Рахель Лихт

Два художника

Из всего окружения Льва Толстого хотелось бы выделить двух художников, оказавших влияние на Бориса Пастернака. Один из них был дружен с Толстым, другой с ним сотрудничал. Оба боготворили великого писателя, и оба были им любимы. Первый – профессор Академии художеств и член Товарищества передвижных выставок Николай Николаевич Ге. Второй – отец поэта, академик живописи Леонид Осипович Пастернак.

Слава пришла к Ге после картины «Тайная вечеря» (1863). Неудачи последующих работ, материальная зависимость от успеха и нежелание творить ради всеобщего признания навели художника на мысль, что искусство нельзя превращать в средство к существованию, что божественный дар дается художнику не для собственного удовольствия и не на потребу публики. Что самым честным на этом этапе будет оставить живопись.

Начался долгий путь к себе. Вначале, покинув суетный Петербург и поселившись в собственном доме на хуторе Черниговской губернии, Ге занялся «полезным трудом». Затем он покинул и это скромное сельское жилище. С котомкой за плечами он ходил по деревням и помогал крестьянам, чем только умел. А умел он складывать печи, ходатайствовать за крестьян в казенных местах и проповедовать добро и справедливость. Одни считали его апостолом, другие – юродивым. Но все коллеги сходились на том, что для искусства Ге умер.

Терзающие художника морально-этические проблемы не давали ему покоя и в сельском уединении. Знакомство с Толстым было началом выхода из творческого тупика. Начиная с 1882 года Ге часто гостил в Ясной Поляне, подолгу беседовал с писателем, состоял с ним в переписке, делился своими творческими и жизненными планами.

После нескольких лет творческой немоты художник потряс соотечественников своими новыми работами – «Выход с тайной вечери» (1889), «Что есть истина?» (1890), «Иуда» (1891), «Синедрион» (1892). Евангельские сюжеты его картин настолько приближены к волнующим художника реалиям, что кажутся событиями минувшего дня. Страсти, кипящие на этих полотнах, вызывали гнев священнослужителей и нарекания братьев по искусству. Но их реакция уже не волновала художника. Он писал, как чувствовал, а чувствовал то, чем жил.

Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлёт раба.
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.

Пастернак познакомился с Ге у Поленовых в декабре 1889 года, а весной 1893-го частенько встречал его у Толстого в Хамовниках. Он хорошо помнил смутившие его некогда слова, произнесенные Ге при знакомстве. Признанный мастер живописи увидел в начинающем художнике своего последователя: по-видимому, нашел в его работах то, к чему стремился сам: отказ от канонов академизма, от всего того, что омертвляло мысль и выхолащивало душу.

Козлова Засека, ближайшая к Ясной Поляне железнодорожная станция, была известна многим. Даже дальние курьерские поезда уважительно приостанавливались возле нее, если среди пассажиров неожиданно оказывались гости к Толстому. Из Ясной Поляны за гостями высылали упряжку лошадей.

После нескольких радушных приглашений Толстых Пастернак решился провести несколько дней в Ясной Поляне. При этом и гость, и хозяин остались верны привычному для них ритму жизни. Каждый был увлечен своим делом: Пастернак делал наброски Ясной Поляны и ее обитателей, Толстой вновь и вновь редактировал так и не завершенную им в дальнейшем рукопись рассказа «Кто прав?». Однажды он пригласил Пастернака в свой кабинет. Едва зайдя в полуподвальную комнату с каменными сводами и даже не сняв с плеч пальто, Толстой зажег свечу и предложил Пастернаку послушать недавно написанный отрывок.

Пастернак внимательно слушал, а между тем привычный глаз художника выхватывал мельчайшие детали комнаты, живописные пятна теней на стенах и озаренное светом свечи сосредоточенное лицо великого автора.

Позднее художник воссоздал эту обстановку в своей картине «Чтение рукописи», только вместо себя слушателем Толстого изобразил Ге. (В Государственном музее Льва Толстого, где хранится оригинал картины, она известна под названием «Л. Н. Толстой и Н. Н. Ге в зале под сводами».)

Мучительные поиски писателя, пытавшегося найти себя не в литературе, а в жизни, встречали сочувственное понимание у Пастернака, стремившегося строить свою жизнь в согласии с самим собой.

Свидетельств повседневного быта Толстого столько, что кажется, будто за спиной писателя постоянно находилась толпа мемуаристов, фиксирующих каждое его слово и каждый шаг. Произведения художников, оставивших нам пластически выраженные мемуары, отличаются от других воспоминаний тем, что сами являются достоянием искусства. Достойное место в этом ряду занимают работы Леонида Пастернака.

Обладателем наиболее полной коллекции пастернаковской «толстовианы» является Музей Толстого, насчитывающий более двухсот работ, среди которых тридцать шесть портретов Толстого и иллюстрации к его произведениям. Этих работ могло быть еще больше, если бы часть из них не погибла во время войны.

Перед тем как в октябре 1941 года из Москвы в приказном порядке вывезли писателей, «имеющих какую-нибудь литературную ценность», Борис Пастернак обращался в московские музеи с просьбой взять под опеку работы его отца-художника. Но если реставратор Третьяковской галереи Алексей Александрович Рыбников согласился принять их в запасники, то директор галереи решительно отказался взять картины «со стороны». Третьяковка находилась напротив городской квартиры Пастернаков, и в случае согласия картины туда можно было бы перенести на руках в несколько приемов.

Для доставки картин в Музей Толстого, дирекция которого выразила согласие их принять, нужно было добывать транспорт. В ситуации, когда немцы уже стояли на подступах к Москве, когда бомбежки не смолкали ни днем, ни ночью, когда весь имеющийся транспорт был задействован для эвакуационных работ, об этом можно было только мечтать.

Когда до Бориса Леонидовича, жившего в эвакуации в Чистополе, стали доходить страшные вести о том, что солдаты из стоявших в Переделкине советских воинских частей пустили на самокрутки многотомную библиотеку Павленко и сожгли соседнюю с пастернаковской дачу Вс. Иванова, он еще не знал, что вместе с ивановской дачей сгорел и сундук с отцовскими работами, перенесенный туда военными. И поэтому торопил младшего брата спасти отцовское наследие:

«…Там из сундука, прикрытого гвоздем, пропущенным через ушки замка и накладки, надо взять все папины масляные этюды. Может, явилась бы возможность, если это еще сохранилось, снести все это в одно место к Геннадию Александровичу Смирнову <директор писательского городка. – Р. Л.> или еще как-нибудь отделить от расквартированных в даче частей. Там в чулане – связка литографий «Толстой за работой» между двумя фанерами… Эти произведения, следы этих рук все-таки высшее, что мы видели и знали, это высшая правда нас самих, меня и тебя, незаслуженно высокий вид благородства, которому мы причастны, это наше дворянство: надо позаботиться о его достойном погребении…»

Он также просил брата спасти и те работы, что хранились в сундучке на городской квартире:

«…Сундучки с папиными записными книжками (между стеной и шкапом), папку с большими картонами и все, что там есть папиного, надо оттуда вывезти, потому что квартиры займут, и займут варвары».

Письмо датировано мартом 1942 года, когда Москве уже не угрожала фашистская оккупация. Так что Борис Леонидович опасался совершенно иных «варваров». И был недалек от истины. Когда осенью сорок второго поэт на короткое время приехал в Москву, его потрясла не мера разорения их жилища, в котором располагались зенитчики, а то, что на полу вперемешку с битым стеклом и грязью валялись затоптанные отцовские рисунки. Картинам на более твердой основе нашли иное применение: ими заделывали пробоины в стенах и окнах, выставляя лицевой стороной наружу.

Поэтому на негодования Корнея Ивановича Чуковского по поводу появившегося в газете сообщения, что из разграбленной Ясной Поляны немцы вывезли почти все ценные музейные экспонаты и среди них копию иллюстрации Леонида Осиповича Пастернака «Наташа Ростова на балу» к роману «Война и мир», Борис Леонидович отвечал совершенно неожиданным пассажем: «Перед самым отъездом из Москвы я обратился в нынешнюю Третьяковскую галерею с просьбой сберечь сундучок папиных записных книжек, лучшего, что он за свою жизнь сделал, с целою, между прочим, бездною этих самых Наташ в оригинале, – надо было видеть, с какою миной было отказано такому ничтожеству, как я, по поводу такого ничтожества, как мой отец. А Вы говорите Ясная Поляна». (Из письма от 12 марта 1942 года.)

«Разумеется, я не смею мечтать об их сохранении, – писал он несколькими днями позже брату, – это было бы чудом, моя мечта скромнее, я желал бы для них достойного конца без унижения. Мне хотелось бы, чтобы их лизнул язык чистого огня, а не ночной факел говночиста. Когда в числе картин, увезенных из Ясной Поляны, оказалась копия папиной «Наташи на балу», это было таким удовлетворением, а вот что, наверное, все в Переделкине погибло в немудреных руках освободителей человечества, осененных еще более гениальной орифламмой, это позор и горе, и с нашей стороны это непростительно…»

*   *   *

…На святки 1894 года Татьяна Львовна Толстая задумала совершенно необычный маскарад. Ей вздумалось нарядить своих гостей в знаменитых современников, посещавших Льва Николаевича Толстого.

Раздобыв необходимые маскарадные костюмы и прочие аксессуары, прихватив с собой костюмера-парикмахера, вся шумная компания ввалилась в дом Пастернаков с просьбой загримировать ряженых под Антона Григорьевича Рубинштейна, Илью Ефимовича Репина, Владимира Сергеевича Соловьева, Григория Антоновича Захарьина и, конечно, самого Льва Николаевича Толстого. Леонид Осипович с удовольствием принял участие в игре.

Из Оружейного переулка все поехали в Хамовники, к Толстым. Когда объявили о приезде ряженых, Толстой не выразил особого удовольствия. Когда вместо ряженых в залу вошли знаменитости тех лет, на лицах присутствующих появилось недоумение. И только когда среди вошедших заметили самого Льва Николаевича в его излюбленном одеянии – подпоясанной ремешком темно-серой блузе, недоумение сменилось бурным весельем. Было забавно наблюдать, как двойник Толстого (это был его друг Лопатин) подошел ко Льву Николаевичу с приветствием. Толстой, смеясь, пожал ему руку.

*   *   *

…Круг знакомых семьи Пастернаков легко установить по сохранившимся карандашным наброскам Леонида Осиповича. Некоторые из набросков становились основой будущих картин. От других оставалась только общая идея, а явное сходство с оригиналом убиралось. Но даже при явном портретном сходстве персонаж будущей картины зачастую не имел ничего общего с характером прототипа.

Наброски подобно дневниковым записям фиксировали фактические события, в то время как картины были плодом творческого воображения художника.

«Живопись – язык, – писал Леонид Осипович. – Сюжет, т. е. «литература» (беллетристика), в живописи значения не имеет. «Литература» – враг живописи. Эскизы, пастели, наброски – вот что есть непосредственная передача жизни в живописи или рисунке, они фиксируют, схватывают жизнь. Картины с эскиза – сущее мучение! В картине пропадают первые творческие вспышки, самое драгоценное в искусстве, пропадает и теряется след их. Эскиз схватывает главное, не останавливаясь на деталях, требующих и времени, и особого внимания, отвлекающего от самого ценного – общего».

Высказанные художником мысли во многом совпадают с размышлениями его старшего сына, Бориса Пастернака, считавшего стихи средством «наискорейшей записи мыслей», наброском к прозе. Считавшего «литературу», то есть сюжет, врагом поэзии, начинавшейся как раз там, где заканчивается сюжет и многие готовы поставить точку в повествовании. Ибо никакой вымысел не способен затмить собой замысел окружающей нас действительности. Что действительность служит поэту не столько натурой и моделью, сколько примером для подражания. Что единственная задача поэта – «суметь не исказить голоса жизни, звучавшего в нас».

И сады, и пруды, и ограды,
И кипящее белыми воплями
Мирозданье – лишь страсти разряды,
Человеческим сердцем накопленной.

*   *   *

На очередную Передвижную выставку 1894 года Пастернак подготовил три небольших холста. Толстой и Ге на картине «Чтение рукописи» легко узнаваемы. Но эмоциональная напряженность персонажей передана не за счет их портретного сходства. Она достигается особенностями вечернего освещения помещенной в полумрак комнаты и сказывается в положении фигур великих мастеров искусства.

Название второй картины – «Чижик-пыжик» – должно было подсказать зрителю, что человек, тычущий одним пальцем в клавиши рояля, к музыке никакого отношения не имеет. И хотя в его внешности легко угадывались черты художника Левитана, для картины это несущественно. Как второстепенно и то, что сидящий на коленях у исполнителя мальчик напоминает старшего сына художника.

Моделью для третьей картины – «Любитель искусства» – послужил Карл Евгеньевич Пастернак, чей характер, занятия и образ жизни никак не связаны с изображенным «любителем».

Кроме перечисленных работ Леониду Осиповичу хотелось выставить в Петербурге четыре акварели – иллюстрации к роману Толстого «Война и мир». К тому времен альбом иллюстраций был уже издан. Однако низкое качество печати побуждало Пастернака искать возможности познакомить зрителей с оригиналами своих работ.

Николай Николаевич Ге приехал в Москву незадолго до отправки картин в Петербург. Он мечтал показать свою новую работу «Распятие» в московском кругу близких друзей и художников, и главное, представить ее на суд Толстому. Ге получил разрешение выставить «Распятие» в одной из недавно освободившихся мастерских на Долгоруковской. Занимавший мастерскую художник Коровин вместе с обитателем соседней мастерской Серовым незадолго до этого уехали в творческую поездку на Север, субсидируемою известным предпринимателем и меценатом Саввой Ивановичем Мамонтовым.

Леонид Осипович вызвался быть помощником Николаю Николаевичу. Он взял на себя некоторые организационные заботы, а когда выяснилось, что Ге тяжело справляться со сплошным потоком посетителей, вызвался дежурить на просмотрах и стал невольным свидетелем реакции Толстого на «Распятие».

Пока писатель внимательно смотрел на полотно, его автор, не выдержав напряженного ожидания реакции главного своего судьи, выбежал из мастерской в прихожую. Толстой был потрясен реальностью изображенной казни, натуральностью переданной боли, вызывающей не привычное умиление, а сострадание и понимание кошмара и безграничности человеческой злобы. Выйдя в прихожую, где смиренно ожидал его Ге, писатель протянул навстречу художнику обе руки. Друзья обнялись, пытаясь скрыть выступившие слезы. Едва сдерживая волнение, Толстой произнес: «Так оно и было… Так оно все и было».

Взгляды обоих мастеров на искусство и его предназначение совпадали. Толстому претило «искусство для забавы», как характеризовал он в письме к дочери картину Касаткина «Трамвай пришел!». В том же письме от 26 февраля 1894 года Толстой сообщал: «В 4 часа проводил Н. Н. Ге на жел. дорогу. Они едут вместе весело, Касаткин, Пастернак, Левитан».

Из всей, перечисленной Толстым компании, только Пастернак не являлся членом Товарищества передвижных выставок, объединения художников-новаторов, превратившегося с годами в консервативную организацию, для которой тематика произведения искусства была важнее самого искусства.

Пастернак не мог этого не видеть и все же мечтал получить признание единственного тогда в России крупного объединения художников. Членство открывало ему возможность участия в выставках, минуя решение жюри, а значит, позволяло познакомить со своими работами как можно большее число зрителей в разных городах страны. В то же время он понимал, что Товарищество признавало только реализм с критически заостренной социальной тематикой. Опираясь на устойчивый стереотип, утверждающий, что искусство призвано служить народу, жюри выставок оставляло лишь за собой право знать, что нужно этому пресловутому существу под общим названием «народ».

В 1894 году чести стать членом Товарищества удостоился Серов. Коровину пришлось дожидаться этого еще пять лет. Работы Пастернака, по мнению совета Товарищества, не отвечали народным требованиям. И хотя все три картины Леонида Осиповича были приняты жюри, а отказ принять акварели имел вполне легитимную причину (работы уже были опубликованы), Пастернак не смог скрыть своего огорчения по поводу того, что и на этот раз его не выбрали в члены Товарищества передвижных художественных выставок.

Ге, ратовавший за Пастернака перед советом Товарищества, был поражен, как много у него неприятелей среди «товарищей». Причиной неприязни он считал еврейское происхождение Пастернака, бросавшаяся в глаза «иностранная школа» его работ и, как это ни парадоксально, – его талант.

«Да ведь вас-то Лев Николаевич любит и уважает – чего же это стоит? – пытался утешить своего молодого друга Ге. – Имейте терпение, придет время, и вы будете во главе стоять и тогда с ними разделаетесь… И если вы имеете хоть одного человека, который вас любит, как я, – то становитесь на колени и благодарите Бога за это счастье».

«Еще потерплю – годик, – утешал Пастернак жену, – такова уж наша судьба национальная и история – терпение, смирение и духовный рост… Бог даст, одолеем, они слишком слабы духовно, а я не сегодня-завтра, через год, а свое возьму».

Печальная судьба постигла картину самого Николая Николаевича Ге. «Это бойня!» – воскликнул император Александр III, остановившись перед «Распятием». Такая реакция не вызвала удивления автора картины, он писал: «Я сотрясу их мозги страданиями Христа. Я заставлю их рыдать, а не умиляться». Но высочайшие повелители судеб не хотели рыдать. Лишенный возможности умиляться министр императорского двора распорядился картину снять. (Мнения о том, кто произнес резолюцию «Это бойня», расходятся. Биограф и последователь Толстого Павел Иванович Бирюков приписал их президенту Академии художеств Великому князю Владимиру Александровичу. Мария Львовна Толстая в письме к своей сестре-художнице Татьяне Львовне это хлесткое определение приписала самому императору.)

Удаленную с выставки картину сын художника после смерти отца увез в Швейцарию. После смерти сына картина попала в частную швейцарскую коллекцию. Прошло много лет, и вдруг она вновь возникла из небытия и была предложена для продажи министерству культуры СССР. Министры культуры на российских просторах не отличались ни большой культурой, ни самостоятельностью решений. Предложение было отвергнуто по причине религиозности полотна.

Вторично отвергнутая российскими властями картина Николая Николаевича Ге «Распятие» нашла пристанище в Париже, в музее д`Орсе.

Остановившись напротив картины Пастернака «Чижик-пыжик», император будто бы сказал наследнику Николаю: «Вот так я тебе маленькому одним пальцем наигрывал “Чижик-пыжик”».

Это замечание не вызвало никаких распоряжений со стороны царского клеврета.