Семён Гринберг

РАЗНЫЕ ВЕЩИ

С Гринберг "РАЗНЫЕ ВЕЩИ"

Циклы, вошедшие в сборник

РАЗНЫЕ ВЕЩИ

ВОСПОМИНАНИЕ

ДОМАШНЕЕ

ПОГРЕБОК

ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ

ПО ОДНОМУ ПОЭТУ РЕКВИЕМ








РАЗНЫЕ ВЕЩИ
1996

1.

Весьма подержанный блондин
Держался кренделя, облепленного маком,
Щипал и скармливал собакам,
Потом опомнился и тоже откусил.

Дверь двигалась, пуская в магазин
Желающих прерывистым потоком,
И закрывалась с мелодичным звуком,
И каждый изнутри что-либо приносил.

И он был с кренделем, и больше ничего.
Мотаясь, точно маятник Фуко,
По всяческим садам, подъездам, туалетам,
Во многих человечьих уголках
Перебывал, и не заметил как
День перестал, и перестало лето.

2.

Тем летом было предостаточно тепла,
И на себя хватало и посуду,
И чтобы напрочь исключить простуду
И связанные с ней антитела,
Типа того, врачебные дела,
Когда заговорили про погоду,
И стало мокро, зябко и повсюду
Переменилось, и зима пришла,
Он лег в больницу,
Смотрит в потолок,
В окошке не сосна, а, право слово, пальма,
В наушниках Монюшко, Дворжак, Кальман
Пиликают, не зная свой шесток,
А он лелеет, скажем так, простату,
И вот знакомая его является в палату.

3.

Когда она явилася в палату,
То сразу увидала, что к чему,
Конечно, не лежат по одному,
Она и не надеялась на это,
Так, слабый запашок мочи, мужского пота,
И что-то тонкое, невнятное уму,
Похоже на казарму, на тюрьму
Для этих, кто не шибкого полета.

Но свой, пожалуй, как не повидать, –
Пакеты, сверточки, рассыпать мандарины,
И ненароком увидать
Себя на стеклах якобы картин,
Каталку оттолкнуть на середину,
Узнать, в конце концов, как чувствует себя здесь этот господин.

4.

А он лежит, похожий на себя.
Она сказала, он не отвечает,
Глядит навстречу и не замечает,
Как бы отодвигает от себя,
И, что поделать, всякое бывает,
Иной бормочет что-то про себя,
И засыпает,
И спит себе, и ходит под себя.
Или еще. Когда она была
Ему, не то что ближе, а знакомей,
Тогда она с аптекарем жила
В таком фармацевтическом синдроме,
И тут, среди лекарств, и клизм, и нестерильной ваты
Он тоже шел ко дну, как и она когда-то.

5.

Но это к слову. Так же как ее
За связь с аптекарем не почитали падшей,
Он был всего лишь без вести пропавший
Для нескольких, и больше для нее.
И позабыл и думать про нее
И всех, кто подпадал под выраженье «наши»,
И занавесил уши,
И иногда нашаривал питье.

А что касается того, что он тонул,
Кто поручиться,
Что в самом деле слышал «Караул!»,
Мельканье красных рук и множащихся льдин,
Хотя кругом внимательные лица,
И он тонул достойно и один.

6.

А накануне он увидел сон,
И вспомнил, и доверил по секрету,
Что будто бы приходит в гастроном,
Мол, Шекем, нет, Кооп, наоборот,
И среди прочего ему дают монету
Достоинством в тринадцать агорот.

И странно это было, и не очень,
И все-таки чудно, и не совсем,
И, право слово, не было причин
Упоминать об этом между прочим.
Короче,
Он тоже измерял на свой аршин
И дни и ночи,
Вину предпочитая кокаин.

7.

Так ей казалось. Многое она
Могла бы рассказать, чего не знала,
Но слыхивала, например, сначала
Сама
Хотела рассказать и рассказала
Про одного, что помер, а жена
Его все горевала, горевала,
И тоже получилася одна,
И продолжала,
Что та,
Которая супруга потеряла,
И схоронила только, срамота! –
Вся настежь, босиком и без халата.
В чем, думаю, была почти не виновата.

8.

Он выслушал довольно благосклонно
И этот и другой вполне бессмысленный сюжет,
Во-первых, потому, что о знакомых,
И потому еще, а почему бы нет? –
Когда все ходишь, ходишь возле дома,
И зажигают свет,
И из окна распахнутого, нет,
Скорее отворенного балкона
Докатится, как бы сказать? – волна,
Вот, вот, без запаха, ни звука, ничего
Похожего, – подумала она,
Хотя и не сказала ничего,
И он, и не припомнили потом,
Каким же образом они вернулись в дом.

9.

А дома было так же, как всегда –
Два коврика, положенны зигзагом,
Немножко наступали друг на друга,
Не оставляя дальше ни следа,
Направо, в помещении, куда
По большей части шастала супруга
(Если была, а нет, и, слава Богу),
Не прекращала действовать вода,
А если прямо – не было дверей,
Была холстина, то бишь, турникет
И нарисованный барак или сарай,
А может храм, напоминавший Пизу,
Из-за которой представал буфет,
Снабженный ослепительным сервизом.

10.

Сервиз, означенный, на дюжину персон,
Встречал и провожал, запоминая спину,
И всякий знал фарфоровую глину,
Мерцавшую со светом в унисон,
И рядом с ним казался невесом
Шкаф деревянный, упираясь в стену,
В котором помещались два костюма
И прочее, чему всегда был не сезон.

Один из пиджаков он надевал,
Но лишь, когда бывал с собой наедине,
Смотрелся в зеркало, и тотчас же снимал,
И, следуя внезапному капризу,
Садился на пол, опускаясь по стене
С обоями, слегка надорванными снизу.

11.

Теперь он видел все, что под столом –
Кроссовки, про которые забыли,
Словарь изношенный, по имени Милон,
Травинки, шпильки, столбики из пыли,
Письмо в Сант-Яго и ответ из Чили,
Карандаши, гребенки пополам,
Что было – не было, и всё под хвост кобыле –
Хлам, однако, не совсем,
Поскольку не случайны в этом мире.
Он стал считать – один, два, три, четыре,
И захлебнулся, – переполнен дом,
И здесь, и там, и даже, может быть, под синтетическим ковром.

12.

Когда ковер, размером три на три,
Вносили в комнату, он выглядел трубою
И, будучи развернут, под собою
Скрывал часть пола. Ночью, изнутри,
Из этой комнаты сочились попурри
Полузабытых песен, и гурьбою
Выкатывались не без мордобою,
И с шутками – «Несчастная, умри!»,
После чего никто не умирал,
Напротив, не спеша, отодвигал
На блюдечках остатние закуски,
Курил, роняя в кофе сукразит,
Под чешкой полкой с Библией по-русски,
Или, как говорят, с Танахом берусит.

13.

Итак, весьма подержанный блондин
В больнице, говорят, вылечивал простату,
Когда знакомая его явилася в палату,
Узнать, как чувствует себя здесь этот господин.
Он тоже шел ко дну, как и она когда-то,
Но он тонул достойно и один,
Вину предпочитая кокаин,
В чем, кажется, она была не виновата.

Каким-то образом они вернулись в дом,
Который был снабжен сверкающим сервизом,
Обоями, слегка надорванными снизу
И синтетическим ковром,
И чешской полкою с Танахом берусит,
Что накренилась несколько, и все-таки висит.











ВОСПОМИНАНИЕ
1996

*   *   *

Давным-давно, когда никто не знал про Аушвиц,
Все было можно, и писали стансы,
Один еврей взял и пошел на танцы,
Где были девушки и из других ему знакомых лиц.

Кто родился всего лишь год спустя,
Осилил переход на оживленной Яффо,
Счастливо избежав струи машин и штрафа,
И сел за столик, и глядел кроссворд, придуманный в «Вестях».

На рядом и уже просмотренных листах
Была все больше разная реклама,
Большое рассужденье в двух частях,
И многое еще, TV и радиопрограмма.

*   *   *

Так на одной газетной полосе,
Про между мыслями Сарида и Карива,
Художник нам изобразил подробно и красиво
Глубокий обморок о волке и лисе.

Лисица был еврей. А волк – не помню кто.
Араб, наверное, в каком-то полушалке,
Но так придумано, что волка было жалко,
Поскольку холодно, а он был без пальто.
А прямо под окном была скамья,
С которой, посмотреть, виднелись две «Субару»,
Тащившиеся долго, как ползет змея.
Был наблюдаем спуск и медленный подъем,
Потом они приблизились вдвоем,
И пронеслись, и сгинули на пару.

*   *   *

Тогда я тоже стал смотреть по сторонам.
Повсюду были люди и машины.
Пространство, отведенное столам,
И столикам, и музыке, всему,
Что было делом, скажем, именины,
Усугубляло эту кутерьму
И все, что про нее обычно говорят.
На перекрестке восемь раз подряд
Ударили часы и заиграли
Про город золотой Иерусалим,
Стеймацкий запер книжный магазин,
И он, и я, мы оба подпевали.
Подпевали.

*   *   *

Еще минут пятнадцать я бродил
Поблизости от площади Сиона.
Кто-то говорил,
Она напоминает паука.
Наверно, с крыши, с верхнего балкона
Или повыше, там, где облака.
Вполне возможно. На ступенях банка
Датчанка, шведка или англичанка
С флажком Гринпис, плакатики подъяв,
Как «Все на выборы» во время оно,
Смотрелась, точно белая ворона,
Долговолосая, как дядюшка Эсав.

*   *   *

Эсав как раз с такими девками гулял.
Охотился, вообще, за ним была дурная слава.
Вот что он сам об этом рассказал.
Нет, он не говорил: «Сначала было слово»,
Он жрать хотел, но не было мясного,
А только красное, и то один стакан.
Вотще доказывать и биться лбом о стену,
Что нечего менять, и не было обмена,
И ежели обмен, к чему тогда обман?
И эта суета, и толкованья Раши,
И маскарад, устроенный мамашей.
Так говорил Эсав, известный более, как человек полян.

*   *   *

Другой братан, под звездами на камне головой,
После того как уклонился драки,
И человек простой,
Как нынче говорят и Реб Шломо Ицхаки,
От детства и потом был человек шатров,
И имя поменял, и стал неузнаваем,
Похоже, как нотариус Петров,
В Рязани Михаил, в Рехавии Эфраим,
Заметь, не Михаэль, не даже Дов,
Хотя и Дов обозначает Мишу.
Я пробовал ему растолковать,
А он ругается и поминает мать,
И я сказал, что от такого слышу.

*   *   *

С Иаковом сложней. Я думал, представлял,
Как он один, и ночью, и в пустыне
Лежал
И звездный Божий тент
Был не рукой подать, как полагают ныне.
Я даже проводил эксперимент.

Но каждый раз, когда оканчивался день,
И эти самые немые стогны града
Полупрозрачная скрывала ночи тень,
Накувыркавшийся в плавильном котелке,
Я чувствовал себя не то чтобы легко, а налегке
На лавке независимого сада.

*   *   *

Читая по слогам и буквам ВА-ЕЦЭ,
Главу известную по имени И ВЫШЕЛ,
Всегда вначале любопытней, нежели в конце,
Хотя до этого я так и не дошел,
А здесь буквально сказано: «И вышел
Иаков из Беер-Шевы, и пошел…»
Куда пошел? В Харан. А дальше как придется,
Бессмысленно или имея цель,
Что в популярной песне отзовется,
Или картинке «Иаков и Рахель»,
Или на всем знакомой «У колодца»
На чайнике китайском или Гжель.
– Почем посуда? – развязав кошель,
И ловишь на лету: – Не продается.

*   *   *

Он, между тем, все шел в Харан
На север, где Ирак или Иран
И Сирия, а может и все вместе.
Я все о том, как он уснул на этом месте,
Как он припомнил утром и сказал:
– Какое место страшное. Воочью
Он Нечто увидал
Из глубины до нас дошедшей ночью.
НА ЭТОМ МЕСТЕ (в Книге БА-МАКОМ),
Где не приемлют лепет оправданий,
Не лечат насморка, ни, скажем, увеличенных желез,
Стал Иаков мужиком,
Сдержал свой голос от рыданий,
Гортань от слез.

*   *   *

Александру Лайко

Пошепчемся на лестнице пустой.
Ты говори, рассказывай. Собаки
Не обнаружат, не подымут лай,
И шлепанцы не выглянут: «Кто там?»
Здесь можно жить, помойственные баки
Сидениями да послужат нам.

Рассказывай, чего там, не молчи,
Ты говори, я не перебиваю,
Я думаю, нет, я соображаю,
Как приспособить эти кирпичи,

И баночки, два эти колеса,
По камушкам, похожим на скрижали,
Поехали! и чтоб не замечали
Всю нашу жизнь, все наши полчаса.









ДОМАШНЕЕ
1996

*   *   *

Вот Таня Трахтенберг, а это не отец,
А муж ее Ицхак-домовладелец,
Лет так на вид семидесяти пяти,
При мне нашел на карте городок Елец,
Но выговаривал не то чтобы Елец, скорее Елец,
Я слушать не хотел, но он не дал уйти.

Я сдался и услышал первый раз
Про дедушку, собаку и наследство,
И рта не закрывали целый час,
Считая зеркало, примерно три лица,
И про не слишком розовое детство,
Пока еще старик не дунул из Ельца.

*   *   *

Дом Тани и Ицхака Трахтенберг
Был облицованный иерусалимским камнем,
Один из тех,
Обычных в Бейт ва-Гане,
Куда мне доводилось забегать,
Поскольку почта в первом этаже,
Там были девочки, но в платьях с рукавами,
А в Бейт а-Кереме другие – неглиже.
Ну, хорошо.
Там письма ведал господин, который аккурат
Похож на Чаплина, с такими же усами,
Дверь удивительно ходила взад-назад,
И дети бегали или играли сами.

*   *   *

Только солнце привстало поверх пелены,
И проклюнулся каждый второй кипарис,
И заметно поблекший осколок луны
До конца не исчез,
Как порожний автобус дугу описал,
И открылся на этой же самой дуге,
И сотрудник Секьюрити взгляд задержал
На моем рюкзаке.

Как всегда поначалу и Дерех Хеврон
Показалась пустынной и, правда, была,
Мимо места, где банки с обеих сторон,
Закусив удила,
Понеслись, от светила скрывая глаза,
Что уже поднялось и теряло лучи,
И уж коли собой обозначил туза,
То сиди и молчи.

Не гляди, где направо дорога крута,
И за самою горкой большая мечеть,
И налево знакомые вроде места
И сосед по сиденью читает с листа, –
Не ему же учить!
Да, и что он расскажет про наш городок,
Кроме имени улочек, скажем, Ривка,
Хоть на губки его не наброшен платок,
Не наброшен пока.

*   *   *

В доходном доме Тани и Ицхака Трахтенберг
Не жили ни Ицхак, ни Таня Трахтенберг,
А жили харедим с большими волосами,
И если кто из дома выходил,
Там в синагогу, за вином, свечами,
За помидорами, ну, что еще, за огурцами,
Тот покупал и быстро приходил,
И были дома или на дворе,
Или на улице, а то сказать, в ешиве,
Как Ленин в шалаше в Разливе,
После Февральской или при царе.
Сидят и говорят, молчат себе, читают,
Пьют кофе, курят и идут, и двери за собой не затворяют.
Потом два мужика за ними подметают.









ПОГРЕБОК

И эти двое, впрочем, как и те,
И мы сначала взяли по Гольдстару,
Я предпочел бы Туборг, Хайнекен,
Однако не было, и каждый в темноте
Ласкал запотевающую тару.
Хозяин наблюдал, как манекен.
Глаза привыкли, сделалось светло,
И взятые в отдельности и вместе
Уставились в газетные листы,
Хоть ничего и не произошло,
И доливали вовремя из жести
Движением, лишенным суеты.

*   *   *

В доходном доме Тани и Ицхака Трахтенберг,
Пролет-другой по лестнице наверх,
Внизу Post Office и всегда толкутся люди,
Поэтому оттуда не пройдешь,
Но ежели не с улицы, а сзади,
Живет пацан, ну, вылитый Гаврош,
С родителем, который приодет,
Как все учителя ульпана «Тикватейну»,
А выглядит на все сто двадцать лет.
Сам из Германии, гонял плоты по Рейну,
И выплыл в Балтику, и похлебал до дна,
Но не рассказывал – итак понятно, кстати,
Не он ли там кудахчет из окна:
– Эй, Гаделе! – И снова: – Гади! Гади!

*   *   *

Всю эту песню долгую про ночь,
Про тени на стене, луну на белом свете,
Про матушку, которая в окно выглядывает дочь –
Она с солдатиком гуляет где-то там, –
Водитель приглушил на повороте.
Сказали про Иеуду и Шомрон,
Потом запел Лучано Паваротти.

И это самое, что мать любила дочь,
Я знал давно, и не об этом речь.
И обе вышли голыми ногами.
Я видел через заднее стекло
Одну, другую голову в панаме,
И было шесть часов. И рассвело.

*   *   *

А что до тех двоих, усваивавших пиво,
Отгородившихся листами «Маарива»,
То я их вместе больше не видал
И, судя по всему, и не увижу,
Заместо них вошли в питейный зал
Две-три француженки, пардон, еврейки из Парижу,
Одну и них я тотчас осознал.
Она случилась в бешеной толпе,
Чьи лица и глаза менялись по минутам
И жили как бы сами по себе
Вблизи того, что было восемнадцатым маршрутом.

*   *   *

Из дома Тани и Ицхака Трахтенберг
Налево вниз и к саду Авраама,
Лет пять назад тут можно было голову сломать,
Тогда под Новый год такой явился снег,
Что прямо
Деревья рушились, Моше не даст соврать.

И он, и несколько таких же разгильдяев
Весь день возились в тающем снегу,
На фотографии он в шапке меховой,
Я тоже где-то здесь, по-видимому с краю,
Под елкой, что ли, согнутой в дугу,
Еще живой!
Про остальных я ничего не знаю.

БЕЙТ-ВАГАН ПОСЛЕ ВЫБОРОВ

Пустыня утренняя, спящие дома.
За пару дней до истеченья мая,
Рахель и Лея в шляпках, Дина с непокрытой головой
И Сара-бабушка, сама,
Заметно пожилая,
Прошли гуськом по чистой мостовой,
Где нынче мастодонт с жующею утробой,
И он, и эти задавали тон –
Два ловкача в муниципальных робах.
И третий, тот вообще из рук не выпускавший пелефон.
А мужики? И мужики прошли.
И мальчики, кому позволил день рожденья…
Еще один кружок вокруг земли.
Четыре года длилось это наважденье.









ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ

1997

Памяти Ю.К.

*   *   *

Возле старого рынка, где можно стаканчик вина,
И следит светофор неподъемные гроздья бананов,
Между тех, кто похож, так сказать, на российских уланов,
Были из Австерлица, но боле из Бородина.

Впрочем, не было видно ни пестрых значков, ни хвостов,
Нет, хвосты все же были, и англоязычные майки,
И по всякому разному поводу байки
Излагались при помощи знаков и считанных слов.

Проницательным образом кто-то считал в кулаке,
Подымая глаза и опять опуская их долу,
Не хватало и бабы, не столько прекрасного полу,
Но, чтобы говорила, и чтоб в домотканом платке.

*   *   *

Что касается лимонов и померанцев,
По словам князя Щ.,
Они не могли быть дороги в Петербурге,
Доставляемы кораблями.
В Москве же их не было вообще,
Разве что для болящего или особливо великого стола покупали,
Однако скоро их и там в изобилии учинили.
Пиво же английское,
Введенное графинею Анной Карловной Воронцовой,
Стало не только в знатных домах употребляться,
Но даже и подлые люди, оставя русское,
Стали заморским опиваться.

*   *   *

Во вторник или, как там, в ём шлиши
В кафе SABWEY не оказалось ни души,
Я так и думал, и расположился,
Чтоб наблюдать про все, что за окном.
Прошли две девочки, и обе босиком,
У светофора мотоцикл остановился,
И остальное было как всегда,
С той стороны, где надпись МИСЪАДА
И соответственное слово на латыни,
Под коими кошерный ресторан,
Шел господин
И обнимал большие убегающие дыни.

*   *   *

Нет сил воспеть тебя, дорожный переход,
Всяк пред тобой стоит, но кое-кто идет,
Ждут нужного огня, чтобы начать движенье,
Бегут,
На этот счет свои соображенья.
Все поле зрения живуче и подвижно,
Лучи полощутся на глянцевых боках,
И вещи на руках
Несут рассеянно, обдуманно, прилежно,
Подчас роняют и торопятся поднять.

Я делаю глоток и продолжаю наблюдать,
И подсознательно ищу своих знакомых,
А вижу лакомых.
Кто этот человек? Историк,
Здесь все историки.
И я хотел до сведения города и мира довести,
Как я служил в Национальном банке,
Про кофе вольное и завтраки, спрессованные в сумке.
Румын менял меня с пяти до десяти.

Еще могу поведать про Эстер.
Такая девочка, писклявая, как птичка.
Все замерзала, все искала печку,
Хотя всю жизнь жила в СССР.
Так говорил бы, думал без затей,
Не то история, она хранит значительных людей.

*   *   *

В правленье Аводы, не в это, когда Рабина убили,
А лет за двадцать пять до этого всего,
В семье кубуцника, который, в общем-то, не делал ничего,
Родился человек, его потом узнали, полюбили.

В их доме, посреди, не помню в точности, пяти или побольше душ,
Не зажигали свеч, не правили кидуш,
Посколь глава был крупным профсоюзным боссом,
А сын тогда еще не сделался певцом,
Пока считался, так, молокососом,
Пасомый братьями и матерью с отцом.

Когда же поднялся и сделался кузнец
И счастья и тяжелого металла,
И просыпался много раньше птиц,
Его жилище пело и стонало,
И слушали, и упадали ниц.

На списке мест, в которых выступал,
Печать муниципалитета,
Здесь девять-десять залов Гистадрута,
Партийный, даже баскетбольный зал,
Опять же театрон, синематека,
Об этом, правда, я уже упоминал
В «Собранье размышлений и похвал,
И писем отставного человека».

*   *   *

А вот, что сказано в «Истории описания церквей,
Приходов и монастырей»,
Епархиального издания в Орле, примерно, пятого-шестого года,
Мол, колыбель писательского рода,
Село Лески стоит на речке Колохве в Карачевских лесах
От самого Орла в восьмидесяти верстах,
Куда добраться можно и сейчас на ранних поездах.
Там сбоку кибуца по имени неведомого съезда,
Над теми, кто лежит, придя издалека,
До сей поры наклонены повапленные звезды,
И, кстати, кроме Колохвы, еще одна река.

*   *   *

А правду говорят не только птицы по утрам,
Я тоже пробовал, и что-то получалось.
Итак, я выглянул.
Как выше отмечалось,
Был птичий утренник, невообразимый гам.
Правее красных черепичных крыш,
Освоивших волну холма Арнона,
Взошла и двинулась слепящая корона,
И стала от огня не отличишь.
Ну, что теперь сказать про темноту,
Которая была и называлась ночью?
Все, вроде, сказано, поставим многоточье,
И чайник на плиту.

*   *   *

Примерно так же думала в окошко
Про след полозьев, мужеские ноги,
Сугробы, деревянный тротуар,
Возле которого стоял четвероногий
Столь комфортабельный, столь басурманский кар,
Княгиня Дашкова,
Сужденья коей, даже в нашем веке,
В свободном доступе практически любой библиотеки,
Та самая, которая блюла, не покладая рук,
Кудрявых мужиков Российской Академии Наук.

Чуть дверца хлопнула и стеклышко блеснет,
Как золото на куполе Омара,
Пусть кто еще сравнение найдет,
Еще банальнее – как лезвие ножа.
Она внимательно следит из штаб-квартиры,
Из тайной комнатки большого этажа.

*   *   *

Еще немного исторических имен,
Так, некоторый фон.
Кем поминается, что двести лет назад
Какой-то Николай Эмин писал и написал роман?
Не тот Эмин, который Федор и до крещенья Мухаммед,
А сын.
Он, соблюдая этикет,
То есть протекцию, по блату,
Через княгиню Катерину
Прошел по штату
Российской Академии (АН),
Где все поплевывал, покуривал в камин,
И, сказывают, Зубовым в угоду,
Осмеивал Державинскую оду.

Или Сергей Домашнев. Этот был поэт
И в Академии, возможно, пару лет,
А может месяцев, служил начальником, и думал навсегда,
Однако же, когда
На это государственное место
Взошла все та же Катерина Д.,
Попал под следствие, а был ли он в суде
И какова его дальнейшая судьба доселе неизвестно.

*   *   *

Оставим Дашкову, она тут не причем.
Сидела как-то в Шекеме на кассе
Когда-то побывавшая врачом.
Ей много удавалось кое в чем,
Но не пришлось устроиться в Адассе.

Всё, собственно. Об этом в двух томах
In quarto
Подробно рассказал профессор Оффенбах,
Особо описав Исход и Шавуот, Восьмое марта,
Затем пристрастия, любовь, покупки на базаре,
Но любопытнее всего обширный комментарий.

Вот примечание к странице двадцать два:
Ишай (Шмуэль, шестнадцать, пять) – отец царя Давида.
Попутно разъясняются слова:
Шабат – суббота
И милон (иврит) – словарь,
А про Давида сказано: здесь иудейский царь.

*   *   *

Понятно, что, не встретив никого,
Ни в глубине, где мы договорились,
Ни на ступеньках – тоже никого,
Я поднял голову и снова поглядел
Туда, где стрелки словно спохватились
На башне с краткой надписью The Bell,
И вышел в люди. Каждый среди них,
Не то, что был похож, а был знакомый,
Тот самый, именно, кого я ожидал,
Случайный смех,
Оброненное слово,
Что не говаривал, ни пел, ни сообщал
Один другому.

*   *   *

Кого считали правым, а кого
Считали виноватым в самом деле.
С утра был дождь, к одиннадцати лужи обмелели,
По новой после часу потекло,
А возле трех я увидал его
Похожего на деда из-под ели,
В салатовом дубоне ли, шинели,
И он не помнил, что произошло.
Хоть бы помалкивал – куда ни шло,
Или, допустим, пожимал плечами,
А он твердил про домики в тумане.
Про мельницы торчащее весло.
И все, кто проходил, казались не в себе,
Как будто, что случилось в Леваноне,
На каждом дереве, точнее бывшей кроне,
Листы сидели, как вороны на трубе.

*   *   *

Четырнадцатого апреля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года
В Москве была так называемая Великая Суббота.
В сей, именно, шабат
Скончался в возрасте слегка за шестьдесят,
Точней в шестьдесят три,
Известный нескольким Петр Яковлевич Чаадаев.
Я не забыл, что врут календари,
Но этим цифрам доверяю.
Свидетельствуют, что за три последних дня он обветшал, одрях,
И занемог, болел, и умер на ногах.

*   *   *

Как раз поэтому, должно быть, потому,
Что развалилася великая держава,
Он не успел воспользоваться правом
Последний отпуск провести в Крыму,
И опочил в начале октября.

Потом, когда его припоминали,
Бывало, плакали. Короче говоря,
Он каждого немного удивил,
Хотя Монетный двор не выпустил медали,
И Шапито спектакль не отменил.

И лишь один орал, что было сил:
– Родимый, на кого ты нас оставил!
Что было, кажется, совсем противу правил –
Жена должна была, а он опередил.









ПО ОДНОМУ ПОЭТУ РЕКВИЕМ

Погиб поэт,
еще один
уснул в большой России,

И не заметил ни один, когда он умирал,
А утром от Беляево автобусы ходили,
И там, где водку продают, милиционер стоял.

На Профсоюзной улице автобусы ходили,
А там, где был Универсам, не видно никого,
И на поминках плакали, плакали и пили,
И говорили все подряд и через одного.

И говорили все подряд, и плакали и пили,
А тот, кто не был и не знал, тому не повезло,
А тот, кто умер до него, того уже забыли,
И приоткрыли новый счет и новое число.

И приоткрыли новый счет, а старый позабыли,
А он таблетки запивал и голову поднял,
И видит: ходики его уже остановили,
А утром кликнули его, а он не отвечал.

А поутру, когда его окликнули в России,
И тот, кто был, и кто вообще ни разу не бывал,
И те, которые свои, и частию чужие,
И мы, и мы, воробушки, кто гвоздики таскал.

*   *   *

Вы, значит, думали разведать о покойном?
Представьте, милая, все это не к чему,
Вы не поможете ему,
Он был значительным, достойным,
Уверенным, держал себя в руках,
Теперь понятнее? Ничуть? Ну, как хотите.
Простите?
Мы говорим на разных языках.
Тогда на ихнем Северо-Востоке
Заутра обнаружили один
Пиджак на вешалке, как на флагштоке,
И что-то от простуды.
Аспирин?

*   *   *

Позднее дочь и сын его, сестра, родители отца,
Можно запутаться, вдова, ее отец –
Три поколения, считая от конца,
И те же три, считая от начала,
Нашли себя, куда южнее северных столиц,
И вещи многие у хайфского причала.

Я к ним пришел, когда они уже давно в себя пришли,
И даже живопись приобрели
На рынке или просто на помойке,
Там были лилии и голая на койке,
И мне продемонстрировали «ню»,
Так что я беспокоился напрасно,
Но жизнь настолько не разнообразна
Что я продолжу эту болтовню.

*   *   *

Не дама, больше девочка с собачкой,
Издалека, откуда ехать и идти,
И здесь бывала, по пути
Терзая мандариновую жвачку.
Такая, значит, в нескольких словах.
О`кей, упомяну и этого болвана.
Ну, почему? Он вовсе не дурак,
Он адвокат запутанным делам,
Читает из Танаха, из Корана,
И плату позволяет пополам.
טוב. Хорошо, И можно обсудить,
Но не сейчас, сначала про актера,
Последние три года, почитай,
Он тут гудел, как следовает быть,
Могу, говаривал, заколебать полмира.
Малиновка моя, не улетай!
Ты здесь сыграешь местного парнишку,
Который не слыхал, что истина в вине,
Глядишь, и Гамлета, листающего книжку
С абзацами на правой стороне.

*   *   *

Кстати, мистер Браун
В своей четырехтомной «Истории персидской литературы»
Касается трактата Ватвата,
В котором обсуждается ХУСН АЛ-МАКТА,
Прием, состоящий в том,
Что поэт,
Слагая последний стих, применяет красивое выраженье,
Оставляя после себя приятное впечатленье,
А прочие стихи,
Как бы ни были плохи,
Полностью забываются.

*   *   *

Ты, конечно, не все и не так рассказал
Про дома и деревья и птиц,
Про заброшенный ближневосточный вокзал,
И собаку, которая шпиц.
Про хозяйку ее, что таскала в косе
Что-то вроде банта и цветка,
И потрепанный томик Альфреда Мюссе
Не торчал из ее рюкзака,
Что ее занимали другие дела,
Как нередко бывает у баб,
Посему-то она терпеливо пасла
Покидавших полуночный паб.
Я начну разговор, где слова – воробьи,
Где их ловят и снова жуют,
Где чужие дела выдают за свои,
И невольно себя выдают.
Мы поедем с тобою на сорок восьмом,
Нанести необычный визит,
На восьмом, восемнадцатом, сорок восьмом
До самой таханы мерказит,
На краю Катамонов мы выйдем туда,
Где шоссе до Гило достает,
И найти не составит большого труда,
Где собачья хозяйка живет.

*   *   *

Кто был в Гило, тот знает светофор,
После которого шоссе расходится по разным направленьям.
Обычно, это ориентир
Для тех, кто попадает в первый раз.
Издалека видны массивные строенья
Полуокружием террас,
Но ближе упрощаются виденья.
Не одолев еще ступеней без перил,
Приезжий без труда вообразил
Пересекающего мелкую лужайку,
Того, кто был бы в Риме Брут, в Афинах Периклес,
А здесь вспугнувшего меж каменных телес
Громадной бранию младенческую стайку.

*   *   *

Всего-то несколько ступенек вверх и вбок,
Довольно сумеречно, видно, но не очень,
И не функционирует звонок –
Нет человечицы, один собачий лай,
Да и животное того гляди, заплачет,
Уже заплакало, как хочешь, понимай.

Что делать, гверотай ве-работай!
Ужели целый город обесточен?
Не город, говоришь, всего лишь только дом?
А слышит ежели, и открывать не хочет?
Все может быть, но верится с трудом.

Не станешь же устраивать содом –
Стучать, давить на кнопки, что есть мочи,
Соседи, там, полиция,
Тем паче
Оставим это дело на потом.

*   *   *

Мы просто посидим, поговорим.
На каменных ступеньках
Есть место и существенным вещам,
И на полу, и на коленках.

Бывает здесь такая тишина,
Не колыхнется даже паутина,
Как там написано? На даче спят два сына.
Пусть спят себе, их дело сторона.

Ты, землячок, за стоечку держись,
Перила строили, поди, не зря старались,
Бумажку постели, вся задница в песке,
Тут, вижу, тоже наши убирались,
Газетка-то на русском языке.

*   *   *

Я слышу, слушаю скрипучие шаги.
Судьбы? Нет, не судьбы,
Так, старой дамы свет Екатерины.
Опять неприбранна, опять не с той ноги,
Да, чтобы не забыть,
Заметь для полноты картины:
«Сударыня, что это за наряд?»
Так, может, думают, но вслух не говорят.

Толкни-ка бабку, что она ворчит.
Она не слушает, а я не знаю идиш.
А ты спроси ее. Эй, бабка, третьей будешь?
Молчит.

С О Д Е Р Ж А Н И Е

РАЗНЫЕ ВЕЩИ

Весьма подержанный блондин

Тем летом было предостаточно тепла

Когда она явилася в палату

А он лежит, похожий на себя

Но это к слову. Так же как ее

А накануне он увидел сон

Так ей казалось. Многое она

Он выслушал довольно благосклонно

А дома было так же, как всегда

Сервиз, означенный, на дюжину персон

Теперь он видел все, что под столом

Когда ковер, размером три на три,

Итак, весьма подержанный блондин

ВОСПОМИНАНИЕ

Давным-давно, когда никто не знал про Аушвиц

Так на одной газетной полосе

Тогда я тоже стал смотреть по сторонам

Еще минут пятнадцать я бродил

Эсав как раз с такими девками гулял.

Другой братан, под звездами на камне головой

Читая по слогам и буквам ВА-ЕЦЭ

Он, между тем, все шел в Харан

Пошепчемся на лестнице пустой

ДОМАШНЕЕ

Вот Таня Трахтенберг, а это не отец

Дом Тани и Ицхака Трахтенберг

Только солнце привстало поверх пелены

В доходном доме Тани и Ицхака Трахтенберг

ПОГРЕБОК

В доходном доме Тани и Ицхака Трахтенберг

Всю эту песню долгую про ночь

А что до тех двоих, усваивавших пиво

Из дома Тани и Ицхака Трахтенберг

БЕЙТ-ВАГАН ПОСЛЕ ВЫБОРОВ

ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ

Возле старого рынка, где можно стаканчик вина

Что касается лимонов и померанцев

Во вторник или, как там, в ём шлиши

Нет сил воспеть тебя, дорожный переход

В правленье Аводы, не в это, когда Рабина убили

А вот, что сказано в «Истории описания церквей

А правду говорят не только птицы по утрам

Примерно так же думала в окошко

Еще немного исторических имен

Оставим Дашкову, она тут не причем

Понятно, что, не встретив никого

Кого считали правым, а кого

Четырнадцатого апреля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года

Как раз поэтому, должно быть, потому

ПО ОДНОМУ ПОЭТУ РЕКВИЕМ

Вы, значит, думали разведать о покойном?

Позднее дочь и сын его, сестра, родители отца

Не дама, больше девочка с собачкой

Кстати, мистер Браун

Ты, конечно, не все и не так рассказал

Кто был в Гило, тот знает светофор

Всего-то несколько ступенек вверх и вбок

Мы просто посидим, поговорим

Я слышу, слушаю скрипучие шаги