Александр Окунь

РИМСКИЕ КАНИКУЛЫ

Историю эту я вычитал в воспоминаниях секретаря Владимира (Зеэва) Жаботинского. Дело было в десятых годах. В отделе департамента полиции, занимавшемся евреями, состояло на службе три сотрудника, в обязанности которых входило посещение еврейских собраний, заседаний и т. п.

Народ этих троих знал в лицо, да они, собственно, ни от кого ничего и не скрывали, занимались своими прямыми обязанностями. К ним привыкли, с ними здоровались, звали их по имени-отчеству.

Один из них однажды присутствовал на собрании в Соляном городке, в училище барона Штиглица.

И вот, произносит Жаботинский речь (а оратор он был из лучших) и зал взрывается овацией. Восторженные крики, рукоплескания… и в этот момент секретарь Жаботинского видит, что означенный полицейский чин, стоявший рядом с ним, аплодирует, «браво!» кричит и вообще – прямо таки дрожит в экстазе.

– Что, Виктор Иванович, – с интересом осведомился секретарь, – понравилось?

– Не то слово, батенька, – возбужденно ответствовал полицейский агент, – не то слово! Сионизм – какое замечательное дело! Вот только жалко, батенька, такое дивное дело да такому говенному народу доверять!

*   *   *

Когда в конце 80-х годов Советский Союз вторично приоткрыл двери, то первыми в них, естественно, рванули евреи. И если в конце 70-х в Израиль худо-бедно прибывало 30-35% выехавших, то через десять лет сюда прибывали уже единицы: либо старики-родители, брошенные в Вене за ненадобностью, либо люди с обостренным чувством порядочности, генетической памяти, словом – люди ненормальные. Основной поток выехавших из СССР временно оседал вокруг Рима, ожидая разрешения на въезд в Штаты, Канаду, Австралию. Очередной раз Господь давал своему народу шанс, очередной раз народ шанс упускал, достоинству и чести предпочитая все тот же сладкий лук и горшки с мясом, правда, на этот раз рубленым, с эмблемой Мак-Дональдса на стерильной упаковке.

В бессмысленной попытке остановить эту лавину Сохнут засылал в лагеря беженцев эмиссаров и лекторов, задачей которых являлось просветление помраченного коллективного сознания и возвращение заблудших агнцев в историческое лоно. Граничащей со слабоумием наивностью этой затеи попользовалось много народу, удачно сочетая патриотизм и благородство цели с поездкой заграницу за казенный счет.

Когда мне позвонили с предложением послужить делу еврейского народа, я не стал из себя целку корчить, а радостно согласился, поставив, впрочем, условие, что, мол, пропагандой заниматься не буду, уговорами тоже, готов-де излагать свои соображения, но не более того.

– Именно на это и рассчитываем – любезно ответили мне в Сохнуте и выдали авиационный билет и пачку красивых итальянских денег с портретами великих художников.

Нет на свете страны, которую я любил бы больше Италии. Каждый ее город и городок от прославленных Венеции и Флоренции до безвестных Амандолы и Читерны есть праздник души и именины сердца.

И все же…Помните, в дни нашей юности шел в России прелестный фильм с юной трепетной Одри Хепберн и мужественным обаятельным Грегори Пеком? Назывался он «Римские каникулы».

В финале на пресс-конференции (я помню, как вставали наши уши, когда один из журналистов, представляясь, картавил: «Давар, Тель-Авив») принцессе задают вопрос: «Какой город понравился Вам больше всего?»

– Все города красивы по-своему, – шепчет ей на ухо посол.

– Все города, – послушно повторяет принцесса, – красивы по-своему… Рим. Конечно же, Рим…

И вслед зыбкому кинематографическому призраку моей растаявшей молодости я, улыбаясь, шепчу:

– Рим. Конечно же, Рим.

В Риме по-особому дышится. Его воздух, безотносительно количеству разнообразных миазмов и газов, его образующих, остается прозрачным и ясным воздухом Ренессанса – нашего общего отечества, нашей бессмертной родины вне зависимости от того, где и когда мы родились.

Лениво раскинувшись по всем своим семи холмам, он бесстыдно выставляет себя напоказ, и кто осмелится не восхититься царственным величием, с которым он это делает? Если бы в русском языке существовала система артиклей, то этот город по праву владел бы определенным.

Его тело обрюзгло, и румяна, густо положенные на его обвисшие щеки, не в силах скрыть причиненные временем разрушения. Да он и не пытается себя приукрасить. Лениво перемалывает он все, что попадает в его пасть: народы, стили, моды, идеи, время…

Его площади, улицы, переулки заполняет шумящая, беспечная, шустрящая толпа. Человек недалекий принимает этих людей за туристов, тогда как на деле это толпа клиентов, со всех концов мира спешащая к своему милостивому и щедрому господину, зная, что без награды никто не останется. В Риме все мы равны, равны перед этим великим вечным городом. И поэтому, когда поздно ночью ты придешь к фонтану Треви, то не поморщишься, брезгливо глядя на плавающие в воде жестянки из-под пива, колы и оранжада, а в молитвенном восхищении этим гигантским, рыгающим, урчащим, сопящим, испражняющимся организмом, этим благородным, величественным, мудрым созданием, смиренно склонишься, и как все, бросишь в воду монету в блаженной надежде вернуться сюда еще раз…

Сердце мое начинает биться сильнее, когда автобус, выехав из аэропорта, пролетает по автостраде, минуя поворот на Флоренцию, оставляя позади Сан Джованни, проституток, стоящих под фонарями, мрачные развалины Терм Каракаллы и, минуя освещенную громаду Колизея, выкатывает на площадь перед вокзалом Термини.

Поздний вечер. Площадь пуста, небольшие группки людей у остановок автобусов, да обычные обитатели ночных вокзалов, негры, арабы…

Так обычно начинались мои римские каникулы, но на этот раз я был не частное лицо и в аэропорту меня встречал шофер, который и привез меня не на вокзал, а в самое сердце Рима – на Кампо де Фиори.

Отель, где меня поселили, назывался «Люнетта» и более всего напоминал большой птичий вольер, по прозрачной сетке лесенок и галереек которого я поскакал, как канарейка, добираясь до своего номера на верхнем этаже.

Население отеля было таким же забавным и симпатичным, как сам отель: две англоязычные девицы, готовившиеся к поступлению в консерваторию и чирикавшие по утрам свои вокализы чистыми звонкими сопрано, кудрявый веселый скрипач, высыпающий в наш вольер пригоршни паганиниевских фиоритур, задумчивый лысый швед, покрывавший в холле узкие листочки голубой бумаги тонкой, не иначе как рунической, вязью…

Я поставил чемодан, раздвинул портьеру, распахнул ставни, и сердце мое замерло! Прямо предо мной по гордо выгнутой траектории упругим аккордом летящих вверх ребер торжественно утверждался в синеющем сумраке уходящего дня огромный купол собора Сан-Андреа дель Валле.

*   *   *

Как известно, Господь Израиля, среди прочего, Он и Бог мести тоже. И месть его бывает страшна и ужасна. Опять же, кому из книг, а кому и по личному опыту известно, что чем дольше и изобретательней ты готовишь месть, тем она становится сладостней, поражая ни в чем не подозревающего противника в самый для него неожиданный и неподходящий момент.

Которые в этом сомневаются, пусть перечитают «Графа Монте-Кристо».

А еще известно, что, когда отцы жрут зеленый виноград, то на зубах оскомина у детей. И что за грех отцов внуки платят аж до десятого колена.

Почти две тысячи лет ждал Господь, прежде чем отомстить гордым римлянам за поруганный и разрушенный храм, за муки и страдания еврейского народа.

Но когда время пришло, то месть его была страшна и неожиданна. Тихо и мирно жили себе римские граждане, ели свои макароны и тортеллини, пили кьянти и фраскатти, слушали Верди и Вивальди, одевались у Версаче, душились у Армани, поругивали жесткого польского папу Войтылу, мафию, бюрократию, цены и загрязнение окружающей среды, а на лето отбывали на отдых в прелестные городишки на берегу Тирренского моря: в Остию, где когда-то поднял мятеж легендарный Спартак, в Чивитта Веккию, где маялся французский консул Мари Анри Бейль, и в знаменитые своими пляжами и ресторанами Ладисполи и Санта Маринеллу.

И вот, эта идиллия, все это благоденствие рухнули в одночасье, когда подобно десяти казням египетским, подобно чуме, холере и прочему эйдсу, обрушилась на беспечных итальянцев волна советских людей еврейской национальности, которые в неукротимом своем желании достичь Нового Света мать родную готовы были порешить, не то что изнеженных веками цивилизации и не способных к сопротивлению слабых жителей Апеннинского полуострова.

Бросив все свои привычки, позабыв традиции, оставив на разграбление и уничтожение любимые свои курорты, бежали несчастные итальянцы в свои римские квартиры, двери позапирали, жалюзи поопускали, шторы позадергивали, на улицы не выходили. А сидели по домам, крестясь и молясь с утра до ночи доброй деве Марии, мол-де, Санта Мадонна, охрани, спаси и помилуй!

Захватив брошенные местным населением территории, евреи вольготно расположились и стали заниматься активным отдыхом, то бишь обирали и обманывали друг друга, для американского консульства сочиняли истории о своих страданиях в Российском отечестве, добывали доказательства своей иудейской веры («Ты не знаешь, как евреи в своей церкви крестятся?» – спросил как-то при мне один такой будущий американ другого), а в промежутках нежили на пляже свои тела под громкие песни Кобзона и Аллы Пугачевой.

Вечерами народ ходил на лекции сохнутовских засланцев, поскольку другие развлечения были не по карману.

В Ладисполи лекции эти проходили в клубе «Кадима» (что на иврите значит «вперед», что каждый опять-таки понимал по-своему) – помещении душном, без кондиционера.

Обычно отчитав лекцию и ответив на вопросы, я торопился в Рим, однако не так-то просто это было: на улице меня по очереди хватали только что вышедшие из клуба слушатели и, оттащив за угол, припирали к стенке со словами: «Ну, а теперь скажите нам правду!».

Робкие мои уверения, что именно это я и делал на протяжении последних двух часов, не производили ни малейшего впечатления.

– Да-да, – кивали они, – конечно…Но теперь. Между нами…

И еще всегда находились люди, которые смущенно топтались в сторонке, и когда все расходились, бочком, просительно склонив голову набок, подходили и, понизив голос, говорили: – Так что? Может, все-таки ехать в Израиль? Или нет?

Мои попытки объяснить им, что я не собираюсь решать за них и что свою судьбу надо определять самому, ни к чему не приводили. Они согласно кивали головами, а потом шепотом: – И все-таки, скажите, да или нет?

И часто возвращался я в Рим, полный боли и стыда за своих соплеменников, разбитый душевно настолько, что даже не мог пойти гулять, а отмывшись в душе, часами лежал на кровати, тупо глядя на парящий за окном купол Сан Андреа дель Валле.

Впрочем, об одной лекции, где впервые в жизни было дано мне познать ощущения шлюхи, по которой прошелся кавалерийский полк (вместе с лошадьми), я и по сей день вспоминаю с наслаждением. (Возможно, есть в душе моей нечто, роднящее меня с этой, не худшей разновидностью прекрасной половины рода человеческого.)

Это было в Ладисполи. Больше часа рассказывал я про Израиль, еще с час отвечал на вопросы, а когда все закончилось, поднялся во втором ряду пожилой человек с редкими седыми волосами на потном черепе, с орденскими планками на сером в полоску пиджаке и с чувством сказал: – Большое, большое спасибо. Вы всех нас удовлетворили».

*   *   *

Зажатый в проходе набитого эмигрантами автобуса «Ладисполи – Рим» я пытался сохранить достоинство и равновесие, что было непросто. Несколько итальянцев, исхитрившихся пробиться в автобус, чувствовали себя еще более неуютно и напряженно, чем я – они еще и побаивались.

В автобусе пахло перегаром и немытым телом.

Позади меня, рядом с узкоплечей шатенкой сидел плотный лысеющий блондин лет 35-ти с золотой цепочкой.

Прислушиваясь к их разговору, я выкручивал шею, стараясь сквозь шум дороги разобрать – о чем идет речь.

– Чего это он на нас оборачивается? – заволновалась шатенка. Ее, уже начавшее блекнуть, лицо было встревоженным и печальным.

– Речь-то чужая, – скользнул по мне безразличным взглядом блондин, – а итальяшки, они любопытные. Этот-то еще ничего, а другие так на нас пальцами показывают. Дикари… Вообще, – вернулся он к прерванной беседе, – в Америке у всех свои машины, слышишь? У них в автобусах только шваль ездит. Там, в Америке, у нормального человека даже две и три машины…

– Да что вы мне шикаете? – он гневно вскинул брови на пожилого мужчину в соломенной шляпе. – Что это я вам громко говорю? А для чего мы сюда приехали? Чтобы молчать в автобусах? – потное лицо его сияло от возбуждения: – Человек на свободе! Смейся, разговаривай, кури! Да что это вы так скованно себя ведете? Не бойтесь, пройдите, отодвиньте этого итальяшку, пройдите, сядьте, все дела!

За окном проносились стройные высокие тополя Кампаньи.

– Не боись, не боись… – ободрял он соседку, – приедешь в Америку, замуж выйдешь.

– Ну… – робко возразила шатенка, – это еще неизвестно.

– Выйдешь!

– Ох…– продолжала грустить шатенка, – неизвестно…

– Отвечаю! – уверенно сказал блондин. – У меня на это дело чутье есть.

Автобус выехал в город, и долгая, уходящая до горизонта равнина с рядами тополей сменилась домами, выкрашенными красной и желтой охрой.

– Эй, синьора! – блондин потрепал по руке стоящую рядом с ним итальянку в очках. – Синьора, где здесь будет гранде банко? А, ну что же ты не понимаешь, гранде банко! Ну до чего же тупой народ! Должен он здесь быть, я помню! Гранде банко, синьора! А, – он махнул рукой, – чего от них ждать! – и вдруг встрепенулся: – да вон же он! Что? Суббота? Кьюзо? Закрыто? Ах, итальяшки, паскуды черножопые, додумались банки закрывать по субботам! Слушай, – он снова повернулся к шатенке, – смотрю я на тебя – хорошая ты баба, но, с другой стороны…– и вдруг лицо его озарилось неподдельным счастьем: – Э, смотри, так вот же та площадь, про которую я тебе говорил! Сюда еще ребята за некоторыми продуктами ездиют. Эй, мужик, почем тут палатка, ты знаешь? – он засуетился, поднялся, вытащил из-под сидения какую-то мятую кошелку. Шатенка смотрела на него безнадежными беспомощными глазами.

– Сходи со мной! – он энергично стал пробиваться к выходу.

Девушка затравленно молчала.

– Сходи!!

Узкие плечи дрогнули под розовой блузкой:

– Ты ж дороги не знаешь… Если б знал, я б сошла…

*   *   *

В Санта Маринелли познакомился я со славным парнем, физиком из Свердловска.

Ехал он в Штаты с большой семьей – жена, дети, теща, родители… Он сам искал встреч с нами, израильтянами. Его явно томили какие-то сомнения, и он все время оправдывался, хоть никто его об этом не просил, никому это было не надо, и одна неловкость проистекала от этих объяснений. Он настойчиво зазывал нас к себе домой, и как-то я и еще двое моих коллег, купив торт и каких-то фруктов, пришли.

Текла учтивая беседа о прелестях Италии, как вдруг в темную, зашторенную от солнца комнату ворвался молодой рыжий парень в зеленой рубахе и клетчатых шортах. Он стоял на пороге, счастливо улыбаясь, тяжело дыша, и волосы на его голове шевелились огненными протуберанцами.

– Слава! Слава! Я уезжаю! Я получил транспорт!

Мы, трое израильтян, зябко переглянулись. Наш хозяин, видимо тоже знавший – в каком контексте употреблялось в еврейской истории слово «транспорт», отвел глаза.

А парень стоял на пороге, счастливо улыбаясь, и повторял:

– Транспорт! Ты слышишь, Слава, транспорт! Транспорт в Сан-Франциско!

*   *   *

Жарким июльским полднем я медленно поднимался по переулкам Эсквилинского холма. Это был мой последний день в Риме, наутро я улетал и, признаться, уже мечтал о возвращении. Утро я провел на Капитолии в Палаццо дель Консерватори. В прохладных залах было пусто, и я медленно бродил меж мраморных богов и богинь, императоров и их фаворитов, императриц и их фрейлин, куртизанок, детей и прочих изображений неведомых мне давным-давно усопших граждан великого Рима.

Неожиданная летняя гроза обрушилась на город, когда я вошел в длинную галерею с большим, до потолка, окном в дальнем конце. Окно было распахнуто, и в нем, окутанный серебряной сетью дождя, вздымался в небо черный конус огромного кипариса.

У окна на круглом канелюрованном постаменте стояла мраморная голова. И столько мощи было в этом сухом, обтянутом кожей лице, столько напряжения в повороте шеи, а направленный в окно взгляд глубоко сидящих под сдвинутыми бровями глаз был так интенсивен, что с пугающей меня самого реальностью я ощутил жизненность этого, многие сотни лет тому назад обработанного куска желтоватого мрамора.

Лысая, с тонкими, плотно сжатыми губами голова, вытянув шею, с любопытством смотрела на струи дождя, на черную зелень кипариса, и раздувающиеся мраморные ноздри четко очерченного носа жадно втягивали острый, свежий холодок озона.

С затаенным ужасом я понял, что жизнь этой молчащей мраморной головы с любопытным взглядом и брезгливо сжатыми губами куда как реальнее, чем та, с которой я сталкивался на протяжении последних двух недель в курортных городках на побережье Тирренского моря.

Гроза кончилась так же неожиданно, как и началась, я побрел вдоль Императорского форума к Колизею и вот теперь карабкался вверх по склону Эсквилинского холма, лениво размышляя о том, что пора бы чего-нибудь пожевать.

Размышления мои были прерваны божественным запахом, в котором я различил оттенки баранины, чеснока, бальзамического уксуса и розмарина.

Я оглянулся: тремя ступеньками вниз, связка перцев и чеснока над дверью, мраморная вывеска с хорошей антиквой вырезанным названием «Тратория Романа». Седой, загорелый, в красном жилете метрдотель провел меня к столику. Я сделал заказ и открыл газету.

– Синьоре…

Я поднял голову…

Никогда, ни до ни после, не видел я столь совершенной красоты. Черный лак гладко зачесанных волос над высоким лбом, короткий, чуть вздернутый нос, под арками кватрочентистских бровей раскосый, как у сиенских мадонн, разрез глаз, и в них два влажных мерцающих черных зрачка…

Ей было лет шестнадцать, и красота ее была так же банальна, как банален вид неаполитанского залива из Сорренто, банален, сто раз описан и… и горло перехватывает от счастья, когда видишь его живьем, и сердце теснится, и ни одного слова сказать не можешь.

– Синьоре…

– Да, – сказал я севшим голосом. – Да.

– Ваше вино…

Она поставила на стол стеклянный графин, в котором карминными вспышками пульсировала живая жидкость.

Она сидела в темной глубине зала, с прямой спиной, сложив на коленях руки. Время от времени она вставала, чтобы принести мне очередную тарелку, ставила ее на стол и опять возвращалась на свое место. Я не в силах был оторвать от нее взгляд, и ощущая это, она чуть улыбалась.

Где-то на Пьяцца Паскуинно ждал меня Сеня Шварцбанд, с которым мы собирались провести последний вечер. Где-то в Остии, в ожидании щекотания душевных своих пяток очередным сохнутовским эмиссаром, собирались в клуб мои бывшие соотечественники. Где-то там, на противоположном берегу Средиземного моря, ждали меня мои друзья, моя семья…

Обед подошел к концу. Девушка поставила передо мной маленькую чашечку кофе.

– Клянусь мадонной, – сказал я, собрав воедино убогие знания итальянского языка. – Клянусь мадонной, я ведь не первый, кто говорит тебе, что ты ослепительно прекрасна?

Она подняла глаза. Ее взгляд был спокоен и серьезен. Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. А потом припухшие ее губы приоткрылись и я услышал тихое: «Грацие, синьоре…»