Михаил Щербаков

ИНИЦИАЛЫ

КРАСНЫЕ ВОРОТА

То галопом, то вверх тормашками – дни мелькают а ля драже.
Например, эти две с ромашками не полюбят меня уже.
Прежде взвыл о таком бы бедствии, нынче ж только губу скривлю:
ничего, как-нибудь впоследствии я их тоже не полюблю.

Не мычи, пассажир, так ласково. Стоит повесть твоя пятак.
Сколько пива в тебе голландского, я вполне угадал и так.
Худший способ вербовки ближнего – биография с молотка.
Эко диво, что ты из Нижнего! Хоть из Вышнего Волочка.

Ты бы шансы вперёд просчитывал, а внедрялся бы уж затем.
Или тот, кто тебя воспитывал, завоспитывался совсем?
Возражай естеству по-разному, раздражай ретивое, но
не указывай мне, алмазному, на своё золотое дно.

Темнота за стеклом – нормальная. То не юность мосты сожгла.
То банальная радиальная просияла и отошла.
Но коснуться того сияния, вспять отмерив по полверсты,
не сумеем уже ни я-я-я, ни, тем более, ты-ты-ты.

Подожди в турникет рекой впадать и дыши чуть в сторонку, да.
Мне от Красных ворот рукой подать, а тебе ещё вон куда.
Так что крепче держись за поручень. А когда побредёшь пешком,
лучше там припадай к забору, чем упадай в лопухи мешком.

Вот и якорь стальней стальнейшего. Ночь у Красных ворот свежа.
Светлячковый пунктир дальнейшего проникает в туман, жужжа.
Он теряется близ Рейкьявика. Дальше – джунгли долгот-широт.
В джунглях ни одного человека. Разумеется, я не в счёт.

Не буквально, так синтаксически превратив «никогда» в «нигде»,
над кремнистым путём классически подпевает звезда звезде.
Я в торжественном их приветствии не нуждаюсь, но не горжусь:
ничего, как-нибудь впоследствии я им тоже не пригожусь.

1997

ДВА СЛОВА РЫБЫ

Кошки черны в ночи и виденья схожи.
Может, с одним иных не сравнил бы сном.
Он позабыт отчасти уже, но всё же
я бы хотел два слова сказать о нём.

Виделись мне брега голубого Нила.
Или ещё какой-то большой реки.
Там над рекой светало. Волна ходила
взад и вперёд, и вздрагивали мостки.

Некто почти прозрачный спускался к лодке.
Веки прикрыв, наощупь, на плеск, на звук
двигался он. И что-то в его походке
горло сжимало тем, кто молчал вокруг.

А проводить его собралось немало.
Все, кто могли, пришли, принесли дары.
Множество их толпилось вокруг, дышало.
И осушало кубки, и жгло костры.

Вина лились, вкуснее каких я не пил.
Некто к мосткам спускался, почти незрим.
И, высоко взметая огонь и пепел,
факельщик шёл, как плакальщик, вслед за ним.

Бубен гремел, но гром его был невесел.
Лодка ждала у берега на воде.
Профиль её и все восемнадцать вёсел
словно сказать пытались: идёт к беде.

Дева с цветком стояла в толпе, мигая,
не хороша и даже не влюблена…
Много других там было, но не другая
мне почему-то помнится, а она.

В лодке гребцы, с обеих сторон по девять,
словно сказать пытались: беда не в нас,
мы не хотим, но что же теперь поделать?
И горизонт качался, и факел гас.

Вёсла скрипели. Было свежо и сыро.
Люди молчали. Бубен один гремел.
И силуэт всего остального мира
как бы уже значения не имел.

Слаб пересказ, не вышло пока иного.
Трудно догнать химеру, поспеть за сном.
Но всякий раз, коль скоро свяжу два слова,
снова скажу два слова о нём, о нём.

1998

ЗВЕЗДОЧЕТ

Пернатым легче. Наук не знай.
Воркуй да каркай. Тешься натуральной снедью.
А я сижу пред звёздной картой.
Читаю вслух энциклопедию и дрожу.

Какое множество диковин огненных роится в космосе!
Страх.
Всё вольно держится, мобильно движется,
предельно вяжется в нём.
Земля уверенно лежит на трёх китах.
А мы с тобою кое-как, Бог весть на чём.

Цветёт торговля. Изюм в цене.
На верхней точке спрос на черемшу и сорго.
А я зачах на нервной почве,
не в силах думать без восторга о китах.

Какое мужество, какая грация, какие тысячи тонн!
Какое плавное существование, какой несуетный нрав!
Киты размеренно глотают свой планктон.
А мы растерянно глядим на сейсмограф.

В кино премьера. «Забриски пойнт».
Билетов нету. Денег на билеты тоже.
Пойти послать письмо в газету
о том, что Землю лучше всё же не спасать.

Она недаром ведь такая плоская, не зря похожа на диск.
Нарочно выдуман для населения неогороженный край.
Земля намеренно идёт на этот риск.
А мы никак того не ценим. Ай-ай-ай.

Шуршат потёмки. Коптит фонарь.
Летит аэробус, в тучах не весьма заметный.
Сижу, верчу небесный глобус,
листаю атлас межпланетный. И молчу.

А что тут вымолвишь, когда способен лишь
на междометие «ах».
Ну, в крайнем случае, как исключение, на восклицание «ой».
Земля уверенно лежит на трёх китах.
А мы с тобою, мы с тобою, мы с тобой…

1998

ОТ РОЖДЕСТВА

Не ниже, не строже
сегодняшний холод свистел, чем вчера.
И завтра – всё то же.
Кортежи, вельможи. Глазурь, мишура.

Брось, холод, стараться.
Подул и подумал, что всех напугал.
Чего мне бояться?
Всё в точности вышло, как я полагал.

Гирлянда провисла.
Вернулся в Канаду рождественский гусь.
И после – ни смысла,
ни вымысла даже. Но я не боюсь.

На что мне свобода?
К чему мне победа моей правоты?
Не надо восхода.
Тем лучше, чем хуже. Январь, это ты.

Всё мило. Всё вяло.
И роза, что нынче я выбросил вон,
конечно, упала
на лапу Азора. Азор удивлён.

Всё то же. Нет сладу.
Не ближе фанфары, не туже аркан.
Уеду в Канаду.
Я слышал, там есть водопад-великан.

Стократный, стоцветный.
Как Бог знает что, как последний парад.
Безмерный, бессмертный.
Я лично не видел, но так говорят.

1998

ПОВОДЫРЬ

Право, пора, поводырь, проснись, голову подыми,
стан распрями да выгляни наконец в окно.
Отчего так пахнет снаружи кузницей и лошадьми
и слова долетают сельские: «жмых», «толокно»?

Помнишь ли ты хоть имя того, кто нам дал ночлег?
Надо бы восвояси, но нет, всё гостим, гостим.
Ладно, покуда осень, тепло. А выпадет снег –
что мы будем делать с тобой, милый мой Августин?

Впрочем, и дома теперь бы ты наверняка скучал.
Всё бы писать собирался, варьировал бы нажим.
Всё бы молчал среди пепельниц, бумагу бы размечал,
ввысь бы глазел, и небо тебе казалось бы не чужим.

Жаль, не видал ты его оттуда, с тех галерей,
меж каковыми и мой был протянут канатный шлях.
Страшное небо, страшное небо, нет ничего страшней.
Чёрные бывают в нём ангелы, с кортиками, в вензелях.

Я ведь не век на согнутых шаркал, кочек боясь и дыр.
Раньше-то важно шагал, вышагивал, вышивал по канве.
Но налетели чёрные, справились, выбили балансир.
С тех-то я пор иначе как ощупью уж и не двигаюсь по Москве.

Трогаясь с места, дёргаюсь. Выветрился, иссяк.
Весь обмелел, как рекам иным не грезилось и во сне.
Будет ли так и впредь? Допускаю, что будет ещё и не так.
Если писать соберёшься всё же, то не пиши обо мне.

Или пиши, но по методу дядьки и бузины, не шлифуя фраз.
Слов не вяжи, пускай не стыкуются, не имеют лица.
Вроде того, что, дескать, тенденции упразднены. Септаккорд погас.
Ягодой, мол, валяется легенда бывшего колеса.

1995

ВОЛК

Ты – чёрный волк. В должный час вспомнит о тебе
ад. А пока привыкай вздыбливать тарзанью
шерсть, письменам не внимать, верить осязанью.
Огнь, ореол, океaн – всё это тебе.
В шторм должный курс не однажды бизанью
мёртвый голландец укажет тебе.

Плен победишь, и холмы встанут пред тобой.
Но, на холмах не узнав Иерусалима,
так и пройдёшь сквозь врата, только что не мимо,
в храм, где как раз в этот час радужно-рябой
пёстрый витраж сам собой, без нажима,
брызнет и блёстки взметнёт над тобой.

Букв не поймёшь. Но словарь втиснет и тебя
в свой дом сирот, в толчею чётных и нечётных
глав. Клевете личных дел, мрачных подноготных
в тон подпоёт клевета басен про тебя.
Плоть неизвестных, безвинных животных
с детства навязнет в зубах у тебя.

Долг платежом – там, в конце. Это не шучу.
Огнь письменам, сироте гривенник и ёлку.
Там – бледной ли бездари, чёрному ли волку –
дам поделом. Нипочём не переплачу.
Всем от того витража по осколку.
Скупо, нелепо. Но я так хочу.

Я – чёрный волк. Никого нет, кто бы помог
мне эту речь прекратить не на полуслове.

1996

ЦЕЛОЕ ЛЕТО

Что изменилось в эти двенадцать месяцев, угадай с налёта.
Правильно, ничего почти или очень мало. Пустой был срок.
Публика шевелилась довольно вяло, пыхтя созидала что-то,
после пыхтя ломала. В итоге минус, но он не весьма глубок.

Да, кое с чем обошлись неловко, в чём-то перестарались где-то.
Кафель опять приклеили как-то криво, не там прокопали рвы.
Жителей стало больше, порядку меньше. И речь не о части света:
в Африке климат мягче, но люди едва ли проще, чем я и вы.

Меж тем – закончилось целое лето. Увы.

Не изменилась та, от чьего нытья бешусь, у чьего бедра вьюсь.
Не изменился я, от чьих буриме она валерьянку пьёт.
Год ей не по душе и не нравлюсь я; так я и себе не нравлюсь,
но буриме-то – что ж, непременно в печку, раз неудачный год?

Кроме литературы, чем и дышать, опускаясь на дно морское?
Чем и внушать себе, что после дна – ещё одно, и земля не шар?
Чем утешаться, слыша, как год от года пуще грозится кое-
кто досадить по первое нам число, вгоняя в озноб и жар?..

Первое! А нынче уж вон какое. Кошмар.

С литературой, правда, как раз дела вокруг обстоят не кисло.
Что ни столбец газетный, то и сюжет. Мольер тебе и Гомер.
Смысл объявился вдруг там, где и мух не водилось, не то что смысла.
Что ни сюжет, то ребус. Хоть помещай в задачник. Ну, например.

Мать и отец тайком собирали хронику супротив тиранства.
Сын-семиклассник знал, ибо рос внимательным. Только плохо рос.
Так что, стесняясь роста, пока тянул сантиметров на полтораста,
не доносил. Потом до ста девяноста вымахал и донёс.

Чем время нравственнее пространства? Вопрос.

Впрочем, я не о времени, я о себе, о частных своих проблемах,
о языке насущном, а не о слоге, который сидит в чалме.
Действовать ли мне дальше?
И если действовать, то в каких морфемах?
Тоном каким бравировать, молодецки глядя в глаза зиме?

Я по-советски пробовал. Не далось, мешал аромат кутузки.
Пробовал по-московски – расползлось по швам, оторви да брось.
Много платя за транспорт, и по-ростовски пробовал, и по-тульски:
взять в оборот хотел неродное слово. Приступом не взялось.

Ладно, попробуем по-пластунски. Авось.

Эх, голубые ёлочки, белый снег, вдалеке с бубенцами тройка!
Публика шевелится довольно бойко, мало кого штормит.
Впрок идёт заготовка дров, успех имеют шитьё и кройка.
Может, мои мне опыты стоит впредь подписывать «Юнкер Шмидт»?

Нет, до поры не буду, помедлю минимум до конца куплета,
в коем: я, угловат и хладоустойчив (этакий эскимос),
еду всё тем же транспортом без билета. В зубах у меня галета.
Жизнь дребезжит, подпрыгивает и воспринимается как курьёз.

Меж тем закончилось целое лето. Adios,
amigos, nos encontramos mas tarde,
nos encontramos…

1996

КОНЕЦ НЕДЕЛИ

День словно в стороне висел, нас как бы не касался,
он выдался не хмур, не скор, не более весом,
чем всякий дар небес, и нам последним не казался.
А это был последний дар. И никаких потом.

Но кто же в пятом знал часу, что станет с ним в шестом?

Вне связи с миром наш тонул в снегах двуглавый терем,
и рысью, да не той, какой рысак рекорды бьёт,
а родственницей льва, сиречь лесным пятнистым зверем,
шли сумерки на нас. Но мы не брали их в расчёт.

Меж тем уже и ром не грел, и джем горчил, и мёд.

В жаровне жгли мы хлам сырой. Она черно чадила,
и было, вопреки слезам и стонам здешних зим,
окно отворено. Ведь нам на ум не приходило,
что это наш последний дым. И ничего за ним.

А зверь меж тем сужал круги, неслышен и незрим.

Рассеянные, как чета беспечных новобрачных,
мы вздрогнули, когда не в срок, отстав на целый круг,
прокаркал заводной летун двенадцать равнозначных,
двенадцать безразличных раз. Но вздрогнули не вдруг.

Меж тем летун порхнул в окно, и взмыл, и взял на юг.

Огонь ещё моргал, мерцал. Извивы и изгибы
пестрели на стене. Но мы смотрели не туда.
А это был последний текст, который мы прочли бы.
И сумерки уже над ним смыкались как вода.

Одно лишь слово было там, и слово было – «да».

1996

ИНИЦИАЛЫ

Аменхотеп, ты помнишь тот мотив? Его ты
сочинив, немедленно надул бока –
и мне напел. А я, не подавив зевоты,
промолчал. Потом прошли века, века…

Вчера в концерте слышал я, как те же ноты
между пятым скерцо и седьмым, пока
переводили дух корнеты и фаготы,
три альта тянули в три смычка.

Мои приветы. Чао. ТЧК.

Ассаргадон, ты помнишь, как обломок синей
глины ненароком поднял я с земли,
а ты, вино цедя и заедая дыней,
промолчал тогда? Затем века прошли.

Вчера я видел сеть узкоколейных линий,
по каким ту глину поезда везли
туда, где из неё, по слухам, алюминий
извлекают нынче. Веришь ли?

Вот миномёт. Не веришь – застрели.

Анаксимандр, ты помнишь, как подобный чаше
водоём мы вырыли с тобой вдвоём?
Века, века потом вода мертвей гуаши
в нём стояла… Небыль, я Фантом. Приём.

Вчера я видел, как, ночной русалки краше,
по ручью, из выдумки ловца живьём,
на плавнике неся инициалы наши
под табличкой «Справок не даём»,
большая рыба входит в водоём.

1996

ЭТО НЕ Я

Неосторожно взяв почин впредь обходиться без личин,
склеить пытаюсь два словца от своего лица.
Битые сутки с тяжким лбом сиднем сижу, гляжу в альбом.
Что до словес – язык не враг. Что до лица – никак.

Вот гувернантка, с ней дитя, милый ребёнок. Но, хотя
брезжит повадка в нём моя, всё-таки он не я.
Вот шалопай в Крыму меж скал, менее мил, уже не мал,
скачет вождём земли всея. Только и он не я.

Вот и опять не я, а он – в Санкт-Петербурге меж колонн,
вовсе не мал, давно не мил, к Бирже спиной застыл.
Тщетно он ждёт, когда Нева скажет ему «коман са ва»,
волны идут себе, как шли. Выкуси, вождь земли.

Дальше не лучше. Вот, кляня – тоже себя, но не меня, –
он на одной стоит ноге в очень большой тайге.
В обувь к нему, зловещ и дик, вирусоносный клещ проник.
Знаешь ли ты, что значит «клещ»? Это такая вещь.

Снова не я, а тот, другой, пред микрофоном гнёт дугой
корпус и разевает рот, думая, что поёт.
Можно ручаться по всему, тут со щитом не быть ему:
скоро из уст исторгнет он стон и метнётся вон.

Вот он в «Арагви», без щита, розовый после первых ста.
Знаешь ли ты, что значит «сто»? Это, брат, кое-что.
Только и тут на сходстве черт нас не лови, молчи, эксперт.
Это не я, пускай похож. Ты, академик, врёшь.

Это другой отцом родным держит себя, пока над ним
обыск чинит от глаз до пят целый погранотряд.
Двое с овчаркой с двух сторон лезут в багаж его, а он
молвит, ощупав Рексу нос: «Пёс-то у вас – того-с!»

Это другой, два дня спустя, Бруклинский топчет мост, кряхтя.
Топчет и ропщет в смысле том, что утомлён мостом.
Либо взамен «коман са ва» в скором купе «Париж – Москва»
шепчет, припомнив Мулен Руж: «Боже, какая чушь!»

…Снимок за снимком, дым, клочки. Скулы, виски, очки, зрачки.
Дети, отцы, мужья, зятья. Кто же из оных я?
Разве, быть может, тот, в углу, что, прижимая лёд к челу,
битые сутки, гриб грибом, тупо глядит в альбом.

Может быть, он моим сейчас голосом ахнет, вместо глаз
к небу поднявши два бельма: «Боже, какая тьма!»
Может, хотя бы он – не дым. Впрочем, тогда – что делать с ним?
Сжечь? Изваять? Убить? Забыть? Может быть, может быть.

1996