Семён Гринберг

Под занавес

*   *   *

Едва протиснулись с Европы облака,
Пришел февраль и поменял погоду.
Последние два-три, нет, все четыре года
Ни сна, ни дождика измученной душе.

Намедни два знакомых мужика,
Один с Бейт-Шемеша, другой совсем из Лода,
Судили обо всём, про огурцы и воду,
И оба заикались, как Моше.

А нынче за окном не улица – река,
Такая вдруг знакомая, родная,
Хоть песню затяни про ямщика,
И тех же птиц немереная стая
Летит издалека.

ПОРТРЕТ

Напротив юридической конторы
Толпа на остановке, за которой
Участок полицейский, а за ним
Известная ешива Эц-Хаим,

Что значит Древо Жизни, дальше рынок,
С которым Велимир замыслил поединок,
И ход во двор, и мальвы с двух сторон,
И на стене пришпиленный Шарон,

Отец людей – написано коряво.
Отселе он осуществляет право
Следить отечески перемещенья многих
Иерусалимлянок, красавиц долгоногих.

*   *   *

Одна красавица была зубная врач.
Её прогулки с пешею собакой
Напоминали издали точь-в-точь
Картинки современных мастеров,
Где люди, словно в городе, однако,
Всё больше меж олив, похожих на коров.

И так была в оливах хороша,
Неразделимая на душу и на тело,
Что, так сказать, свою сыграло роль,
Как эта госпожа
Склонялась то и дело
И прикасалася, и исцеляла боль.

*   *   *

Здесь не слышен ни шорох, ни шелест дождя,
И трава поглощает любые следы,
И собака является, чуть погодя,
И ложится у ног, избегая воды,

И прохожие люди в плащах и пальто
Удаляются в свой городок Модиин,
И фалафель торгуют почти ни за что,
И стакан кока-колы за шекель один.

И кому еще ведомы эти места,
Где стекает листва с керамических крыш
И порою Шопена играют с листа,
Где уместен кадиш.

*   *   *

Ночь отступала. Всяческая дрянь
Изгладилась вослед за утренними снами,
Покинули тьмутаракань
Предметы мебели с округлыми углами,
Жена пробормотала: “Перестань”.

Среди цветов в сосуде в темноте
Происходило некое движенье.
Как будто обнажалось декольте
У каждого отдельного цветка
И он, переменяя положенье,
Тянулся к свету возле потолка.

*   *   *

Скамейка на пути в Неве-Якóв.
Отсель видны дворец Ярденской королевы
И небо синее над ним и сквозь него.
Там птицы дикие заместо облаков
Пересекаются направо и налево
И больше ничего.

Воистину, за исключеньем неба,
Всё остальное было на земле.
Шел господин, жуя краюху хлеба,
Баранина пеклась на вертеле
И русские излишне суетливо
Несли флакон заморского разлива.

И он меж нами жил, пока не отошёл.
Мы жили на холмах, кругом росли оливы,
Здесь пёс, родимый наш, все камни обошёл.

*   *   *

Памяти А. Г.

Автобус шёл из Маале-Адумим.
Шептала девочка, читая теилим.
Гольдштейн смотрел и слушал.
Рядом с ним
Судили и рядили о России.
Про холода и летние дожди,
Про то, как правят ихние вожди,
Про лихость, так сказать, буржуазии.
И тот, что там живал и наблюдал
Рождение, как он сказал,
Типа того, трагедии и фарса,
Когда Гольдштейн заметил, что читал
Про это всё у молодого Маркса,
Он тотчас же его зауважал.
Так и вели мудрёный разговор,
Один, другой случайный пассажир,
Не то весёлые, или хватили лишку,
И всё своим казалось чередом –
Бежал забор бетонный за окном,
Смотрела девочка на маленькую книжку.
2007

*   *   *

Совсем недолго дождик моросил,
От ФОТО Нисима до улицы Агриппас,
После чего сказал или спросил
У первого же встречного зонта:
Похожа улица, но, кажется, не та,
Где делают прививки против гриппа.
И отвечали, мимо проходя,
Что, в общем, исцеляема простуда,
И удалялись к Маханэ-Йеуда,
Сухие, словно не было дождя.

ГОДОВЩИНА

Там, где ночь приближалась, и брали такси,
И сойдя наугад, поступали пешком,
Одолжил закурить, обронивши “мерси”,
Запоздалый прохожий с солдатским мешком.

Задержись-ка, служивый, на пару словес,
Не чужие, поди, и дорожка одна,
Вроде пятого марта сошлись, наконец,
Помянуть этот день по стакану вина.

И хотя, погляжу, просвещённый уже,
Но про большевиков не слыхал, отродясь.
Как сказала вдовица Фернана Леже:
Сталин помер вчерась.

В ОГРАДЕ

Зое Копельман

Во граде, где я жил едва ли ни полвека,
Где до Кремля пешком, как до Шиша-Асар,
Тургеневка была – библиотека,
И начинался Сретенский бульвар.

В другую сторону был пруд продолговатый,
Без уток нынешних и чуть ли ни гусей,
И делал круг трамвай тридцать девятый
Не у метро, а там, где “Колизей”.

Упомяну и этого, который
Жил на Покровке около “Авроры”,
От овощного несколько шагов.
Мы говорили, выйдя из трамвая,
И он, и я, и рта не закрывая,
И помахал рукой, и был таков.

*   *   *

Куда девались эти времена,
Никто не знает.
Тогда и матушка сама
Жила-была.
А нынче прежнего вина
Душа не принимает –
Вода смешала имена
И утекла.

А он и вправду запропал,
Как в воду канул.
Из них любой жил-поживал
Сам по себе.
И нас никто не вспоминал,
Ну разве спьяну,
Как запоёт “Речной вокзал”
Или “Любэ”.

*   *   *

S. S.

Пока мы пили, выпал первый снег.
Почти от Белорусского вокзала
Сплошным, пушистым, белым укатало
Весь Ленинградский, так сказать, проспект.

И пух небесный был над головой,
Кружа и опадая постепенно.
Ажурный дом в начале Беговой,
За коим шли кирпичные дома,
Казался необыкновенным,
Чудной была и улица сама.

По ней до Хорошевского шоссе
Я знаю, бегала с косичками, как все,
Которая моей могла бы стать женою.

На этот счет совсем в иных местах
Бреду и рассуждаю сам с собою,
И поневоле наблюдаю, как
С пригорка, где намусорили ели,
Сползает облако к монастырю Креста.
Над местом, где почил известный Руставели,
Мерцает силуэт трамвайного моста.

*   *   *

Вдоль ограждения бензоколонки
(Навстречу, кто в Хеврон, Бейт-Лехем ли на Рождество)
Иду себе опавшею листвой,
Когда приблизилось лицо благородной негритянки
С пучком над головой.
Кто краше женщины всегда темноволосой,
Напомнившей цветок?
Шоссе перебегают овцы
Движеньями похожих ног.
Слов не достанет, рассказать, куда иду за ними,
Туда ли, где бывал и был,
Пил воду, чистил апельсины,
И между дольками и долями чужими
Искал свою и находил.