Саша Щерба

ЕВРЕЙ ГОВОРОВ И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ

ЕВРЕЙ ГОВОРОВ…

У врача Говорова, тихого интеллигента, жена-программистка выбросилась из окна, оставила ему, на него ли, сумасшедшего сына, который, когда везли в катафалке мать, первый раз в жизни поцеловался со всеми родственниками и своей, сказать, по знакомству, одноклассницей. Она разрешила себя поцеловать, взять за руку… Жалела его, и ему вдруг не стало стыдно того, что он целуется над гробом матери: в сущности, совсем больной…

Сестричка была очень еще мала, но сказала Мише: «Мама теперь мертвая, а ты не понимаешь!»

– Я понимаю! – ответил тогда Миша.

Семья теперь жила бедно, уехали они – Говоров повез детей…

Он все еще любил жену, новую женщину не привел… Миша с ним как-то подрался: Говорову это было не внове – он работал, не сдав экзамен, какого требовали на врача, санитаром в доме престарелых… Говоров выгнал Мишу в психушку на третий этаж, чтобы дочь не видела этого.

Жуткой красоты был когда-то Говоров… Красоты обжигающей когда-то… Счастливой… Потерять для себя сына, но вырастить, вылизать дочь.

Как-то Говорова видели в городе совсем пьяным и грязным – это в Иерусалиме, – плечи опущены, щетина на лице лезла напролом… Миша выбросился в лестничный проем… Говоров пил неделю, подошел как-то к старику-нищему на Базаре и сказал спьяну: «Хороший человек… А ведь ты меня обворовал…», – перед этим только бросил ему в руки медяк… «И что?.. Ведь счастья нет…»

ДОКТОР ДВОРЯНКИН…

Профессура в Институте называла его «Нечто лысое», еще: «Нечто лысое и худое», – старого еврея доктора наук Дворянкина…

Вот история про него.

Женитьба

Говорили, его будущая жена ходила сдавать ему Зачет по Начертательной геометрии десять раз, на одиннадцатый он сделал ей предложение. Она его приняла, и они неплохо жили…

Как он одевался

Можно сказать, он вообще не одевался – подавал студентам пример – зимой в рубашке, летом в рубашке – жил недалеко, в Доме профессуры, возле которого отчего-то все время дрались алкаши и из-за этого там постоянно дежурила машина… И в пир, и в мир все в той же рубашке, легких ботинках… А иногда мороз за тридцать…

Мы с Гордоном

Все тогда технари в Стране учились по Гордону – «Учебник Начертательной Геометрии», – а Дворянкин все говорил на лекциях: «Мы с Гордоном», «Гордон как-то сказал мне», или «Я как-то сказал Гордону». У нас у всех волосы дыбом вставали – легенда-человек… Скала…

Закидоны…

Один раз студент стукнул Дворянкина по голове тубусом за то, что Дворянкин, не вынимая чертежи из тубуса, заглянув только в него, сказал студенту: «Незачет!..»

Закидоны…

Очень любил спортсменов… Видит, человек – шахматист, садится тут же играть «на зачет»… Проверяет…

Если человек – боксер, Дворянкин приносил тут же перчатки… Это в семьдесят-то лет… Один раз Мастер Спорта его задел так, что Доктора Дворянкина спасали…

Как он видел, что человек – спортсмен?.. А люди цепляли значки на грудь – хотели скидки, снисхождения…

Драма…

Как-то Дворянкина сбил мотоцикл – специально, нет ли… но он отлежал в больнице полгода… вышел и стал тише, и на зачетах приговаривал: «Всем вдруг стал нужен доктор Дворянкин… А где вы были, когда старый доктор умирал в больнице?..»

Прощанье…

Ах, где Вы сейчас, милый Вы наш, милый Вы наш Старик? Живы?..

УЧИТЕЛЬ НЕМЕЦКОГО

Учитель давно одолел ту стадию учительства, за которой перестают бояться каверзных вопросов. Учитель хорошо знает язык, но кое-что подзабыл, что, однако, не мешает ему отвечать на каверзные вопросы…

Учитель занимается в свободное время сочинительством, речь его в компании или на улице проста – он бережет слова для бумаги…

Учитель не любит прочих литераторов в городе и говорит про них: титаны! им в день по Революции – мало…

Учитель – человек тихий, странный… Расцвет тихой его карьеры пришелся на время маленьких алкоголиков – тогда они были не редкость, и теперь ему трудно среди нормальных…

Тогда, во время его взлета, учитель отнял у второгодника на уроке нож-складник, и за это его грозились зарезать. Учитель этим гордится, едва ли не единственным… в жизни… Бесцветные уроки его прошли для трех поколений – четвертое он недоучил… Теперь, это, правда, другое время, но чего они все взбесились?.. Как было, так и будет – может, чуть-чуть хуже…

С некоторых пор у Учителя появился страх – это началось, когда он проснулся как-то оттого, что капли дождя, сносимые ветром, барабанили в окна почти им перпендикулярно… Учитель спросил у жены, которая была тут же в двуспальной кровати: «Что, дождь?» Тогда она ответила: «Да, наверное… Что-то темно…»

«Скорую» вызывали через день, в больницу жена учителя не захотела.

Учитель давно не любит жену, но когда тихое утреннее солнце трогает стены и потолок в комнате, он пробуждается, сидя на стуле, и затаенно, боясь увидеть непоправимое, смотрит на одеяло, которым укрыта супруга… Заметив, что одеяло над полным телом ходит чуть вверх, чуть вниз, учитель ненадолго успокаивается и идет на кухню, потом в магазин… Учитель ночует на стуле, боясь крепкого сна, а с ним и невольной подлости не позвонить врачам вовремя…

В часы молчаливого бдения у кровати жены, учитель, когда его сковывает полудрема, на границе сна задает себе вечные вопросы…

Типа: «В чем все-таки смысл всего этого?..»

Или: «Кто я?..»

Или: «Что я здесь успел?..»

На первый вопрос учитель или не отвечает, или отвечает так: «Пусть об этом думают те, у кого этот смысл еще впереди…»

На второй вопрос учитель говорит нарастяжку: «Коо-смос!..»

А на третий вопрос учитель отвечает себе воспоминанием…

Учитель чуть не плачет, вспоминая, что у него нет своих детей, и тут обычнее всего начинает думать о Девятикласснице… У нее огромные серые глаза, полные губы и фигура начинающей женщины… Иногда учитель сквозь полудрему бормочет что-то типа: «Цветок… Ручей… Тоже, хотя заезженно… Зимняя ночь в охотничьей сторожке…»

В это время жена учителя просыпается и смотрит на него, пытаясь расслышать то, о чем он думает…

Учителю уже грезятся и лес, и метель, и сторожка… На бревенчатых стенах скачут отблески, полешки в печке трещат, запах непонятный, кажется, что сам Домовой опалил шерстку… Учитель улыбается… Крохи огня падают на пол, гаснут и перестают быть… Гаснут и перестают быть… Появляются другие крохи, и гаснут, и опять хорошо…

А что плохо?.. Плохо, что метель кончается, что все возвращается на круги, что скоро ночи конец… Что настанет день, что нужно просыпаться… Что девочка-девятиклассница смотрит иногда не туда… Смотрит ему вниз… Что пора куда-то идти, не разбирая дороги, не зная… И хочется спать… Так хочется не просыпаться… Девятиклассница любит духи «Москва – Париж», заплетает волосы в косу… Конечно, курит…

*   *   *

Как-то она прислонилась к учителю крепкой тугой грудью, и учитель не одернул ее. Он сидел за учительским столом и смотрел на перевод… В комнате, кроме них, никого не было. Учитель чувствовал ее горячее дыхание – она стояла у него за спиной, наклонясь над ним, и смотрела в свою тетрадь… Ему нужно было сказать ей: «Сядьте!..» Но он не сказал, и она сама отстранилась от него. Он поставил ей, а может, и себе тоже «неуд», и она очень хорошо поняла, за что… Поняла и вышла вон…

А потом и он засобирался домой… Он пошел домой не обычной своей дорогой – через дырку в сетчатом заборе, – он пошел через главный вход. Он слился со спешившими покинуть школьный двор подростками – их было много, двор наполнился их голосами, как наполняется звуками оркестровая яма за пять минут до начала оперы… Она была среди них… Они шли к главному выходу мимо выросших кое-как тополей и акаций, наполовину голых, они смеялись и не оглядывались назад…

Учитель шел сзади всех и держал тяжелый портфель в левой руке… Он курил и думал, и смотрел на них, и не мог понять, какие они… А на выходе, за школьным забором, возле запрещающего знака, стояли легковые машины… Восемь или семь… Или десять… Стояли, как готовые сорваться с места кони, на которых крадут невест… В машинах сидели разные люди, но на их лицах сидели какие-то одинаковые улыбки… Одинаковая кожа прикрывала их тела, жесты тоже были почти одинаковы…

Они сыто открывали дверцы машин, и школьницы лезли в них – на заднее сиденье… Учитель невольно стал на месте – картина эта неожиданно захватила его… Школьницы целовались, курили, мяли платьица, пошитые на один школьный манер… Она тоже сидела у кого-то в машине на коленях, она положила свою голову ему на плечо… Что-то говорила ему в ухо, показывала пальцем на учителя… Тот, у кого она сидела на коленях, кивал и смотрел на учителя зло и насмешливо… (Что – за – дурак – не – захотел…). (Смотри, Платон…).

В понедельник у Учителя в портфеле лежали бутылка дешевого вина, пачка папирос, классный журнал и три учебника для тех, у кого не было их сегодня, он нес, забыв их выложить в классе… Учитель держал портфель сильно… но сигнал машины, сначала резкий и короткий, потом непрерывный, оглушительный, заставил пальцы руки разжаться… Учитель, было, нагнулся за портфелем, наверняка зная, что бутылка разбилась и вино залило всё, что было в нем, но тут, как по команде, засигналили все стоящие у забора машины…

Образовался рев.

Так ревут в неволе полные сил сивучи, если хотят есть.

Так ревут в роддоме жутким живым хором только народившиеся дети…

Учитель стоял, оглушенный этим ревом, и несколько секунд боролся с желанием бежать, так как понял, что этот рев из-за него… но потом вспомнил, что он учитель, и улыбнулся… Он не поднял с земли портфель и так, налегке, пошел сквозь рев между машин с сидящими в них людьми… Он поймал ее насмешливые глаза и нашел в себе силы ответить улыбкой и ей…

*   *   *

Учитель хорошо знает язык, кое-что, правда, подзабыв… Хорошо помнит ругательства…

Он день-деньской сидит у постели жены. Он теперь на пенсии… Когда его спрашивают: «Пишете?» – он отвечает: «О чем, о проклятом прошлом?..» И тогда ему советуют: «Ну, пишите тогда о проклятом будущем!» – и он согласно с этим кивает…

Астрахань, 1990 – Иерусалим, 1999

В МОСКВУ ЗА ПИРОГАМИ

Посвящается отцу и матери моим…

Пролог

Не знаю почему, но Столица нашей Родины Москва в детстве моем всегда ассоциировалась у меня с Клоуном, Народным Артистом. И как-то, когда моя тоска по ним – по Москве, Столице нашей Родины, и Клоуну стала в моем детстве мне невыносима, я сбежал из дома и направился искать их, точно себе еще не представляя трудностей пути, но всем сердцем желая его проделать. Предприятие это было настолько тяжело, насколько и интересно, заманчиво и таинственно… И где-то тогда уже, в детстве, я, по сути, догадывался о философской подоплеке моих ассоциаций: Клоун и Столица… (Может, кто-то усмотрит в этом нечто для себя оскорбительное, издевательское, но я уверяю, у меня и в мыслях не было никого оскорблять, и Клоун, ассоциировавшийся у меня с Москвой, Столицей нашей Родины… или наоборот: я опять все напутал… всего лишь образ вечного социалистического человека, который плюет на всех свысока, и, если хочет, пьет, или, если хочет, смеется, или ходит без штанов и мочится с дерева на лейтенанта. И все это – со спокойным каменным, с непроницаемым лицом и при недюжинной физической силе… Сохранять безмятежность в складывающейся не в твою пользу обстановке – вот искусство, вот позиция… и мораль победителя…

На вокзале…

Вокзал не имеет возраста – уж это я усвоил до конца… Едут все… И потому и на кулак не боялся того, что меня задержат сразу, на Вокзале, когда я еще, можно сказать, был совсем не виноват… Какие-то разные люди, похожие люди – сновали в брюхе Вокзала туда-сюда безо всякой системы, и в то же время всё было как-то при этом в порядке – кто-то ел, кто-то пил, кто-то спал, кто-то несся с чемоданами наперевес к поезду, кто-то стоял в очереди за билетами, а кого-то встречали еще какие-то «кто-то», самые, казалось, изо всех перечисленных беспокойные.

Я с моей сумкой был никому здесь не нужен. Набежала обида за то, что человек, оказывается, живой вот такой человек, как я, например, один такой в мире, может затеряться среди других людей, которые, ведь, тоже поодиночке, одни такие в мире…

Глухой музыкант…

Поезд плавно остановился, пропуская «встречный», который на всех парах, наверное, летел и вез на себе… да откуда же знать что?.. Может три лесовоза дров, а может, одного начальника со всем его содержимым – охраной, кухней, машиной – всё, в общем, самое необходимое…

Я ехал, наконец, в поезде!.. Я ехал…

Как хорошо, что есть еще в мире пьяные проводники!..

Я бежал от вагона к вагону. Я надеялся на чудо. Я читал таблицы на вагонах: АСТРАХАНЬ – МОСКВА

Да только за одно это – за то, что кто-то в далеком моем пути увидал в окне вагона меня, а после прочел: «Астрахань – Москва» на вагоне и подумал, что мальчик-астраханец едет в Москву, и как же ему везет! – я отдал бы тогда четверть жизни…

В одном из последних вагонов, я знал – это «плацкарта», то есть, когда купе не запирается, потому что в купе нет двери… и есть боковые полки, – был пьяный проводник… Такой рыжий, средних лет, невысокий… Я встал перед его тамбуром – это такое место в вагоне, через которое нужно в конце концов зайти в вагон, чтобы ехать в поезде – место со ступенями, – а больше мест со ступенями в вагоне нет, так что по-другому в поезд никак не попадешь, если хочешь быть цел… Проводник посмотрел на меня, посмотрел… а потом сделал рукой предупреждающий жест, скривил губу и крякнул. Был он совсем не страшен.

Он пошел к другому проводнику – в соседний вагон, – а я быстро влез по ступеням в вагон и понял, что пьяный этот проводник проспит в полупустой «плацкарте», исполняя минимум положенного – постель, чай, вода – кипяток – до самой, может, Москвы…

Конечно, я не мог тогда всего этого знать – что в поездах поят чаем, что дают постель, – подробности эти я узнал позже, но я точно знал, что если в вагоне есть проводник, то неспроста, и что, ведь, какую-то работу он делает… И вот минимум работы, которую я не знал еще, но догадывался, что она есть, и должен был сделать этот рыжий проводник в перерывах между сном, по моему разумению.

Я вошел в вагон и, посчитав за лучшее, остался стоять в тамбуре.

В вагоне люди засуетились – скоро был отъезд. Проводник к отправлению не опоздал, и когда поезд тронулся… О, этот толчок!.. Этот рывок с места в путь! Сладостный, как неизвестность!.. Крики… Слезы… Крики… Проводник меня не заметил…

Стеклянный от выпитого, как я понял, ушел к себе в купе, каким-то чудом раздал постели…

Дикие звуки скрипки раздались из перехода между нашим и соседним вагонами. Дикие звуки!.. Жуткие!.. Круглый, как лысина, пожилой человек ломился в наш вагон, водил смычком по струнам, а скрипку держал одной рукой на весу. Он прошел, извлекая из ворованной, наверняка, скрипки нечеловеческие звуки, можно сказать, сквозь меня – то есть не обратил на меня никакого внимания, так как денег – понял, у меня, конечно, нет, а он своей скрипкой просил денег, милостыню просил…

Он пошел вдоль по вагону…

– Заткнись же ты, наконец! – кто-то заорал на него, но он, не обращая внимания, продолжал извлекать из скрипки непотребные авангардные (то есть нехорошие), одному ему покорные звуки.

– Да ты глухой, что ли? – заорал опять тот же, что и в первый раз. – Глухой, – изумился он же. – Глухой музыкант!..

Я заглянул в проход, мне было интересно, дадут глухому за его музыку денег или нет…

– Иди! Иди с богом! – здоровый мужик в тельняшке выталкивал Глухого Музыканта подальше от своего купе… – Моя милиция тебя бережет… – пожалел он вслух. – Иди, иди, неровен час…

Он очень резко, чтобы никто не заметил, пихнул Глухого в бок кулаком:

– Самим жрать нечего…

Глухой пошел дальше, я скоро потерял его из виду, и не знал, дали ли ему хоть что-то…

Призрак Дедушки Ленина, или «Цирк уехал, клоуны восстали»…

– Все воюют… со смертью… – сказал вдруг абсолютно трезвым голосом мой «стеклянный» проводник. – Ты видел, – сказал он мне, – как они его?.. Работяги!..

Что-то в нем все-таки было неестественное…

– Ну, конечно же, – подумал я, – есть такие пьяницы, что ведут себя, как трезвые, а спроси такого, что он вчера делал, и он не вспомнит.

– Работяги… – повторил он. – А по-другому нельзя… с этими… Дай ему милостыню, он завтра и ее от лени просить перестанет… Добро с кулачищами, – сказал он брезгливо…

– Всё, ты меня извини, Цирк. Цирк уехал, клоуны восстали… Ну, скажи мне!.. – сказал он. – Зачем все это устроили – колхозы, совхозы, «Красную прядильщицу»?.. Не выпорол я его во время! – и он рассмеялся…

Я совсем ничего не понимал…

– А и выпорол… – сказал мой проводник, подумав, – Все равно бы он сделал, что хотел… Ведь это он все начал… в Питере…

Я стал догадываться, о чем идет речь, и все удивлялся, как этот проводник не похож на того, что был в начале. Как будто тело одно у них, а души разные, хотя я не знал, что такое душа.

– Я дед его! – сказал проводник. – Дед, а в мавзолеи не ложился! – он вдруг стал трясти меня мелко за плечи, а я очень испугался того, что он сказал «мавзолей»: у нас в школе это слово произносили только по праздникам.

Я стоял, а он тряс меня за плечи…

– Я его дед! – кричал он всё громче. – Докажи другое!..

Я опять не понял, что он имеет ввиду – я не знал, что такое «докажи другое». И возраст у него был – до «дедушки» еще далеко… Ну, сорок лет…

– Заповедь проститутки (я покраснел) – не суетись под клиентом!.. А эти?.. Работяги?.. Вот они вам пе-ре-во-ро-ты!.. – последнее слово он произнес нарастяжку. – Я из этих, из тех, что ты воткнешь в траву окурок, а я его – обратно, оттуда… Я Время лечу…

Он опять взялся меня трясти.

– Вовка, сука!.. – кричал он почему-то на меня…

– Мне плохо! – выдавил я из себя. – Отпустите меня!..

– А ты вообще не любишь, когда кому-то хорошо! – кричал мне странный проводник.

Потом он как-то так выбился из сил, перестал меня трясти, поднял глаза вверх и ткнул пальцем в крышу.

– Космические страны! – доверительно сообщил лукавый проводник, снизил голос до шепота и произнес какое-то абсолютно глупое, но от этого такое запоминающееся слово, что я его до сих пор помню: «Пендрифуца!..»

Бой с тенью, или Монолог человека, обращенный к невидимому Дураку…

Проводник с чужими глазами все-таки ушел к себе в купе… Я некоторое время постоял один. Мне стало скучно, я подумал, что пусть бы уж проводник говорил свои глупости, лишь бы не тряс за плечи… и не заметил, как в тамбуре оказался крупный интеллигент… то есть я хотел сказать, интеллигентный человек…

– Целуется, а сама языком выискивает, какие зубы с дуплом», – начал он, и голос его завибрировал. – Я – медведь с указкой, а ты дерьмо собачье, – сказал он и сбавил в голосе высоты.

– Мир замкнулся на жене, с которой двадцать лет, как не живешь, и на дочери, что совсем не помнит тебя.

Мужчина стоял, повернувшись лицом к тому углу тамбура, в котором лежал кучкой каменный уголь. Казалось он к углю обращается… (Или… к себе?.. Бред!..)

– Может, он и идиот, да, видно, не такой уж идиот, если у него хватило ума дать тебе в рожу! Приятно, что вы покупаете дом с вишневым садиком!

Мужчина сделал паузу, во время которой, видно, что-то вспоминал… Заговорил опять:

– Чего ты ищешь здесь опять, Ду-рак?.. Кого ты опять хочешь обмануть?.. Смотри, убьешься, писатель! Никому не нужна твоя ложь, сладкая, как арбуз! Люди будут лучше гадать по сигарете!.. А про тебя лет через двадцать скажут: «Мысли он что? Из штанов достает?»

Мужчина говорить кончил, вздохнул и тяжело пошел… Когда он открыл дверь, что вела внутрь вагона, я увидел, как тот самый мужик в тельняшке пинками гонит вдоль прохода моего «стеклянного» проводника, который бегает на четвереньках и лает, как собака.

– Наверное, – подумал я, – проводник и ему сказал, что он дедушка Буденного, – его, наверняка, только что побили…

Я стал думать о том Дураке, про которого говорил культурный мужик… Видно, он ему кажется… Или… Я так до конца и не додумал тогда – что «или»? Не додумаюсь, должно быть, и теперь… Но думать было приятно и тогда, и сейчас… Поезд ехал, ехал поезд, вез меня в неизвестность, какая заранее нравилась.

Одноногий Папанасис

Поезд слегка качнуло…

Поезд слегка качнуло, потом он очень медленно остановился – опять выжидал встречного, – в дверь снаружи забарабанили. Я увидел старика на деревянной ноге, который показывал знаками, что хочет войти. Я удивился – как он, я думал, хочет войти сюда на своей деревянной ноге, но дверь послушно открыл, а старик быстро схватил меня за ногу и, совсем не заботясь о том, хочу я этого или нет, перебирая по мне руками – снизу вверх, почти до шеи, как-то странно ловко вполз в вагон.

Обличья он был южного, и потом, вспоминая о нем много после того, я назвал его для себя «Папанасис».

Одноногий Папанасис.

Одноногий старик молча сунул мне в руку что-то легкое, сам пошел дальше. Я проводил его взглядом. Он и в вагоне, вернее, он и внутри вагона раздавал молча что-то в каждом купе, торопясь, но так уверенно, что было видно – это не первый его поезд…

Я посмотрел на то, что он мне дал. Голые женщины представляли в Календаре на следующий год – каждая свой месяц…

Это было так великолепно, что я испугался и выпустил Календарь из рук, будто им ошпарившись.

Календарь лежал на полу тамбура, я боялся его поднять – мне было стыдно, что мне нравятся голые женщины в нем… Я стоял и смотрел на фото сверху вниз…

Старик вернулся внезапно, сделал рукой вопрошающий жест… Я не понял. Потом дошло – спрашивает, куплю ли голых женщин, а если нет, то где Календарь?..

Встречный мелькал мимо нас вагонами. Старик заторопился, опять схватил меня и потащил к двери, чтобы по мне спуститься так же, как он залазил. Шагая, он наступил деревянной ногой на фото, и на нем остался после грязный круглый след, как раз в том месте, где улыбалась, выпятив зад, одна из женщин.

Старик за всё время не сказал ни слова, из чего я заключил, что он немой, а то и глухой, как тот Музыкант с невыносимой скрипкой.

Я запомнил глаза – черные как ночь, глубокие…

Зверский Убийца Шведов

Я стоял в моем (теперь уже моем) тамбуре, уткнувшись носом в стекло на двери, и смотрел, как мелькают быстро фермы мостов, больших мостов, маленьких мостов, опять больших…

Скрипнула дверь, и со стороны соседнего вагона в мой тамбур вошел старичок лет восьмидесяти, маленький, как все старички… (Или как все такие старички). Синий пиджак, лоснящийся на локтях, старые черные брюки, полугрязная рубашка под пиджаком, туфли со стоптанными – было заметно – каблуками. На лацкане пиджака темнел (конечно, конечно же, чужой) Орден Революции, похожий, впрочем, почему-то на знак человека, закончившего ВУЗ.

Лицо его было кругло, как монета, стрижен он был, ясно, дешево, где-нибудь в колхозной парикмахерской у пьяного парикмахера. Одно плечо выпирало как-то так из-под пиджака сильно вперед.

Он осмотрел меня липким взглядом, покивал головой, как бы давая понять, что всё обо мне (давно) знает…

Он вынул из кармана грязный до черноты большой, как скатерть, носовой платок и стал часто и зычно в него сморкаться.

Поезд шел теперь медленно – скоро должна была быть станция, самая первая после Астрахани – «Астрахань-2».

Старик этот, старичок, странный дедушка этот мне, непонятно отчего, нравился. Сказки о волшебниках, которые иногда ходят среди людей и исполняют их желания, отчего-то вспоминались мне именно сейчас.

– Кто ты, дедушка? – спросил я его, надеясь, конечно, где-то в душе, что он и есть один из них, из них, из волшебников…

– Я – Зверский Убийца Шведов! – ответил он, улыбаясь вставной челюстью, и зацокал языком быстро-быстро, как будто запела цикада…

Все старики, которых я до этого уже видел, и этот, слились для меня в единое целое, у меня страшно заболела вдруг голова…

Я не помню, как я бежал из моего тамбура, как распахнул дверь, как оказался на земле, как бежал к Станции… («Чума!» – неслось мне вдогонку.)

– Там! Там! – кричал я милиционеру и тянул его за штанину.

Милиционер не мог понять, чего я от него хочу, а я задыхался, захлебывался словами и всё тянул его за штанину к поезду…

Между тем, поезд, было слышно, тронулся и, я понял, увез от справедливого возмездия ужасного этого Шведова, который, я думал, конечно, обидел не одного меня.

Домой на «Козле»

Люди в милиции оказались хорошие… Дали мне стакан чая, спросили, чей я. (Я сначала не хотел говорить, но потом подумал, что они могут сейчас же запереть меня в своей тюрьме, а то и дать перед этим пару подзатыльников.) Я назвал имя и адрес, они куда-то позвонили и закивали, когда им с того конца телефонного провода ответили.

– Так, значит, ты сбежал! – сказал милиционер с двумя звездами на погонах, в чине лейтенанта. – Сбежал… – вздохнул он. – А жаль.

Я молчал.

– Господи, бегут!.. сказал лейтенант, обращаясь к высоченному сержанту… – В прошлом месяце сбежал Колька-Вий, – добавил он.

У меня побежали по спине мурашки.

– Черт! – сказал лейтенант. – А чего бежать?..

Он сказал это так спокойно, что, действительно, возникало ощущение, что бегство – вообще – занятие абсолютно бесполезное, нездоровое, никому ненужное. «Вот, например, он сам, – как бы говорил о себе милиционер, – никуда не бежит…»

– Единорог! – Проговорил, добавив в голос хрипотцы, лейтенант. – А если бы ты попал в свою Москву?!..

Я не знал, что ответить. А действительно, если бы попал?.. Что ел бы? Где спал?.. С другой стороны, подумал я, собаки, ведь, едят там что-то, кошки – находят… Птицы…

Между тем, надвигался вечер. Ветер дул в распахнутое окно комнаты, шевелил волосы на голове лейтенанта. (Фуражка его висела на стене, и казалось, что лейтенант чего-то сильно испугался, и от этого у него волосы и встают дыбом… Чего, к примеру, мог испугаться на свете лейтенант Советской Милиции? – Ничего, сказал я себе. А впрочем, он может испугаться самого себя.)

– Поедешь на козле! – сказал милиционер. – Бедные твои родители!..

Я сначала подумал, что он сумасшедший, потому что я в жизни не видел ни разу, чтобы ездили на козле.

Милиционер с сержантскими погонами, двухметровый, как я потом узнал, «Милицейский Вася», подтолкнул меня легонько к выходу…

«Ехать на козле, – подумал я, – это, наверное, такой ритуал для особо провинившихся детей… Наказание, которое здесь только и есть».

Мы вышли из милиции на улицу. (Злой лейтенант, кроме того, что я должен больше сорока километров проехать верхом на их, милицейском, ведомственном, надо полагать, животном, ничего мне не сказал, а Милицейский Вася, увидев во мне недоумение оттого, что никакого козла я здесь не видел, спросил меня: «В чем дело, Борода?»…) Я провел ладонью по подбородку, проверяя, не выросла ли у меня на самом деле в странный этот день борода, и спросил: «А где козел?..»

– Да вот!.. – Сказал Милицейский Вася и хлопнул ладонью по капоту приземистой машины-фургона. – Вот.

Только через двадцать минут, когда я понял, что он хороший человек, этот Милицейский Вася, я решился спросить, отчего такую хорошую послушную машину зовут, как зверя?..

– Знаешь! – сказал Милицейский Вася. – А я и сам не знаю!.. Какой-то дурак назвал, наверное, как-то ее так, и все согласились… То есть, подхватили.

О том, как папа снял и одел ремень

Милицейский Вася растолкал меня, чтобы я показал, какой дом на улице мой. Я сказал, что, наверное, тот, в котором до сих пор горит свет и в котором кричат и плачут.

Милицейский Вася сказал, что это еще не показатель, что таких домов может быть и несколько – ведь не я один такой фрукт, что сбежал из дома; наверняка, есть и такие, что пришли домой с именин или такие, у которых дома у самих именины, или же так – без именин, горит свет, кричат и плачут… А то и дерутся стульями, что законом возбраняется…

– Вот! Вот он, мой дом! – закричал я тогда. – С грязными окнами!

Мы вошли – дверь была не заперта на цепочку. Причем, сначала я, а потом Милицейский Вася… Мама лежала на диване, а папа брызгал на нее изо рта водой. Они не сразу меня заметили.

– Вот, папа! – сказал я, стараясь отвлечь его от его занятия…

Мне не хотелось, чтобы он брызгал на маму изо рта – это было, как будто он плюет ей в лицо…

– Вот, папа! – сказал я.

– Ты?!.. – сказал папа, повернувшись ко мне и выплюнув при этом изо рта воду…

Он поднялся с колен и молча стал снимать с себя ремень.

– Всыпь ему, Коля, по заднице! – сказала, открыв глаза, моя мама, районный врач, и опять закрыла глаза.

Милицейский Вася хмыкнул, обращая на себя внимание, и папа его только теперь разглядел в темноте прихожей. Рост Милицейского Васи сливал его со стеной в коридоре, так как Милицейский Вася был почти до потолка…

Папа посмотрел на него и стал вдевать ремень обратно в брюки, на место.

– Чаю?.. – спросил Васю папа.

– Нет, расписку! – сказал Вася. – Что я вам его привез. – И он кивнул головой в меня. То есть в мою сторону.

– Куда же вы теперь? – спросил Милицейского Васю папа, как только написал ему расписку…

Со мной он не говорил вовсе, будто меня и не было вовсе, и расписку о получении он писал не обо мне, а о ком-то другом.

– Заночую в машине, – сказал Милицейский Вася и поежился.

– Так, может… – недоговорил папа.

– Можно… – недоговорил Вася.

– И мне водки! – потребовала через полчаса мама, про которую как будто на это время забыли, а, может, думали, что она спит и не нужно ее беспокоить по пустякам… Я спал, а просыпался иногда оттого, что они все трое громко пели песню композитора Шаинского из мультипликационного фильма про Чебурашку – «Голубой Вагон…»

Вместо эпилога

Прошло время. Я отучился в школе, получил свою законную долю тумаков и отметок, закончил техникум по специальности «Технология пищевых продуктов», научился в нем целоваться и курить, отслужил в Армии в Строительных Войсках, где здорово обжег как-то в холод чистым спиртом рот… Вернулся благополучно домой, женился, у меня родился сын… Хорошо работал и скоро стал начальником… И вдруг во мне опять проснулось то, детское – поехать в Москву и хоть краем глаза увидеть Клоуна, который ассоциировался у меня с Москвой… (Я ведь так за всё время и не видел Москвы…) Я взял отпуск за свой счет, купил билет до Москвы и, сидя в поезде в купейном вагоне, думал о том, что приеду и первым делом, никуда не заходя, пойду в Цирк, директором которого был теперь Клоун, и я увижу его, когда он выйдет приветствовать перед началом представления публику…

Я приехал в Москву… Я опоздал всего на день… Клоун умер.

Иерусалим, 1998