Марина Бородицкая

На углу Бассейной и Храмовой

БЛЮЗ О РОЗОВЫХ БЛЮДЦАХ

Это чашки бьются, а блюдца потом вдовеют,
и уже никогда, и служат верой и правдой:
что-нибудь накрыть, или шпроты в банке поставить,
чтоб не прямо на скатерть, – а то и горшок цветочный…

Дзынь-ля-ля!

Я люблю эти блюдца, подаренные к новоселью
четверть века назад, эти розовые, из “Ядрана”,
так и вижу: кто-то родной летит как на крыльях,
прижимая к груди добычу в нарядной коробке.

Дзынь-ля-ля!

В гардеробе моём не осталось таких оттенков:
ни болгарской маечки, ни цветастой юбки, –
если хочется жизнь увидеть в розовом свете,
можно вымыть яблоко и покатать по блюдцу.

Дзынь-ля-ля!

Покажи мне, блюдечко, дальние страны:
ладно ль там житьё или вовсе худо?
Хоть одну покажи страну, что исчезла с карты
шесть разбитых чашек тому назад.

*   *   *

Тосковать – но весело, чёрт подери! –
как сама когда-то провозгласила.
Тосковать надо весело, хоть умри,
а стареть – красиво.

Надо спину держать и тянуть носок,
полонезом легким вплывая в старость,
даже если долбят изнутри висок
и не мудрость выходит на свет, а ярость.

Исполнять с улыбкою пируэт,
уходить красиво и бесшабашно,
чтобы дети, в наш наступая след,
знали: это не трудно.
      Не больно.
                        Не страшно.

*   *   *

…И ещё непременно спросят:
– Что ты делал в момент убийства?
– Мылся, брился, учил уроки,
перечитывал “Одиссею”,
красил стены, рожал ребенка,
плавал в море, смеялся, плакал, –
всё, что делал на этом свете,
всё я делал в момент убийства.
– Ладно, – скажут, – пока идите,
мы вас вызовем, если надо.

БЕЗ РЕЙТУЗ

И снова мир как новенький блестит.
С улыбкой терпеливые таджики
ограды красят в разные цвета
и лавочки, и горки, и качели…
Отличный день! В такие дни когда-то
впервые разрешали без рейтуз
из дома выйти. Это было важно:
сегодня без рейтуз – а там, глядишь,
и без пальто, и в гольфах, и в носках,
и в летнем платье, и на босу ногу,
и вовсе босиком, в трусах, на даче, –
о, счастье человечьего зверька!
Зачем так нужно в детстве голым телом
касаться окружающего мира
и слой за слоем убирать преграды,
как бы сдвигая влажную бумагу
и проявляя нежную картинку,
где жизнь всегда как новая блестит?

*   *   *

Ещё разок, мой сладкий –
осаль, задень, кольни!
Из лука, из рогатки,
из трубочки пальни!

А если ты без лука
и звать тебя Гермес,
скажи, что здесь – докука,
а там – полно чудес:
закатная дорожка,
и качка в челноке,
медовая лепёшка,
зажатая в руке,

и медная монетка
с приятным холодком,
как мятная таблетка,
лежит под языком.

*   *   *

Вечная – с птицами, рыбами, гадами,
вешняя – на все лады –
нищая радость, когда за оградами
плещут чужие сады.

Крутится, вертится, слышится, движется,
свищет из гущи ветвей, –
гипоталамуса пьяная вишенка
правит державой своей.

Велосипеды рулями сплетаются,
мнут придорожный жасмин,
к окнам кукушки ночные слетаются,
петь не давая дневным,

знать не желая, что всё перемелется,
дудку отложит игрец
и на последнюю вишню нацелится
чёрный проворный скворец.

*   *   *

Мы сидим под зонтиком
            уличного кафе
за какую-нибудь неделю
            до аутодафе:
до сожжения листьев,
            осеннего полыханья, –
переводим дыханье.

Мы сидим, как будто под сенью крон,
под защитой древесных стволов,
и отстрел покуда не разрешён,
и ещё не объявлен отлов.

Мы сидим, как птицы на ветке
            возле гнезда,
обалдевшие от внезапного
            окончанья труда:
все рождённые выкормлены,
            поставлены на крыло, –
вроде нормы выполнены,
            и ещё тепло.

Мы сидим, как лабухи
            на задворках оркестра:
сколько тактов продлится пауза,
            нам неизвестно,
мы вообще ничего не смыслим
            в этих листках,
где восьмушки горстями,
            как вишни на черенках.

Мы сидим рассеянные,
            вкусившие благодать
на углу Бассейной и Храмовой,
            на невидимой стрелке…
Мы уже встаём –
            прости, что заставили ждать –
не робей, воробей,
            доедай из моей тарелки!

*   *   *

Мелкий бог домашних насекомых
не спешит на тараканий зов,
к смерти неминуемой влекомых
не спасёт он лапок и усов.

Сколько ж вас ухлопано, страдалец!
Говоришь, меж нами есть родство?
Говоришь, и мне протянет палец
в грозный час чужое божество –

и не бросит огненный окурок
в наши муравьиные холмы?
Чёрт с тобой, хитиновый придурок,
я поверю в косточку хурмы.

*   *   *


Как пришла Михалычу
в суд повестка,
снаряжали сын его
да невестка.

В голос внучка плакала,
Анжелика,
и тихонько – Власова,
бобылиха.

А в суде Михалыча
отпустили,
как мальцу, все шалости
вмиг простили.

Вышел дед к Михалычу
в кофте белой:
– Пособи, – грит, – малость, а?
ключ заело.

Подточил бородку он,
вставил ключик,
видит – за воротами
пруд блескучий,

лодка плоскодонная,
лес нечастый,
небо подметённое,
луг цветастый.

Старичок догадливый
подал руку:
– Ну бывай, заглядывай,
скрасим скуку.

И Михалыч с горочки
двинул к пляжу,
– Буду, – молвил, – вскорости,
петли смажу.

ГРОБ НА КОЛЁСИКАХ

Страшная сказка из детства доносится,
после отбоя в палате – ни зги:
– Девочка-девочка, гроб на колёсиках
едет по улице вашей, беги!

В чем провинилась несчастная девочка?
Кто пионерку решил извести?
Кто в репродукторе, добрый, надеется
предупредить и беду отвести?

Не до подробностей! гроб на колёсиках
катится к дому, въезжает в подъезд, –
под одеялами разноголосица
писка и визга: ой, мамочки, съест!

Мамочки в лагерь девчушек спровадили
крепнуть на воздухе, кушать и спать.
Дурочка в сказке не слушает радио,
да и услышит – куда отступать?

Гроб на колёсах по лестнице тащится,
дверь протаранена – грохот и гром –
и воспиталка орет, что рассказчицу
в спальню к мальчишкам поставит – “гольём”!

Девочка, девочка, что с тобой сделали –
мы не узнаем уже никогда.
В небе луна ухмыляется белая,
чёрная в речке лоснится вода.

Спят воспитатели, дрыхнут вожатые,
дети тревожным забылися сном…
Только малявка одна странноватая
слух напрягает в безмолвье ночном.

 АХЕЙСКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Как у моря на песочке,
       под стенами Трои,
лупят до смерти друг дружку
       храбрецы-герои.

То стрелой разят из лука,
       то копьём с повозки, –
их подзуживают сверху
       боги-переростки.

Только нынче не до драки
       воину Ахиллу:
он рассержен, он обижен,
       всё ему постыло.

Он размазывает слёзы,
       топает ногами
и один уходит к морю
       жаловаться маме.

– Мама, мама, Агамемнон
       мне нанес обиду:
он забрал мою награду,
       деву Брисеиду!

Заступись, ведь ты богиня,
       покарай нахала! –
Вышла на берег Фетида,
       горько воздыхала:

– Ах, сыночек, мой цветочек,
       розовые пятки!
Для того ль тебе судьбою
       век отпущен краткий,

чтоб последнюю игрушку
       отбирали злыдни?
Нет, сынок, твоей обиды
       горше и обидней.

Долечу я до Олимпа
       облаком солёным,
ноги дряхлые омою
       пряхам непреклонным:

вдруг да выйдет нам отсрочка
       иль какое чудо?
Ты ж на подвиги, сыночек,
       не ходи покуда.

Слушай волн утешный рокот,
       слушай вопли чаек…
Я пришлю к тебе Патрокла –
       может, полегчает.

*   *   *

А когда восходит созвездье мрака, –
нам, родившимся под созвездьем Рака,
безмятежно игравшим ещё мальцами
с раскалённым львом, с летучими близнецами,
нам, ручьистым, изменчивым, говорливым,
ускользавшим в море с первым отливом,
пировавшим с дельфинами в дымке сизой,
содвигавшим бокалы, сушившим ризы,
нам, пропевшим лето, баловням, свистунам,
растеряхам, непряхам, – короче, нам
выгребать на свет, пробиваться к свету,
и хоть раком встань, а выбора нету.