Владимир Фромер

Мандельштамовская триада

Три Мандельштама вписаны в скрижали российской поэзии. Они не были родственниками. Их объединили происхождение, принадлежность к русской культуре, безоглядная влюбленность в поэзию, поэтический дар (хоть и разного масштаба) и трагичность судьбы. Имена их стоят рядом в длинном мартирологе русских поэтов.

ПЕРВЫЙ МАНДЕЛЬШТАМ

Для меня отношение к Осипу Мандельштаму – такой же критерий интеллигентности, как и отношение к Пушкину, но сразу оговорюсь: гением я его не считаю, при всей огромности моей любви к нему. Мандельштам сознательно и целеустремленно хотел остаться на земле и, слава Богу, остался. Попробуйте меня от века оторвать, – / Ручаюсь вам, себе свернёте шею.

Но гениальность – это нечто совсем иное. Это прорыв или в рай, или в ад. Гениален Лермонтов. Он слышит ангелов полёт. У него звезда с звездою говорит. Впрочем, гениальность – это еще не совершенство и не всегда благо. Есть темные гении. Они прорываются в преисподнюю и видят то, что человек видеть не должен. Тот же Лермонтов, Гоголь, Достоевский.

Осип Мандельштам – самый точный ориентир в необозримом океане поэзии. Он и великий глашатай своей эпохи, и великий новатор, который подвел черту подо всем, что сделали его предшественники. После него подобную революцию в поэзии совершил только Бродский.

Поражает свобода, с которой Мандельштам обращается со стихом. Несущий каркас стихотворения облегчен до предела. Нет словесных подпорок. Убрано все, что могло бы встать между поэтом и читателем. Мысль свободно гуляет по стиху, как ветерок по саду. Магия слова у Мандельштама – это обостренное чувство естественности, обеспечивающей уникальность его стиху. Первый его сборник назывался «Камень». Название указывает на то, что поэт по природе своей является и скульптором, и строителем.

У Мандельштама каждое слово живет, дышит и само выбирает себе место. Существует явная связь между внешней угнетенностью поэта и его творческой свободой. Возможно, это объясняется силой равновесия, на которой зиждется мир. Лишь тот, кто ничего не имеет, может считать себя подлинно свободным. Так свободен может быть лишь отщепенец в народной семье, тот, на кого набросился век-волкодав. Мандельштам жил в атмосфере непрерывного кошмара, предельного напряжения нравственных сил, в тревожном ожидании новых и новых бедствий и потрясений. Он был максималистом в своем отношении к поэзии, и жизнь платила ему таким же максимализмом: если нищета, то уж беспросветная, если изоляция, то полная, если вражда государственных органов, то беспощадная, доводящая до потери рассудка и погибели.

Несчастье Мандельштама заключалось в том, что, вооружённый зреньем узких ос, он все видел и понимал, кожей ощущая насыщенную смертью атмосферу. Но именно он, фанатически преданный правде искусства, дал нам подлинное представление о правде жизни в эпоху величайшего монстра всех времен и народов, которому лишь этот слабый больной человек осмелился бросить вызов.

А мне почему-то особенно жаль, что ему выпало так мало женской любви. Конечно, у него была замечательная жена, его ангел-хранитель. Но Надежда Яковлевна была подругой, а не возлюбленной. Не ей посвящены его лучшие любовные стихи:

Чуя грядущие казни, от рёва событий мятежных
Я убежал к нереидам на Чёрное море,
И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных,
Сколько я принял смущенья, надсады и горя.

Одной из этих «европеянок» была Мария Сергеевна Петровых – сама превосходный поэт. Ей Мандельштам посвятил стихотворение «Мастерица виноватых взоров» – шедевр европейской лирики.

Анатолий Якобсон, друживший с Петровых, рассказывал, что однажды спросил у нее:

– Мария Сергеевна, а почему вы не ответили на чувство такого поэта, как Мандельштам?

– Знаете, Толя, – сказала она, – мне было абсолютно все равно, какой он поэт. Он мне был неприятен и как человек, и как мужчина, и этого ничто не могло изменить.

Известно ведь, что женщины любят не за что-то, а почему-то.

ВТОРОЙ МАНДЕЛЬШТАМ

Юрий Мандельштам известен не только как поэт первой волны эмиграции, но и как литературный критик. Был безгранично предан Ходасевичу. Сидел, как пес, у его ног, когда тот впадал в депрессию. После смерти Ходасевича возглавил критический отдел газеты «Возрождение».

Высшее искусство поэзии, заключающееся в способности придавать словам максимальную выразительность, ему не давалось. Стихотворение живет особого рода энергией. Если она слаба, то никакие ухищрения не смогут обеспечить ему необходимую цельность. Оно будет зиять риторическими пустотами, которые нечем заполнить. В поэзии Юрия Мандельштама такой энергии немного, но есть и у него стихи, без которых антология российской поэзии XX века была бы неполной. Хотя бы вот это:

Ну что мне в том, что ветряная мельница
Там на пригорке нас манит во сне?
Ведь всё равно ничто не переменится
Здесь, на чужбине, и в моей стране.

И оттого, что у чужого домика,
Который, может быть, похож на мой,
Рыдая, надрывается гармоника, –
Я всё равно не возвращусь домой.

Язвительно-прямой и беспощадный в оценках Ходасевич невысоко ценил стихи своего молодого друга. «Поэтика Ю. М. светится отраженным светом, живет не своими, а лишь усвоенными приемами», – констатировал он, но при этом отметил, что Мандельштам «формально богаче, разностороннее многих его сверстников» и выделяется на их фоне «истинно поэтическим душевным складом», а в его стихах «чувствуется воля к непринужденности и широте письма».

Юрий Мандельштам был человеком высокообразованным, блестяще владел пятью языками. Внимательные глаза, правильные, хоть и неброские черты лица, тихая медлительная речь придавали его облику выражение задумчивой меланхолии. Он больше любил слушать, чем говорить, и жил в мире поэзии – единственно для него возможном.

Огромную роль в его жизни сыграло знакомство с семейством композитора Игоря Стравинского, проживавшим с начала тридцатых годов в Париже. В этой веселой дружной семье было четверо детей. В старшую дочь Стравинского Людмилу (Мику) и влюбился Юрий. Влюбился – не то слово. Рухнул в эту любовь, как в пропасть. Мика Стравинская, хрупкая, порывистая, наделенная волшебным обаянием, была дивно хороша. Ее щеки украшал румянец, который ей очень шел. Увы, это был зловещий признак чахотки. Чтобы жениться на Мике, Юрий крестился – таково было условие ее отца Игоря Федоровича. Свадьба состоялась в 1935-м, а через три года Людмила умерла, не дожив и до тридцати. Юрий остался один с маленьким ребенком на руках. Жену свою он любил даже больше, чем поэзию, и после ее смерти погрузился в слепое отчаяние. Долгое время лишь необходимость заботиться о дочери привязывала его к жизни. Впрочем, постепенно к нему вернулся присущий его натуре оптимизм:

Тебя здесь нет, а я ещё живу,
Но тишину твою и безмятежность
Каким угодно словом назову,
Но лишь не тем, в котором безнадежность.

Грянула война. Немцы заняли Париж. Юрий Мандельштам мог уехать, но решил остаться. Он боялся потерять работу, боялся за малышку-дочь. К тому же, как и многие, считал, что все как-нибудь обойдется.

Вечером 10 марта 1942 года, после наступления комендантского часа, пришедшие с проверкой французские полицейские не обнаружили Мандельштама в его квартире – он спустился к приятелю, жившему этажом ниже. Разумеется, нужно было немедленно бежать, но по свойственному ему простодушию он этого не сделал. На следующее утро пошел в префектуру отметиться и домой уже не вернулся.

Согласно справке Красного креста, Юрий Владимирович Мандельштам умер от дистрофии в октябре 1943 года в польском местечке Явожно, где находился филиал концлагеря Аушвиц-Биркенау.

ТРЕТИЙ МАНДЕЛЬШТАМ

Солнечным весенним днем Марк Мазья, коренной петербуржец, литератор с абсолютным поэтическим слухом, сам всю жизнь писавший стихи, дарил мне Петербург Достоевского. Мы вдоволь находились по черным лестницам и дворам-колодцам, похожим на мрачные, устремившиеся ввысь туннели, сохранившие странное очарование былых времен. «Петербург Достоевского, – считал Марк, – это монстр, наделенный своеобразной прелестью и обладающий магическим влияниям на души людей. Это оазис, возникший на мерзлой земле, который был не только соучастником преступлений, но и соавтором многих безумных идей и теорий». Мне повезло: о таком гиде, как Марк, можно было только мечтать.

– Хочешь увидеть могилу Мандельштама? – спросил Марк, когда мы вышли из парадной дома, где проживала старуха-процентщица

– Шутишь? – удивился я. – Мандельштам умер от дистрофии в декабре 1938 года и зарыт в общей яме с другими таким же несчастными. Его могилы не существует.

– Да не Осипа Эмильевича, а Роальда Чарльзовича, – улыбнулся Марк.

– Роальда? Ну конечно, хочу.

Я уже был знаком со стихами этого удивительного поэта, опубликованными в альманахе «Аполлон –77» Михаила Шемякина.

И вот мы в Автово, на кладбище Красненькое, названным так потому, что рядом протекает речушка с одноименным названием. Марк идет быстро. Думаю, что эту могилу он мог бы найти с завязанными глазами.

Серебрятся на солнце деревья, еще не успевшие обрести листву. Пахнет набухшими почками и сырой землей. Прямо перед нами, под сенью двух деревьев, могильный холмик с грубо сработанным крестом. На нем табличка:

МАНДЕЛЬШТАМ РОАЛЬД ЧАРЛЬЗОВИЧ 1929 – 1961

АРЕФЬЕВ АЛЕКСАНДР ДМИТРИЕВИЧ 1931 – 1978

Я интересуюсь, кто такой Арефьев и почему он здесь.

– Художник, – лаконично говорит Марк

– Хороший? – задаю глупый вопрос.

– Очень хороший и один их ближайших друзей Роальда. Арефьев умер в эмиграции в Париже. В своем завещании просил, чтобы его прах перенесли на родину и захоронили в одной могиле с Роальдом. Его волю удалось осуществить только в минувшем году.

Со временем Роальда Мандельштама вновь «уплотнили». В 1998 году в Санкт-Петербурге умер еще один из его друзей, художник Рихард Васми, также пожелавший найти вечное упокоение в его могиле.

В 2012 году крест на тройной могиле сменил памятник. Строгий черный камень, а вокруг нагромождение деревянных чурбаков, которые легко использовать для душевных излияний вокруг вкопанного в землю небольшого столика. Здесь всегда много цветов. Видно, что любители живописи и поэзии это место любят и часто посещают, чтобы вдали от мирской суеты помянуть трех друзей: двух замечательных художников питерского андеграунда и одного поэта-изгоя.

Судьба поэта Роальда Мандельштама удивительна и страшна. Его отец Чарльз Горович родился в еврейской семье, эмигрировавшей в Штаты из России еще до революции. Родители Чарльза, плохо адаптировавшиеся в Америке, дома говорили только по-русски и сумели привить своему единственному ребенку любовь к стране, которую он никогда не видел. С годами это чувство лишь усугубилось.

Великолепно сложенный, с широкой грудной клеткой и длинными руками, Чарльз идеально подходил для бокса и даже стал чемпионом какого-то штата в легчайшем весе. Успешно окончил колледж. Впереди маячила перспектива приличной карьеры, но его душа рвалась в Советский Союз, дабы поучаствовать в строительстве лучезарного будущего.

В 1926 году эта мечта осуществилась. Сначала все шло хорошо. Власти разрешили новому гражданину СССР поступить в Ленинградский технологический институт. Он стал выступать на ринге. Одержав ряд побед, получил звание мастера спорта.

В 1931 году Чарльз женился на Елене Иосифовне Мандельштам. У них родился сын, которого назвали Роальдом в честь знаменитого путешественника Роальда Амундсена, весьма популярного тогда в Советском Союзе.

Но бывшему гражданину США, носящему имя Чарльз, не суждена была спокойная жизнь. Вскоре после рождения сына он был арестован и отправлен на несколько лет в лагеря, а затем в ссылку в Казахстан.

Когда началась война, Елена Иосифовна отправила сына в Казахстан к отцу, и он таким образом избежал блокады. В Ленинград Роальд смог вернуться лишь в 1947 году. После окончания школы поступил в Политехнический институт.

Тогда и грянула беда. Он заболел, и вердикт врачей был ужасен: костный туберкулез. От этой болезни нет спасения.

Какая уж тут учеба.

Роальд жил в узкой и длинной, похожей на гроб комнате на Садовой у Калинкина моста, под самой крышей. Чем не мансарда? Но ведь Ленинград – это не Париж с его теплым климатом. С костным туберкулезом и астмой в таком месте жить совсем не весело.

Мебели в этой комнате почти не было. Зато были книги. Много книг. Он редко выходил из дома. Лежал в кровати и писал. Исписанные листки падали на пол, накрывая его белым саваном.

Чтобы избавиться от чудовищной боли, принимал лошадиные дозы морфия, иначе не смог бы думать и сочинять. Его руки были исколоты, как у настоящего наркомана. Да он и был им – не по своей воле, конечно. Морфий ему доставала сестра, работавшая лаборанткой в аптеке.

Деньги на жизнь давала мать, отрывавшая какие-то крохи от своей жалкой пенсии. Кое-что присылал отец из Казахстана. Помогали, чем могли, друзья-художники.

Роальд Мандельштам не имел ничего общего с поэтическим дискурсом своего времени. Идеал поэта-гражданина был ему чужд. Он жил в ином измерении. Но именно он стоит у истоков ренессанса ленинградской поэтической школы 60–80-х годов. В его творчестве наличествовали все основные компоненты подпольной петербургской культуры за двадцать лет до ее расцвета. Вот некоторые из них.

Творческая изоляция: поэт разговаривает сам с собой, а мир подслушивает.

Тяга к мировой культуре.

Отношение к языку как к исключительно гибкому и самодостаточному вершителю творческого процесса.

Ну и тема Петербурга, конечно. Поэты ленинградской школы никогда не прекращали попыток выразить в стихах его тайную метафизическую сущность.

Стихи Роальда Мандельштама опровергают установившиеся представления о том, какой должна быть поэзия. На первый взгляд, они искусственны и безжизненны, с вполне традиционным набором романтических штампов. Местами даже примитивны, с точки зрения поэтической техники и вкуса. Но это только на первый очень поверхностный взгляд. Попробуйте в них вчитаться, и вы почувствуете, какой магнетической силой они обладают. Их волшебная магия взрывает традиционную поэтику, которую они внешне соблюдают.

Нелепо, конечно, отрицать громадное влияние на творчество Роальда Мандельштама поэтов Серебряного века и античной культуры. Он ведь был книжным мальчиком, узником своей «мансарды». Но в то же время обладал талантом особого рода, позволяющим превращать в свое все чужое.

Поэзия Мандельштама в значительной своей части урбанистическая. Его городской пейзаж визуален, колоритен и выразителен, что отчасти объясняется творческими связями поэта с художниками-авангардистами шестидесятых годов:

В целом мире не сыщешь белее ночей,
Мостовых не найдёшь горячей.
А в ночи безотрадней домов не найти,
Перевитых в ночные пути…

В эти чёрные окна, лишь гаснет заря,
Наливается свет фонаря.
А в пустой тишине запоздалый трамвай
Да собачий серебряный лай.

Тема трамвая, разумеется, навеяна Гумилевым.

АЛЫЙ ТРАМВАЙ

Сон оборвался… Не кончен.
Хохот и каменный лай.
В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай.

Пара пустых коридоров
Мчится один за другим,
В каждом – двойник командора –
Холод гранитной ноги.

– Кто тут?
– Кондуктор могилы!
Молния взгляда черна,
Синее горло сдавила
Цепь золотого руна.

Где я? (Кондуктор хохочет.)
Что это? Ад или рай?
– В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай!

Кто остановит вагоны?
Нас закружило кольцо.
Мёртвой чугунной вороной
Ветер ударит в лицо.

Лопнул, как медная бочка,
Неба пылающий край.
В звёздную изморозь ночи
Бросился алый трамвай.

Сравнивая «Алый трамвай» с «Последним трамваем» Гумилева, Роальда Мандельштама часто упрекают в подражательстве. Это не так. Мандельштамовский текст абсолютно самостоятелен, а местами даже ярче и выразительней, чем у Гумилева. Он сжат, не перегружен реминисценциями и поэтому сильнее действует на воображение.

Петербург в стихах Мандельштама предстает страшным, загадочным и чарующим, как медный облик его основателя. От него веет апокалипсисом:

Дремучий ветер схватил
Наш край, где площади как ступы,
И молча трупы золотил –
Луны тускнеющие трупы.

И шелест крыл от птичьих стай,
И на знакомые ограды,
Кружась, летит вороний грай,
Как чёрный призрак снегопада.

А как ревут колокола –
Их рвёт предсмертной, медной рвотой,
Как будто дохнут на колах
У острых звонниц бегемоты.

Какая величественная и жуткая картина!.. Какая инфернальная сила образов!
А вот мое любимое о мертвом городе:

– Почему у вас улыбки мумий
И глаза, как мёртвый водоём?
– Пепельные кондоры раздумий
Поселились в городе моём.

– Почему бы не скрипеть воротам?
– Некому их тронуть, уходя:
Золотые мётлы пулемётов
Подмели народ на площадях.

Этот хилый и больной человек обладал крылатой душой. Его дар, лишенный земной тяжести, обеспечивал его стихам неземную легкость. Основное достоинство его музы – в магическом обаянии и стремительной поступи. Природное же его дарование не поддается критическому анализу, ибо выходит за пределы поэтического искусства. Вдохновение Роальд Мандельштам черпал не из образов, созданных разумом, и не из жизненного опыта, которого у него не было, а из тоски по мировой культуре и тяги к прекрасному, существующему в ином измерении, в небесном Эльдорадо, которое он обживал. Его искрометные тексты, поражающие блеском необычайных метафор, привлекают удивительной свежестью. Они – вне реальной жизни, ибо их сфера не грубый земной, а высший небесный мир. Почему же его пронзительные стихи нам так близки? Потому что через призму небесного мы о ярче видим и понимаем земное.

У Роальда Мандельштама нет любовной лирики. Мы ничего не знаем о его женщинах. По-видимому, он их избегал, возможно, из-за болезни. Ему приписывают фразу: «Если бы Беатриче была женой Данта, разве он сумел бы написать “Божественную комедию”?»

При жизни Роальду Мандельштаму не удалось напечатать ни единой строки. Это понятно. Какая уж там печать. Даже вообразить трудно, что кто-то мог писать такие стихи в Ленинграде пятидесятых годов прошлого века. Архив Роальда Мандельштама сожгла после его смерти сестра, убоявшись чего-то. Но в этом случае подтвердился далеко не бесспорный булгаковский постулат: рукописи не горят.

Наследие поэта спасли его друзья. Это был тесный круг художников питерского андеграунда, картины которых столь же немыслимо было увидеть на официальных выставках, как стихи Роальда в печати: Александр Арефьев, Рихард Васми, Родион Гудзенко, Валентин Громов, Шалом Шварц, Вадим Преловский. Все они встретились мальчишками в послевоенном Ленинграде, в Средней художественной школе при Академии художеств, и подружились на всю жизнь. И все стали членами «Ордена нищенствующих живописцев», созданного Александром Арефьевым и скульптором Михаилом Войцеховским в 1948 году по аналогии со знаменитым «Орденом нищенствующих рыцарей», основанным в Иерусалиме в ХII веке, более известным как Орден тамплиеров. «Визитной карточкой» тамплиеров были два всадника, скачущие на одном коне. Это означало, что орден настолько беден, что его рыцари вынуждены делить одного коня на двоих. Для молодых художников «Орден нищенствующих живописцев» означал отказ от сотрудничества с советскими могильщиками культуры.

Роальд Мандельштам был Орфеем этого замечательного содружества художников. Ему было шестнадцать лет, этому мальчику, когда он пришел в однокомнатную квартиру Рихарда Васми, где собрались художники, такие же юные, как он сам. Маленького роста, худой, взъерошенный, с огромными темными глазами на бледном лице, он стал читать стихи, и они слушали как завороженные. С тех пор он стал для них своим – единственный поэт среди художников. Они встречались сначала у Васми, а потом, когда Роальд уже не выходил из дома, в его тесной комнатушке. Веселились, пили водку, до хрипоты спорили, читали стихи. Мандельштам принимал во всем участие, лежа в постели, но свои стихи всегда читал стоя, и их всегда слушали в благоговейном молчании.

А между тем вся пестрая компания изначально была «под колпаком» тайной полиции. Пришло время, и начались аресты и высылки.

Александр Арефьев. Он любил изображать петербуржцев в повседневной жизни, а также мосты, дворы и глухие брандмауэры. В свой город он заходил, как в дом, но не с парадного, а с черного хода. В 1948 году исключен из художественной школы. В 1953 году исключен из мединститута. Три года в лагерях. Умер в 47 лет в эмиграции, во Франции.

Рихард Васми. Работал в жанрах пейзажа, портрета, натюрморта. Мастер исторических композиций. Был исключен из архитектурного техникума, но власти нашли применение его способностям. Васми было доверено клеить коробки на картонной фабрике.

Владимир Шагин. Его работы выставляются сейчас в Третьяковке. Власти позаботились о здоровье талантливого человека, и с 1961 по 1968 год он находился на принудительном лечении в психбольнице.

Шалом Шварц. Долгие годы работал маляром, а его картины выставлялись тем временем на международных выставках в Париже и в Берлине.

Вадим Преловский. Повесился в1954 году.

В 1952–54 годах в мандельштамовскую «мансарду» часто захаживал композитор Исаак Шварц. Он даже хотел, чтобы поэт написал либретто к задуманной им опере по роману Тургенева «Накануне». Этот замысел не был реализован. Исаак Шварц, чей отец был репрессирован и расстрелян в 1938 году, был поражен «крамольными» речами, которые велись в окружении Роальда, и благоразумно поспешил отдалиться от него. Но стихи поэта Шварц сразу оценил и полюбил на всю жизнь. Спустя много лет он вспоминал: «Отличительная черта его жизни – внутреннее колоссальное богатство и жуткий контраст с внешней оболочкой. Такая убогость внешней оболочки, и такой богатейший внутренний мир. Вот такого контраста я действительно не встречал никогда. Этим для меня Роальд Мандельштам очень дорог. В этом тщедушном человеке было столько внутреннего духа. Очень сильный был характер, несмотря на такую внешнюю слабость мышечную, сила духа была мощнейшая».

Роальд Мандельштам не скрывал своих мыслей о советской власти, которую ненавидел и презирал. В органах безопасности об этом знали, но в то время, как его друзья-художники регулярно вызывались на допросы, Роальда никто не трогал. Когда был арестован Гудзенко, следователь, майор КГБ, сказал ему:

«Мы даже его не вызываем, он скоро сам сдохнет, это дерьмо! Мы даже не вызывали его по вашему делу, Родион Степанович, он и так сдохнет, его вызывать нечего. Он труп!»

В 1956 году Роальд Мандельштам умер в первый раз. Он попал в больницу в таком тяжелом состоянии, что врачи заранее оформили свидетельство о его смерти. Но он выжил тогда благодаря друзьям и стихам. Копию же этого свидетельства получил и с гордостью всем показывал.

Во второй и последний раз он умер в январе 1961 года, в больнице от кровоизлияния в кишечнике. В последние месяцы его жизни с ним общался поэт Анри Волохонский. «Он высох совершенно, – вспоминает Волохонский, – два огромных глаза, тонкие руки с большими ладонями. От холода укрыт черным пальто, а вокруг пара книг и много листочков с зачеркнутыми стихами, потом опять переписанными».

Ну а потом последний путь. Лошадь с санями и гробом, и бредущие за ней две фигуры в валенках: Арефьев и сестра. Зима была лютая. Могильщикам было тяжело копать, и они вполголоса ругались. Арефьев пообещал им две дополнительные бутылки водки. 

«Он нигде в жизни не комплексовал о своем маленьком росте, настолько он был великий человек. И так возвышался над всеми своим остроумием и своими репликами и никогда и нигде не уронил своего поэтического достоинства», – написал о нем впоследствии Арефьев.

А если хотите узнать, что думал Роальд Мандельштам о жизни, то вот:

Когда я буду умирать,
Отмучен и испет, –
К окошку станет прилетать
Серебряный Корвет.

Он бело-бережным крылом
Закроет яркий свет,
Когда я буду умирать,
Отмучен и испет.

Потом придёт седая блядь –
Жизнь
(с гаденьким смешком) –
Прощаться.
– Эй, Корвет, стрелять!
Я с нею незнаком!..

Могучим басом рухнет залп,
И старый капитан
Меня поднимет на шторм-трап,
Влетая в океан.