Бэла Гершгорин

ЕЁ НЕБЕСНАЯ ТРОПА…

Нину Демази я узнала, пожалуй, раньше, чем «основная» литературная тусовка Ташкента: в семьдесят то ли пятом, то ли шестом на республиканской олимпиаде по русскому языку и литературе где-то в провинции (Наманган, кажется…) худенькая девочка в светлых кудряшках, чуть смягчающая согласные, высоким-превысоким голосом читала свои стихи о Есенине. Они так контрастировали с пейзажем азиатской тьмутакаракани – и по реалиям, и по лингвистическому строю: Оттого-то мне хочется осень по-славянски «есень» назвать…

Наповал. Потом довелось прочесть больше: в ее строках синело небо древней Иудеи и вскипал легкий пар над кухонным чайником нашего непритязательного быта. Язык был величав по-старинному, анапест околдовывал. Через пару лет познакомились в университете – и я, дико огорченная невозможностью пробиться в московский вуз, испытала гордость первоклашки: наш ТашГУ – не полный отстой, вот какие звезды! Нина Демази – сама…

Через несколько лет – дар судьбы; мы стали работать вместе в издательстве: такая сказка образовалась перед развалом – двуязычный литературно-художественный журнал «Молодая смена». И спустя годы обалдеваю от тогдашней возможности печатать собственным волеизъявлением исполнительного редактора стихи поэтов настоящих, незаемного голоса. Нина служила корректором – ясно, что штатное расписание и занимаемая должность никак не определяли меру ее литературной одаренности. Я сладостно оттягивалась: «Демази, вы вычитали корректуру стихотворений Нины Николаевны Демази?» Мы дружили, хотя иногда смешно ссорились: характеры, знаете ли. Приходил многомудрый Вадим Новопрудский, скорбно предупреждал: «Девки, бросьте глупости. Рай не бывает надолго…»

А мы считали это брюзжанием: сестра надежда, вопреки Нининому поэтическому пророчеству, не умирала, будущее грезилось светлым и прекрасным, семьи росли. Я вот-вот должна была родить второго, томилась в больнице – Нина в это же время ожидала своего третьего, Митьку Хармаца, ходила легко, как мадонна по облакам, навещала хворую. Стояла под окном роддома, читала мой «Делос», переданный через нянечку, кричала: «Тебя там надо запереть и оставить навсегда: это же стихи!» Честное слово, никакие комплименты литературных генералов не могли сравниться с оценкой богини. Через недолгое время новорожденные сыновья лежали дуэтом на диване в нашей чиланзарской квартире, чего-то гукали, находили общее. Феликс тащился: первенец… «Братаны-ы…» – нежно ворковала Нинка.

Но прав оказался Вадим Давыдыч: рай через год оказался потерянным, и наследным принцам не выпало играть в одной песочнице. Мы торопливо выдирали свои корни из ставшей враждебной азиатской почвы – и, ужас произнести, даже не помню, как прощались: расставаний было слишком много.

…Доносились вести, что Нина в Израиле стала то ли медсестрой, то ли помощницей оной – и, раскрашивала молва, свободно говорит и даже думает (!) на иврите, того и гляди начнет писать на новом языке. Этому верилось слабо: в мозгу непрестанно звучало ее певучее «неизбывное славянство»…

Помнила и повторяла ее стихи годы и годы – от «Сантехника Валеры» до «Рахели», мысленно вставляла в так и не написанное письмо Нине о своём, американском, парафраз: «Я не нужна сантехнику Сантьяго»… Но – не протянулась нить, и не надо доискиваться почему: другая жизнь пишется со строчной буквы.

Пусть ее небесная тропа не будет тяжелой – и со всеми нужными Ниночка на ней встретится…

Бэла Гершгорин