Марк Азов

Фира и Фриц

Я знаю, Ты все умеешь,
Я верую в мудрость Твою,
Как верит солдат убитый,
Что он проживает в раю.

Булат Окуджава, «Молитва»

Фиру вызвали в военкомат:

– Твой год еще не совсем призывной. Но ты состояла в кружке Ворошиловских стрелков Дворца пионеров, так?

– Там мы стреляли только из мелкокалиберки.

– Ничего. Научим, если пойдешь добровольно.

«Если бы мама была, она бы легла в дверях и не пустила, – подумала Фира, – а папа, пожалуй, сказал бы: ”Иди…”». И не успела ответить, как военком протянул бумагу:

– Направляешься в Москву, в школу снайперов.

Всю дорогу до Москвы Фира со страхом представляла свою жизнь среди грубых нахальных парней. Но оказалось, что в школе снайперов – только девушки. Много девчонок, самых разных – и грубые, и нахальные, под стать парням, другие вполне терпимы, а с одной, скуластенькой казашкой, они даже очень сдружились. В свободное время бродили по территории школы и воображали, что живут в XVIII веке, при царице Екатерине Второй, среди дам в колокольных кринолинах и кавалеров на тонких ножках. А как иначе, если школа девочек-снайперов располагалась в Кусково, загородном имении князя Шереметьева. Девчонки жили в графской оранжерее, длинном доме с наклонной стеклянной стеной, выходившей в регулярный парк с аллеями, статуями, искусственным гротом, прудами и разными потешными домиками: голландский, швейцарский, итальянский – и дворцом, который казался каменным с мраморными колонами, а оказался деревянным, и колоны деревянные. Мрамор, видимо, на дороге не валялся. В парке был мраморный столб с надписью: «Сия стела поставлена в честь посещения императрицей Екатериной Великой, из мрамора, пожалованного самой императрицей». Ходили в гости со своим мрамором.

Но времени любоваться стариной оставалось мало, будущих снайперш гоняли, «как соленых зайцев», натаскивали, как охотничьих собак, и потому они порой делали стойку даже на тени прошлого в графском парке.

Однажды в сумерки, когда они шли по аллее меж двумя стенами из высокого кустарника в пугающей темноте, подружка застыла столбиком и как-то по кошачьи насторожилась:

– Здесь кто-то ходит.

Возможно, глаза этой «дочери степей», как ее, смеясь, называли, и правда кого-то видели из своих узких бойниц.

– Я не вижу, я чую. Может, она?

– Кто?

– Прасковья Жемчугова.

О Жемчуговой тут только стены не говорили, да и они, пожалуй, тоже. Кому, как не девушкам, слушать, разинув рты, о крепостной актрисе, на которой молодой граф женился официально и этим шокировал высший свет. Даже портрет показывали бывшей деревенской девчонки, беременной следующим Шереметьевым.

– Сказала! Она же умерла от туберкулеза.

– Бедная. Ее, конечно, пустили в рай за все страдания.

– Рая нет, – твердо сказала Фира.

– Конечно, – быстро согласилась подруга.– Раз Бога нет, какой может быть рай?

– Даже если Бог есть, все равно нет рая! – сказала Фира.– Мой дедушка верил, молился, он говорил бабушке, что души мертвых не возносятся, а терпеливо ждут, пока не наступит рай на земле.

– Коммунизм?

– Коммунизм для всех, а земной рай только для хороших… Ну, в общем, хорошие люди оживут, а плохие умрут окончательно.

В эту ночь Фира не сразу после отбоя провалилась в сон, думала: все-таки жалко, что Бога нет и все, что говорил дедушка, – сказки. А то бы они еще встретились когда-нибудь с папой, от которого осталась только похоронка, с мамой и братьями… Мама еще в июне сорок первого повезла младшеньких, Валика и Левика, к бабушке в местечко Паричи, что в Белоруссии на реке Березине. У бабушки была корова Зорька с телкой Звездочкой. Когда Фира была помладше, мама возила и ее купаться в Березине. По утрам она сквозь сон слышала дрожащий звук рожка. Открывались все ворота в местечке, коровы выходили на улицу к пастуху и шли на выпас, а пастух брел за ними, сонный, с кнутом на плече. Потом коровы приходили на вечернюю дойку и сами находили свои ворота. Пастух ко всем этим передвижениям не имел никакого отношения. Было похоже, что не он пасет коров, а коровы – его. Зато бабушка не знала отдыха: доила коров, кормила детей. Сновала, пыхтя, как маневренный паровозик, между сараем и русской печью, где томилось в глиняных горшочках топленое молоко с корочкой цвета шоколада. Кроме печки, занимавшей половину дома, был еще дедушка с книгой, над которой он раскачивался, словно поклевывал страницы. Внуков будто и не замечал, хотя их был целый выводок, всех привозили «на дачу» из пыльных городов сыновья и дочери, дай им Бог здоровья, пусть рожают еще. И в это лето привезли из Ленинграда и Харькова еще четверых внучат, двоюродных братьев Фиры…

А 22 июня объявили по радио, что началась война. Папу, он был старший политрук, вызвали в часть, а мама так и не вернулась, потому что 5 июля в Паричах уже были немцы. Что они сделали с евреями, Фира не знала. Но догадывалась… Окончательно выяснилось только после войны. Всех евреев местечка специальная команда с изображениями черепов на стальных шлемах вывезла в кустарник за деревней Высокий Полк, там расстреляли из автоматов и стариков, и женщин, и детей. Всех закопали в четыре ямы по десять метров в длину и шириной два метра каждая. А в ноябре 43-го, отступая, немцы разрыли ямы, три дня сжигали трупы, а кости, которые не взял огонь, рассеяли на колхозном поле.

Встретить маму и братьев Фира могла лишь в раю… Но учеба закончилась, и девчонок отправили в ад. В ад, наполненный воем снарядов, визгом рваного железа над телом девочки, вжавшейся в грязь или черный снег, и свинцовыми поцелуями пуль… У первого раненого, которого увидела Фира, была оторвана нижняя половина лица, он ворочал обрубком языка и жестами просил добить его. И только дело, которым она теперь занималась, заглушало страх. Она думала о том, как убить, а не о том, что сама может быть убита. Она стала машиной смерти, находила себе лежбище и часами ждала жертву. Как только в прицеле появлялся вражеский солдат, стреляла и повторяла, как в детстве мама, когда кормила с ложечки: «За бабушку… за дедушку… за Левика… Валика… Фиму… Сашу… Борю… Мишу…»

За папу она тоже не забыла срезать какого-то бедолагу с отвисшей мотней штанов.

Фира надувала толстые губы, всхлипывала, вспоминая имена родных, и делала зарубки на прикладе винтовки.

Пока ее не вычислили и не появился Фриц. Наверно, его звали как-нибудь иначе, но для Фиры это был Фриц, один из фрицев, который пришел завершить дело, начатое ими в Паричах, – убить теперь ее.

Среди тысяч пуль, решетивших воздух, Фира тотчас узнала пулю снайпера, адресованную ей.

До наступления темноты лежала, боясь шевельнуться, выдать себя, ночью поменяла позицию, а на рассвете, когда, расслабившись, вновь начала охоту на немцев, ставивших мины на плацдарме, раннее солнце блеснуло на линзе ее прицела…

Фриц раскрыл блокнот с фотографией мальчика в коротких штанишках под целлулоидом на обложке и аккуратно приплюсовал к своим победам смерть русского снайпера.

Фиру похоронили в общей могиле там же, на задонском плацдарме между устьями рек Хопер и Медведица.

Вскоре немцы, наступая, дошли до того берега, где русские поставили высокую фанерную звезду, и бризантный снаряд разорвался над головой у Фрица, когда он расположился у походной кухни с котелком и флягой…

Фрица, которого на самом деле звали Клаус, похоронили там же, где и Фиру, только не под высокой звездой, а под низким крестиком.

…И звезда, и крестик давно уже превратились в труху и смешались с землей. И под землей от тел убитых остались разве что кости.Но Фирин дедушка оказался прав: души мертвых не покидают земной юдоли, они остаются там, где смерть освободила их от телесной оболочки. Существуют, не ощущаемые никем, и ждут прихода Машиаха, потомка библейского царя Давида, маленького человека на белом ослике с ночными глазами, глядящими на дорогу из- под полуопущенных выпуклых век насмешливо и печально. Заслышав стук маленьких копыт печального ослика, души добрых людей вновь обретут тела и соберутся в Иерусалиме, чтобы провозгласить царство божие на земле отныне и навечно. И больше никто никогда никого не обидит, потому что злые души вернутся в могилы и зло покинет нашу исстрадавшуюся землю отныне и навсегда.

Там, на Задонщине, где когда-то похоронили Фиру, а потом и Фрица-Клауса, раскинулась большая станица, которая росла, вытесняя и лес, и поле, и луга. Еще до развала Союза многие дома за дощатыми заборами опустели, да и заборы покосились, зато выросли «хрущобы» – панельные пятиэтажки. А в девяностые годы старые дома засверкали свежей краской, некоторые хозяева надстроили мезонины и подвесили балкончики с балясинами; церковь, где при советской власти был склад вторсырья, обзавелась золотыми куполами. И появились доселе невиданные особняки, кирпичные, трехэтажные, окруженные высокими стенами, с бронированными воротами и «мордоворотами» из местных парней.

Все это Фира видела, хотя Фиры не видел никто. Как душа Жемчуговой в аллеях Кусковского парка, так и душа Фиры теперь бродила по улицам станицы. Иногда пыталась уйти отсюда, вообще с задонского плацдарма, подальше от мест, где убивала и была убита, но воздух сгущался на ее пути, и сил не хватало одолеть невидимую преграду.

Если бы пуля Фрица не попала в цель, ей было бы уже далеко за восемьдесят, но Фриц не промахнулся, и время для Фиры зависло. Он была все той же полудевушкой-полуребенком, не узнавшей ни женской любви, ни материнства. Но телесная жизнь станицы не давала душе покоя, манила, соблазняла и вгоняла в тоску…

И Фира нашла себе мертвый дом – призрак дома, оставленного обитателями, с украденными из окон стеклами и забитыми кривыми гвоздями дверьми.

Окна Фиру не интересовали, забитые двери не мешали входить и выходить. Зато была русская печь, такая же, как у бабушки. Большая – дом в доме. Когда-то, еще на фронте, Фира видела целые деревни, состоящие из печей. Деревянные дома сгорали, оставались лишь кирпичные печи – голые сироты деревень. В доме, где тосковала Фирина душа, печь не топилась многие годы, да и Фира нуждалась совсем в другом тепле. В осенние мутные дни, когда ветер задувал в трубе, было слышно, как печь жаловалась на судьбу. А как плакала Фира, не слышал никто.

Но однажды ветхие стены задрожали, послышались голоса, кто-то поднял с земли упавшие ворота и во двор въехал грузовик. Мужик в потертой джинсовой куртке клещами вывернул из дверей кривые гвозди, вошел и хозяйским взглядом окинул помещение. Фиры он, конечно, не увидел. Загремели доски, которые сбрасывали с грузовика. Мужик снял куртку, остался в линялой тельняшке, и с тех пор только и слышно было, как он стучал молотком и сотрясал воздух рычанием электродрели. Ему помогали сыновья, один с пушком над губой, другой совсем как девушка. И крышу они крыли втроем, и штукатурили стены, красили двери, ставни, наличники… Мать приносила им борщ в кастрюле, мясо с картошкой и компот.

Когда дом стал как новый и улыбнулся протертыми стеклами, вошла крохотная девчушка с косичками, похожими на пшеничные колоски, и внесла кошку. Потом в дом вступила хозяйка, уже знакомая Фире. Она несла перед собой поясное зеркало в раме с полочкой. За нею стали втаскивать мебель, узлы, чемоданы, картонные коробки. Последней девочка лет двенадцати внесла шелковый, простроченный, в кружевах, конверт с самым маленьким членом семьи. И мать тут же, среди разбросанных вещей, уселась кормить его грудью.

Фиры никто не заметил, кроме кошки. Она уставилась своими зелеными светофорами в ее сторону, но отвернулась и никому не сказала.

А хозяйка, уложив ребенка, стала готовить на таганке во дворе. Сварила гору картошки в мундире, и у Фиры защекотало в глазах от любви к этим людям. Она вспомнила женщин из деревни Кусково, рядом с Шереметьевским парком. Зная, что девушкам в снайперской школе дают только «суп рататуй» из горохового концентрата и по полчерпака перловой «шрапнели», они приносили к чугунной изгороди картошку в мундире, прикрывая посуду телогрейками, чтоб не остыла. Всех девочек называли дочками, жалели бедняжек, мерзнувших в огромной оранжерее, и вообще, какие из них солдаты…

Семья, которая купила этот дом, была не из местных станичников, приезжая. Хозяин чуть свет заводил трактор и только к вечеру возвращался домой. Пьяных песен, как это было в других домах, здесь не пели даже по воскресеньям. Старший сын уезжал с отцом на поле. Средний, восьмиклассник, тоже уже научился править трактором, старшая девочка рвала траву для кроликов, малышка с пшеничными косичками сторожила коляску с братиком, а хозяйка кормила всех, включая кур и кабанчика в сарае. Фира видела, как у нее слипаются глаза, когда она укачивает ребенка, ребенок плачет, мать их с трудом разлипает, и наступает момент, когда уже подбородок утыкается в грудь, женщина начинает тихонько посапывать, сидя над детской кроваткой, и даже плач ребенка ее не будит…

А Фира не могла слышать детского плача – и однажды подошла к кроватке, стала тихо покачивать, и чувство до сих пор незнакомой, не девичьей, а женской тоски разорвало ее существо. Почему у нее никогда на будет детей?! Такой вот комочек плоти, доверчивый и беззащитный, никогда не прильнет к ней тельцем, не станет искать грудь и не назовет мамой. Проклятый Фриц одной пулей убил еще не родившуюся мать с еще не зачатым ребенком.

Одно утешало: у Фиры теперь была семья, хотя семья не знала об этом. Она ходила с ребятами в школу, но ее никто там не видел. Когда они «плавали» у доски, Фира подсказывала, но ее никто не слышал. Однажды даже пошла с классом, где училась младшая, Ира, в краеведческий музей. И там увидела винтовку со снайперским прицелом и зарубками на прикладе. Зарубки неглубокие, царапки, а не зарубки. Она сразу узнала: ее винтовка. Ребята рассматривали патроны, снаряды, пулеметные ленты под стеклом. Фира не отрывала взгляд от винтовки.

Спокойная жизнь семьи продолжалась недолго. Ими заинтересовались те самые мордовороты, гоняющие по станице на мощных лакированных машинах, которые они называли тачками. Когда эти машины проносились по улицам, станица как будто вымирала: захлопывались калитки, во дворах становилось пусто, даже цепные псы и те, поджимая хвосты, заползали в будки.

В одно из воскресений, когда хозяин в кои веки днем уселся со всеми за стол, за воротами раздался визг, будто задавили собаку. Но это они так лихо тормознули.

Без стука, без спроса ввалились вчетвером.

– С новосельем вас, господин фэрмэр.

– Ну? – хозяин насторожился.

– Вы бы, ребята, не курили, – попросила хозяйка, – у нас ребенок.

Один из гостей сплюнул горящий окурок на ковер. Другой – сунул сигарету в ведро с питьевой водой, принесенной из колодца. Зашипело.

– Сердитое у тебя ведро, мамаша, – шутник подмигнул детям. – Ну как, мужик, – будем делиться?

– Не понял?

– Все ты понял.

– Допустим. С какой стати?

– А на чьей земле у тебя фэрма?

– Землю я арендовал по закону.

Слово «закон» вызвало такой хохот, что младенец проснулся, заорал.

– Отгадай загадку: кругом вода, посредине закон, чо будет?

– Слышал. Прокурор купается.

– Ну вот и плыви к прокурору. А здесь мы – закон.

– Понаехали, понимаешь, всякие.

Хозяин встал из-за стола, отошел от детей подальше на свободную часть комнаты. Сыновья было дернулись за ним. Он бровями показал: спокойно.

– Вот что, хлопцы, – сказал он гостям, – сниму урожай, тогда и потолкуем.

Снова хохот:

– Дорога ложка к обеду.

– Сейчас сбегаю за ложкой для вас.

Вышел и вернулся с двустволкой.

– Хирург у вас есть, ребята? Картечь из жопы вынимать.

Гости с виду не очень испугались.

– На нет и базара нет. Хорошее у тебя ружье, только на всех нас у тебя дроби не хватит.

Но отвалили. Тачка снова взвизгнула по-собачьи и растворилась в пыли…

– Сходи в милицию, подай заявление, – сказала жена.

– А кто, по-твоему, служит в милиции?– сказал муж.

Но жена настояла…

Из милиции он пришел смятый какой-то и не смотрел в глаза:

– Не спрашивай. Как везде. Предложили свою крышу.

Фира не поняла: зачем им другая крыша?

– И ты согласился?

– А куда бы я делся? Но они тоже говорят «дорога ложка к обеду» – не хотят ждать до осени. А нам чем обедать? Тут хотя бы с ссудами развязаться. Пришлось послать их подальше.

Жена заплакала.

– Уезжать надо.

– На «уезжать» у нас тоже не хватит пороху. Все сюда вкатили. На улицу, что ли, с детьми? Ничего, меня тоже голыми руками не возьмешь.

…Валерик устроился в кустах у дороги. Промасленный брезент, в который было завернуто оружие, расстелил на травке, винтовку со снайперским прицелом, новую, с рожком и глушителем – все при ней, уложил рядом, под правую руку, сам перевернулся носом кверху, курил, глядя в ленивые облака. Бояться ему было некого. Ствол не засвеченный, еще не стрелянный, прапор сегодня еще до отбоя поставит винтарь на место, где стоял. Прокола быть не может. Да и кто станет связываться с сыном райпрокурора? Себе дороже.

Мобильник задрожал в кармане. Ага, уже докладают, что «фэрмэр» заводит трактор. Подождем – не под дождем…

– Что ты сказал? Не сам на тракторе, а пацана посадил?

…Ни фига себе!.. Ну, пацана – так пацана. У фермера этих выблядков до хрена, а мало покажется, еще наклепают. По барабану. Главное, чтоб шобла знала, что Валера тоже не пальцем деланный.

Послышалось дырчанье трактора. Вот он, тракторишка с прицепом. На высоком сиденье фермерский сынок, в прицепе ящики свежесобранных помидоров.

Валерик перевернулся на живот, потянулся за винтовкой, нащупал брезент… Пусто… Винтарь исчез необъяснимым образом…

Валера встал на четвереньки, повертел головой. Никого. Выпрямился. Вокруг ни одной живой души.

Валера не знал, что бывают и неживые души. Война с немцами, которая прошла кровавым плугом по этой земле, была от Валерика так же далека, как битва с Мамаем. А Фриц, он же Клаус, все еще бродил здесь и не мог перейти очерченного кем-то незримого круга. Хотя кто бы понял, как он хотел домой?!.. Но кем-то всевластным ему не велено было покидать поле боя. Хотя от прежних окопов и ходов сообщения остались еле заметные валики, обрывки колючей проволоки превратились в бугристые сосульки ржавчины, блиндажи – в неглубокие впадины, проросшие насквозь деревьями. Но Клаус еще в самом начале своей посмертной жизни облюбовал один блиндаж, где сколотил койку из досок и стол, на который складывал дорогие воспоминания. Главное среди них – блокнот, вернее, то, что от него осталось: целлулоидная обложка с фотографией мальчика в коротких штанишках на шлейках и в рубашонке с галстуком. Мальчика звали Вилли. Отец любил с ним посиживать вечерком за столом под зеленым абажуром и читать книжку. Ему самому в детстве мутер читала под этим же абажуром старинную, с затейливым готическим шрифтом и забавными рисунками автора, книгу Вильгельма Буша «Макс и Мориц. История мальчиков в семи проделках». Макс и Мориц были ужасные шалуны, они безбожно издевались над добрыми бюргерами: пекарем, портным, фермером, даже учителем, но шутки, как правило, плохо кончались для них самих. В конце концов сорванцы угодили под жернова, и мельница их смолола на мелкие кусочки, которые склевали утки. Так и было нарисовано: кусочки мальчиков на последней странице.

Вилли почему-то разозлился:

– Утки не людоеды!

– Конечно, мой мальчик. Утки не едят детей. Это просто писатель пошутил.

– Значит, он сам людоед.

И не захотел больше смотреть картинки в этой книжке.

Где теперь Вилли? Его, наверно, не узнать… А мальчик, который уже водит трактор, совсем как Вилли, если бы Вилли было, как этому мальчику, не пять лет, а пятнадцать. Такие же волосы, почти белые, и щеки с ямочками. Как жаль, что я не дождался, когда Вилли тоже сядет за руль трактора!

В чем, в чем, а в сельском хозяйстве Фриц разбирался. Помидоры чуть-чуть не дозрели, самое время снимать, и русский фермер не дурак, вся семья собирает: сыновья и девочка лет двенадцати… А говорили, русские не трудолюбивы…

Ветер, текущий вдоль дороги, пахнет помидорной ботвой. Мальчик, похожий на Вилли, везет ящики с помидорами в прицепе за трактором…

А у дороги в кустах какой-то балбес развалился рядом… с винтовкой незнакомой конструкции, со снайперским прицелом и рожком, как у автомата. Вот мальчик подъехал ближе, и балбес потянулся за винтовкой… Хорошо, что Клаус оказался рядом. Не дай Бог… Как он впоследствии проклинал себя за то, что не пристрелил бандита из его же винтовки.

…Станица вздрогнула и замерла от ужаса. Рынок, который обычно работал до полудня, опустел, едва начавшись. Крикливые бабы пугливо перешептывались, собираясь по двое, и разбегались с появлением третьей. Все ворота закрылись одновременно. У приезжего фермера вырезали всю семью. Ночью закололи ножами, зарубили топорами и размозжили головы спящим: отцу с матерью, сыновьям, одному семнадцать с половиной – уже вызывали в военкомат, другому пятнадцать, двум дочерям – двенадцати- и пятилетней, даже младенца не пожалели…

Милиция окружила дом, никого не подпускают… А никто и не приходит… Растянули полосатые ленты, фотографируют, ищут отпечатки, даже собаку-ищейку привели. Хотя кого искать? Вся станица знает, кто это зверство совершил. Все знают и все молчат. Да и кто поверит. Убийцы даже семимесячного Андрюшку не оставили в свидетелях. Лучший свидетель – мертвый свидетель.

А он был… Фира узнала всех четверых, которые приезжали в то воскресенье, видела, как Валера занес ножевой штык над кроваткой ребенка. Но что она могла сделать, если ее саму убили шестьдесят восемь лет тому назад? Что?!

Если вам захочется умереть после вашей смерти второй раз, вы поймете, какая невыносимая боль раздирала ее душу.

Милиционеры задевали ее локтями, но не обнаруживали присутствия, она ходила по лужам крови и не оставляла следов. Ее не было, но она была.

А Фриц пришел на огороды посмотреть, чисто ли проведен сбор помидоров, и не обнаружил ни фермера, ни трактора с прицепом… Ну кто же еще спит в такое время? Все-таки русские есть русские. И пошел проверить. Лучше один раз увидеть… И увидел детские игрушки в луже крови. Тела, длинные и короткие, выносили к «труповозке». Он так боялся увидеть среди них своего Вилли, то есть похожего на Вилли мальчика с белой головой. И увидел. Лицо его накрыли простыней перед самой машиной. Оно теперь стало таким же белым, как голова…

Приехал прокурор и еще какое-то районное и областное начальство. Множество автомобилей запрудили улицу у самого высокого забора станицы, за которым торчал особняк с окнами «типа мавританских». Среди машин, которые заехали даже на тротуар, были и знакомые станичникам джипы, на которых мордовороты носились по ночам, пугая визгом тормозов присмиревшее население. Они были там, все за одним длинным столом. На улице было слышно, как чокались хрусталем и орали здравицы.

К утру стали выводить, а кого и выносить к машинам. …И тут первый выстрел ударил и прокатился эхом. Шутник, который требовал ложку к обеду и, улыбаясь, перерезал горло малышке с пшеничными косичками, упал, проехав ногтями по лакированному крылу своей тачки. Остальные спьяну приняли выстрел за салют, но вторая пуля скосила убийцу фермера и жены, что сперва оглушал обухом топора, потом уж резал. А теперь валялся в блевотине у ворот. Третий успел выхватить ствол, но пуля попала в глаз… А шустрый Валерик, который «кончал» младенца на глазах у Фиры, успел спрятаться за колесом джипа, и его пуля досталась начальнику милиции. Фуражка отлетела назад, и даже крови не было, только дырка между бровями. Протрезвевшие гости подняли беспорядочную пальбу, но невидимый киллер продолжал методично отстреливать одного за другим… Пока у него не кончились патроны. Тишина наступила необыкновенная, и «непромокаемый» Валера встал из-за колеса. При виде его довольной рожи Фира заплакала от обиды, и винтовка с развилки дерева соскользнула в траву. Валера первый метнулся и подобрал винтарь. Снайперская винтовка – точь-в-точь как в музее: черный тяжелый оптический прицел, и даже зарубки на деревянном прикладе те же. Выходит, другой винтовки у фраерка нет, если пришлось тибрить из музея… Уцелевшие воспряли духом, стали вылезать из-за тачек и, уже не боясь, кольцом окружили Валеру с винтовкой… Как вдруг он упал и задергал ногами. Только потом услышали хлопок, будто открыли бутылку шампанского. Но поздно: еще один снайпер бил с тыла, с третьего этажа, из окна «типа мавританских». Прокурору пуля попала в затылок, очки свалились, остались стеклянные глаза, за ним рухнул пузом хозяин особняка… У этого снайпера была новая винтовка, скорострельная, полуавтоматическая, с глушителем и многозарядным рожком – на всех у него хватило смерти… Все легли звездочкой вокруг Фириной винтовки.

Оплакивать расстрелянных здесь уже было некому. Только чей-то джип, на котором сработала сигнализация, кричал, задыхаясь, как ишак, над трупом хозяина.

Клаус-Фриц отбросил опустевший рожок в одну сторону, бесполезную винтовку – в другую и пошел прочь. Шагал, шагал, пока не заметил, что валик от последней траншеи обрывается в траве. Выходит, очерченный кем-то круг он уже переступил, и ничего не случилось. Значит, поступило разрешение покинуть поле боя… И пошел домой…

А Фира вдруг увидела землю далеко внизу. Нитки дорог с ползущими автомашинами, трещины оврагов, светлые жилки рек Хопра и Медведицы, которые сошлись углом, и вспомнила, как в школе снайперов девчонки гадали по ладони: «линия жизни», «линия судьбы», «линия головы» и «линия сердца»…

Земля разжала свою ладонь и выпустила птичку.