоча тяжелые гроздья белых пакетов, толпа пап и мам лезет в переднюю дверь автобуса.

Лысоватый мужчина в ветровке прислонился сбоку к прилавку пекарни и одну за другой сосредоточенно ест свежие печеные палочки. Продавец бананов держит двумя пальцами, оттопырив мизинец, стеклянный стаканчик с черным кофе.

Устье рынка, рот рынка, влагалище рынка слабо пульсирует в такт барабанам с другого конца, из магазина кассет.

Шагнул – и ты всосан, ты в: дождевая свежесть пучков сельдерея тянет к себе, темный холод мяты и странная, бледная желтизна кусков тыквы тянут к себе, цветовой ксилофон мешочков с пылью пряностей тянет к себе, глаз бежит по клавишам цветов глины и земли от бурого к карминному. Это затянуло тебя в квадрат зеленщиков-персов, где самые дешевые салат, огурцы, помидоры, чеснок, перец, редиска, бататы. Как-то в пятницу перс привез из Газы грузовик помидоров, поставил посреди центрального ряда и стал продавать по шекелю кило, а у всех – по два-три. Торговцы подступили к грузовику, говорят: «А ну прекрати!» Перс вытащил пистолет: «Шаг – убью».

А то вынесет тебя мимо селедок, мимо лучащихся чистым маслом маслин на мощеный пятачок с туалетом в центре, с открытыми дверями голых комнат, где всегда горит свет, откуда слышен стук игральных костей, где за пластиковыми столами, перед стаканами с анисовой водкой на донышке сидят желтолицые старики.

Ба-ба-ба, где это я? И зачем я здесь? Достанешь из кармана куртки ввосьмеро сложенный листок, развернешь и под толчки с трех сторон, под крики и свист толкачей тележек читаешь наказ жены:

Помидоры
Огурцы
Гамба (перец)
Халва (полкило)
Сухофрукты
2 небольших карпа
Свечи
Пачка пакетов

Пакеты – это в центральном ряду, ниже рыбы. Там же, где свечи.

Центральный, открытый ряд шире, медленней других рядов, народ течет по нему сгустками, по двое – трое – четверо: восточные матери со взрослыми дочерьми – пышночерноволосые, с потасканными лицами и тяжелыми взглядами окруженных желтизной глаз, рыхловатые русские тетки в кожаных пальто, с сумками на колесиках, компании рабочих-румын налегке: пришли за пивом и водкой.

– Три с полтиной! – орут сбоку, из рядов. – Авокадо без косточек!!!

– Картошка – мед!!! Мед!!!

Незаметно вечереет. В городе закрываются конторы. Сплошные потоки валят навстречу друг другу по улицам рынка. Над прилавками, подсвечивая блестящие бока помидоров и яблок, зажигаются плоские железные лампы. Десятки рук роются в грудах плодов, вертят, отбрасывают, наполняют пакеты самыми совершенными, без крапинок и ссадин.

Бесчисленные стаканчики кофе сделали свое дело: из глоток торговцев вырываются вопли, от которых они должны были бы откатываться назад, как старинные пушки после выстрела, но, оглушенные собственным криком, они лишь стоят минуту зажмурившись, чтобы отдышаться и снова зареветь:

– Шекель!!! Только сегодня – шекель!!! Хозяин женится! Шекель!!!

Висячие железные лампы уже с трудом отталкивают сгустившуюся над ними темноту. Кажется, что толпа не течет, как днем, между рядами, а топчется на месте. Через нее, ни на кого не глядя и никого не задевая, движется молодой коренастый араб в синем комбинезоне и гонит шваброй по черному полу какую-то картонную полоску.

За арабом, на некотором расстоянии от него плывет по рынку коренастый молодой еврей в штатском, но с глазами, не оставляющими никаких сомнений в профессии их обладателя, и веерообразно ощупывает этими глазами толпу.

Прилавки со сдобой выкатываются на улицу Яффо. Сладкий, жирный запах тянется в холодном ночном воздухе, как сеть, ловя прохожих.

Толпа между рядов редеет, образуя плешины, поляны; на них скапливаются кучки рваных картонных коробок, раздавленных овощей, консервных банок.

Уже слышен глухой лязг запираемых рундуков.

Продавец пит с луком тупо смотрит на свой товар, который, если за полчаса не продашь, – можно только собрать в полиэтиленовые мешки и повесить на торчащих из стен железяках, потому что выкидывать хлеб не принято. Рядом кружат по своей лавке зеленщик и два его помощника, подходя время от времени к прилавку и с ненавистью крича: «Шекель!!! Шекель!!!»

Внезапно все затихает, пустеет, гаснет. Фонари под потолком крытых рядов освещают каменные серые стены в разнокалиберных заплатах створчатых, рифленых, гладких задраенных дверей. Рундуки с товарами перехвачены двухметровыми щеколдами.

С каменного выступа, наконец решившись, спрыгивает и прыскает в переулок кошка.

На открытом ряду полутемно. Начинается дождь. Хотя облака целый вечер дожидались конца торговли, они выбрасывают воду без остервенения, терпеливо, равномерно. Если есть зонтик, можно неторопливо идти под ним и рассматривать прилавки, похожие на станины выброшенных на свалку станков, свисающие с черных проводов гирлянды плоских железных ламп, грязные пологи, плакаты с псалмами Давида.

Вода уже пузырится под ногой. Ветер рвет из руки зонт. Струя бьет по шее. Надо бежать. И вдруг замечаешь, что под пологом, у стены, четко чернея на фоне закрытой белой двери, стоит молодая женщина.

2

По случаю открытия выставки одного художника за столом в его квартире сидели: сам художник с женой, коренастый писатель в синем костюме (он представлял в Израиле молодую немецкую фирму по продаже компьютеров), жена писателя и мы с Димой. Мы выпили по второй рюмке водки и, сосредоточенно закусив розовой селедкой, колбасой и салатом оливье, прислушивались к кайфу, который, подобно теплому пару, начинал подниматься из глубины наших тел, и ждали: кто же заведет беседу.

Беседу завел Дима. – Вы любите гулять по рынку? – громким голосом спросил он. Жена хозяина хмыкнула. Хозяин озабоченно посмотрел на писателя. Диму обычно снабжали предисловием: «Очень хороший художник. На остальное не обращайте внимания». Писатель, новый гость, разъяснений еще не получил и мог заключить, что если мы терпим такого человека, то мы и сами такие.

– …А я люблю, – продолжал Дима. – У меня за рынком мастерская. Можно идти по Агриппас, вокруг, но я всегда иду через рынок. Посмотришь – и сыт. Недавно возвращался я вечером после очередного шидуха[1]. Ох, думаю: приду в мастерскую, посмотрю на живопись и успокоюсь. Лил дождь, и на рынке было совершенно пусто. Только возле одного лотка под навесом стояла девушка. Я ее знаю, то есть встречал раньше на улице. Мне кажется – она проститутка, потому что она все время там ходит по вечерам. Она живет где-то рядом со мной. И вдруг понимаю, что она не может дойти до дому, потому что ливень страшный, а у нее нет зонтика. Я отошел уже от нее метров на тридцать, потом почему-то вернулся, подхожу к этой девушке и предлагаю ей зонтик. И думаю: Господи, какое право я вообще имею с ней разговаривать! Что бы мне сказала моя мама? Ведь я когэн![2]

Она становится под зонтик, и мы идем, а она мне все что-то говорит, кажется, про одеяло, что она никак не может купить себе одеяло. Доходим до моего переулка, она сворачивает под арку, а я иду дальше, к себе, и думаю: «Какое право я вообще имел с ней разговаривать? Зачем я это сделал?»

– По-тря-сающе! – звонко воскликнул писатель. – Воплощенная теория прозы! Ведь если действительно каждый из нас – воплощение чего-нибудь, может же человек быть воплощением японской прозы!

– Я бы убил вас! – вырвалось у меня.

– Да-да, я вас понимаю, – согласился писатель, а я с омерзением подумал: Господи, ведь и это – японская проза.

НАДЕЖДА

Без пяти четыре, крепко держа дочку за руку, Вова подошел к дому, в одном из подъездов которого располагался Отдел социального обеспечения. Участок перед правым подъездом зеленым облаком поднимался до самой крыши. Земля Израиля произвела хозяину правого участка виноград, гранаты, персики, инжир; перед левым подъездом над выжженными колючками одиноко возвышался серый бетонный стол. За столом на самом солнцепеке сидели Паша и Социальный Случай.[3] До Вовы донеслась лишенная интонаций скороговорка Случая: «…давали ветчину нарезанную, пирог к чаю, огурцы…»

Паша морщил маленькую красную облупленную мордочку. Одной рукой он потирал нос, в другой держал на отлете дымящийся окурок. При виде Вовы Паша закричал: «О! Капитан! Ты куда пропал? Что вчера не вышел?»

Не взглянув на этих, Вова сверился с табличкой на двери, хотя мог и не сверяться: пара за столом рекламировала собес не хуже, чем манекены в джинсах – магазин молодежной одежды.

Собес занимал трехкомнатную квартиру. Вова с дочкой оказались в гостиной, куда выходили двери остальных двух комнат. Сквозь открытую дверь одной из них был виден седой мужик с мясистым носом, который, сидя за столом, говорил по телефону. Видимо, это был Соцработник, хорошо известный Вове по рассказам Социального Случая.

– Простите, где принимает психолог? – спросил Вова.

Не переставая тихо говорить в трубку, Соцработник пальцем показал на закрытую дверь напротив.

У окна в гостиной стоял журнальный столик, по сторонам два низких коричневых кресла. Вова провалился в одно из них и строго сказал дочке: «Садись!» Дочка послушно провалилась в другое. На столе лежала пачка узких проспектов с надписью по-русски: «Здравоохранение в Израиле» и смеющейся куклой в белом колпаке на обложке, и пачка проспектов с такой же куклой, подписанная круглыми амхарскими буквами.[4]

Вова достал из нагрудного кармана рубашки сложенный вчетверо листок, развернул, еще раз промерил ненавистный смысл черточками и закорючками. Получалось все то же: «Родителям Анат. Прошу вас завтра, в 4.00, зайти с Анат к психологу, в Отдел Соцобеспечения, дом 304, кв. 2. Если время вам неудобно, позвоните по тел. … Яэль».

Вчера в обед, открыв дочке дверь, Вова сразу заметил приколотый к груди ее кофточки листок – обычный вид почты от воспитателей к родителям. Вова всегда оставлял эти послания до прихода своей грамотной жены: иврит он знал плохо, почерков израильских и вовсе не разбирал, – но на этот раз что-то притянуло его к бумажке. Стоя на кухне в синем комбинезоне электрика, с кастрюлькой супа в руках (зашел домой пообедать), Вова, шевеля губами, высосал из бумажки смысл – и сел на табуретку. Кастрюльку с супом поставил на стол. Дочка пускала по полу красный волчок. Почувствовав неладное, она подняла голову и посмотрела на отца долгим взглядом. На лице ее отразилось скорее удивление, чем испуг: ничего плохого она за собой не знала.

– Что ты сделала?! – спросил Вова почти шепотом.

– Ни-че-го, – ответила дочка, растягивая слоги и с усилием проговаривая гласные, как делают израильские дети, говоря по-русски.

Вова понял, что Анат не врет. Мелькнувшая было надежда на то, что она просто с кем-то подралась или назвала воспитательницу дурой, испарилась.

Кое-как добив смену (крепили проводку в новом цеху промзоны), Вова вернулся домой и, не переодеваясь, сел в кресло. Дети, как всегда, бегали где-то, теща сидела со старухами на скамейке у подъезда.

Когда начало уже темнеть, распахнулась дверь, и жена, пыхтя, втащила пакеты с покупками, Вова протянул ей записку и сказал: «Позвони воспитательнице». Жена хотела было, как всегда, отругнуться, но странный вид мужа, сидящего в полутемной комнате в рабочей одежде и при этом не пьяного, смутил ее. Она пробежала глазами текст записки, включила на кухне свет, нашла нужный телефон и позвонила. Телефон воспитательницы не отвечал.

Вова сидел у открытого окна, против темного экрана телевизора, завешенного кисейной салфеткой, как в дни траура. Весенний воздух волнами доносил с улицы крики детей – русские слова с украинским произношением, размытые, разъеденные соленым морем иврита, но еще узнаваемые.

– Эй, джинджи! Выходи быстро, а то мордон набью! Эванта?! – завизжали во дворе. Ударили по мячу. Побежали. Столкнулись. Дискант сына протянул сошедшую в плаксивый вой матерную фразу. В освещенном проеме кухни показалась жена с половником в руке.

– Что ж ты не идешь? – спросила она. – Тебя уж заждались. – Вова выщелкнул окурок в окно. Идти было недалеко.

За квартал от их дома, там, где кончалась застройка и улица поворачивала в промзону, под густыми соснами стояли шахматные столы. В городе было три мастера спорта по шахматам и гроссмейстер, но они на площадке не появлялись.

Социальный Случай и Паша всегда занимали крайний, угловой боковой стол. Сидений было всего два: друг против друга. Вова присаживался третьим на высокий бетонный поребрик. В магазин всегда посылали Пашу, он сам вызывался, хотя был старше их.

Когда Паша, выпив первые сто грамм и облегченно закурив, рассказывал, как в шестьдесят седьмом году в Бишкеке сдавали объект, Вова думал: «Сколько ж ему лет? Шестьдесят? Не может быть. А почему не может быть? Да не один ли хрен…»

Тем временем к беседе присоединялся выпивший полстакана Социальный Случай. Не меняясь в лице – только речь становилась быстрее и еще невнятнее, чем обычно, – Случай сообщал о событиях прошедшего дня, например, как пришел к Гершону, социальному работнику, а у того прямо возле стола стоят коробки с ботинками, целый штабель. Спросил у него: ты можешь мне дать? А Гершон говорит: это только для мальчиков, у которых бар-мицва. Говорю: у меня маленький размер, 38, мне подойдет. Нет, нельзя.

А Вова смотрел на закатное небо между соснами. Темнота всегда наступала внезапно, как опьянение. Бух – и уже фонарь нас освещает. Ну и что? И прекрасно.

Нормально становилось Вове. Без злобы слушал он стрекотание собутыльников, вставал на легких ногах, подходил к другим столам, опирался о плечи сидящих, смотрел, как ходит слон. Вова не дрожал, как Паша, при виде стакана, и не был одиноким бездельником, вроде Социального Случая, но каждый день, как только кончался сериал и темнеющий воздух за окном закипал криками далеких муэдзинов, ноги несли его на площадку.

А вчера, впервые за месяцы – не пошел. Вошла жена с дымящейся в темноте тарелкой, включила свет, поставила тарелку на журнальный столик. Стихли крики за окном, вползла теща, вернулись со двора и проскользнули в свою комнату дети. Вова смотрел на лакированный сосискин бок.

И вот прошла ночь, проползла рабочая смена, и Вова с дочкой, как шары в лузах, сидят в продавленных креслах и ждут психолога.

Внезапно, без прелюдии шагов на лестнице, без скрипа дверной ручки дверь распахнулась, и в собес вошла огромного роста американка в коротком платье, с полудетским лицом в крупных оспинах и курчавыми черными волосами. Вова несколько раз встречал ее на улице.

– Шалом, – сказала психолог с густым английским акцентом, отпирая дверь своего кабинета. – Анат! Ты можешь заходить.

– Папа, пусть она не закрывает дверь, – тихо попросила Анат.

– Хорошо, – согласилась психолог. – Заходи.

Дочка зашла за ней в кабинет. Вова остался в приемной. Зашуршали бумаги.

– Well? – сказала психолог глубоким баритоном. – Назови мне животных на картинке.

«Ну, – с облегчением подумал Вова, – это она знает». Он вспомнил, как года три назад впервые остался с дочкой. Жена задержалась в городе, теща лежала в больнице. По ТV ничего не было. Ребенок ползал по ковру. Вова, кряхтя, сел с ней рядом, раскрыл книжку с толстыми страницами и от скуки начал спрашивать: «Где киска? Где собачка?» И дивился не столько тому, что ребенок знает, сколько твердой уверенности, с которой крохотный палец тыкал в нужную картинку.

– Хорошо, – послышалось из кабинета. – Теперь круг. Хорошо.

С того вечера Вова стал присматриваться к дочке, открывать в ней новые (удивительные) качества.

Первым из них была хитрость: чудесная способность всегда, когда ей что-нибудь светило или, наоборот, грозило, вести себя не импульсивно, а обдуманно, т.е., оценив ситуацию, выбрать самую короткую дорогу к цели, скрыть свои намерения, пытаться использовать замыленность глаз, усталость и спешку окружающих.

– Саша хотел, чтобы ты купил этот мастик, – говорила дочка, когда хотела мастик. – Я уже ела такой, а он еще нет. – Бесхитростного Вову восхищали эти младенческие построения.

Анат была необыкновенно, как никто в семье, общительна, и в общении тоже проявлялась ее умная хитрость. Увидев на детской площадке в песочнице незнакомую девочку, а на скамейке рядом – ее мать, Анат тихонько спрашивала женщину: «Ты чья мама?», и, получив ответ, непринужденно подсаживалась к незнакомой девочке со словами: «Привет, Лиати!»

Людям нравилось это существо, дети все время кричали под окнами: «Анат! Анат! Выходи!» – и Вова читал в ней основу, секрет обаяния: здоровье и растворенная в нем щепотка ума.

Здоровье рождает улыбку. Люди тянутся к теплу улыбки, не разбирая, чем она вызвана – любовью к ним или любовью к себе. И если ты не дурак, ты получишь от людей все, чего только захочешь.

– Я люблю папу и маму, – говорила Анат вечно хмурым и злым друг на друга родителям, и так потрясали их эти нездешие слова, что не могли они уже ни дать дочке оплеуху, ни крикнуть на нее.

Ночью, когда Вова возвращался с площадки, дочка иногда просыпалась от стука двери и звала мать, но мать спала крепко. Вова брал ребенка на руки и с удивлением думал: «В кого этот ясный, осмысленный даже со сна взгляд? Откуда это новое существо, так непохожее ни на него, ни на жену с тещей, ни на злого уличного мальчишку Сашку?» Как породистая собака в стае дворняг, как красивая цветная рыба, выплывающая из мутных глубин, как прямая сосна среди густого, глухого, самого в себе полузадохнувшегося кустарника.

Вову так восхищала дочка, что он даже робел перед ней. Чему ее учить? Она и так знала то, чего не знал он, например, иврит, и как человек, родившийся здесь, в стране, стояла на ступень выше его, приезжего.

Проходя по дороге с работы через двор, где играли дети, Вова гладил дочь, когда она подбегала к нему, по каштановой головке, спрашивал, как дела, глядя на вывешенное на просушку под окном их квартиры розовое махровое полотенце с белой надписью: «МОСКВА-80», и шел есть свои шницели и смотреть свой сериал.

А вечером, сидя на площадке за каменным шахматным столом, Вова смотрел на собутыльников снисходительно: у него-то был уголок успеха в душе, была батарейка: человек из его семьи, его человек, вырвался из глухого тамбура, из бокса, где они все застряли, и свободно пошел вперед, в светлые комнаты.

А теперь вот и этого человека вытолкнули обратно, в бокс. Даже хуже. К психологу вызывают психов. Это как Таня из тринадцатого дома с сыном-полиомиелитиком.

Вова прислушался: в кабинете было тихо. Видно, психолог искала, какие бы еще задать вопросы.

– Из чего делают хлеб? – спросил баритон с английским акцентом.

Дочка молчала.

– Ты знаешь, из чего делают хлеб? – Ребенок молчал.

– Боже, – подумал Вова, – не знает, что хлеб пекут из пшеницы! А кто ей рассказал? Бегает по двору целый день. А ты тоже, козел, вместо того, чтобы слушать каждый вечер, как сдавали объект в Бишкеке, когда тебе было шесть лет, почитал бы ребенку книгу. Вдруг скажут, что это обратимо? Можно решать с ней примеры. Можно буквы показать. Рассказать, что зима и лето бывают оттого, что земная ось с наклоном.

– Well, – сказали за дверью. – Ты можешь идти, Анат.

Дверь открылась, в проеме встала огромная фигура психолога, а на фоне ее, головой не доставая фигуре до пояса, – дочка, – и Вова вдруг увидел, какая она еще маленькая.

– Зайдите, – сказала психолог.

Вова поднялся из кресла и легонько толкнул дочку к выходу: подожди на улице.

Они зашли в кабинет. Вова сел за стол напротив психолога. Он смотрел на карандаш, постукивавший по пачке исписанных листов в такт словам приговора.

– Во-первых, я хочу вам сказать, и вы, наверно, сами знаете, что Анат – очень умная девочка. Оценки по логике, счету – гораздо выше средних. Узнавание предметов – прекрасное. Показатель развития речи… – нормальный. Воспитательница направила ее ко мне потому, что ей показалось, будто Анат ее не понимает, – тут психолог начала собираться: прикрыла исписанными листами стопку бланков на краю стола, параллельно стопке положила карандаш, – но, по-моему, Анат все прекрасно понимает, просто иногда притворяется.

Психолог открыла сумочку, посмотрела внутрь, щелкнула замочком и встала. Вова тоже встал.

– Немного жаль, что средний уровень развития речи, – продолжала психолог в приемной, запирая дверь, – не соответствует такому высокому уровню интеллекта.

– Если хотите, – они стояли уже на крыльце, – вы можете послать Анат в лабораторию связи…

Но Вова уже не слушал. Его внимание было поглощено Пашей и Случаем, которые, видимо, решив, что сегодня ничего в собесе не поймаешь, медленно отваливали в сторону автобусной остановки.

– Эй! – крикнул Вова, и, когда Паша с готовностью обернулся, как обернулся бы на любой звук, возможно, обращенный к нему и способный хоть на минуту привязать его к чему-то, остановить их медленное, постоянное, бессмысленное движение; когда Паша и Случай обернулись, Вова вприпрыжку бросился к ним с крыльца.

Уже внизу он заметил дочку, которая ждала его, стоя у дверей собеса, спиной к стене. Вова вспомнил, что надо отдать ей ключ: дома-то никого нет, – но возвращаться не хотелось.

– Лови! – крикнул Вова, – и кинул ей ключ. Дочка испуганно выставила ладони, как будто защищаясь от камня. Ключ пролетел мимо нее и упал на асфальт.

Ну и что страшного-то? Не в колодец же упал. А с асфальта можно и поднять. И действительно, девочка подняла ключ и побрела во дворы, к дому.

  1. Шидух (иврит) – здесь: встреча в брачном агентстве между потенциальными женихом и невестой.
  2. 2 Коэны – потомки священников, служивших в Иерусалимском Храме.
  3. «Социальный случай» (калька с иврита) – человек, неспособный обеспечить себя самостоятельно по причине инвалидности, хронических болезней или тяжелого семейного положения и живущий на социальное пособие.
  4. Амхарский язык – родной язык репатриантов из Эфиопии.