Давид Маркиш

ИЛЛЮЗИОН@ГОЛОС.СВИРЕЛИ

Начало нового романа

Пролог

Пекло́. Солнце, словно пришитое к небу гвоздями, висело в зените, зной столбом стоял над поляной и нагонял полуденный сон. В кустах, по кругу опушавших поляну, виднелись золотистые головы влажно глядевших оленей, павлины мели хвостами украшенную яркими брызгами цветов траву, а ягнёнок, белый, как молоко, дремал меж сильными лапами льва, настроенного мирно. Ничто не предвещало ничего.

Посреди поляны росло из земли костлявое дерево, его иссушенные ветви были голы, и только с одной наклонённой близко к земле свешивалось на коричневом черенке краснощёкое спелое яблоко, налитое соком. А на других ветках, обтянутых растрескавшейся сизой кожицей, даже листья не выбивались.

Под яблоней, прислонившись гибкой спиною к её тёплому стволу и обняв колени плавными руками, сидела молодая женщина, почти девочка. Она была красива, с плавным обводом подбородка, капризно очерченной линией рта и коротким носом с широко поставленными чуткими ноздрями, эта тёлочка с абрикосовыми пятками. Рядом с ней, уложив лоб в изгиб согнутой в локте руки, спал, похрапывая, лицом к земле, а спиной к небу, коренастый крупный мужчина с фигурой циркового атлета. Тёлочка, когда он всхрапывал слишком надсадно, поглядывала на него с большим безразличием, как на пустое место. Мухи вились и гудели вокруг спящего, и пищали комары; отгоняя насекомых, он время от времени выпрастывал руку и взмахивал ею с силой, способной уложить на месте дикого зверя.

Пестрокрылые бабочки, и стрекозы, и божьи коровки порхали под яблоней, и тёлочка наблюдала за ними с бо́льшим интересом, чем за своим атлетом.

Сложив розовые в чёрную крапушку крылышки за спиной, божья коровка скользнула на щёку одиноко висевшего яблока и принялась охорашиваться, пританцовывая и перебирая всеми своими шестью лапками. Не разогнув спины, тёлочка протянула руку и, забавляясь, сощёлкнула божью коровку с яблочной щеки. От щелчка красно-зелёный плод качнулся на коричневом черенке, застыл на мгновенье, как бы в раздумье, а затем сорвался с костлявой ветви и упал наземь с глухим стуком. И бездонный вздох навис над поляной.

А тёлочка воровато огляделась, выбросила вперёд руку и, спеша, схватила яблоко смуглыми цепкими пальцами. И, быстро поднеся его ко рту, с хрустом надкусила красную сочную щёку.

И солнце сдвинулось со своего места посреди неба, а засохшее дерево на поляне вдруг вспыхнуло зеленью листвы, и налившиеся силой ветви прогнулись под тяжестью зрелых плодов: яблок и груш, манго и лимонов, ананасов и дынь, гранатов и смокв и черешен. И это было ново, и это было красиво.

Тень от расцветшей кроны пала на спавшего под деревом. Мужчина проснулся, увидел женщину, и его потянуло к ней.

– Что это ты уставился на меня, Адам? – спросила женщина.

А Адам протянул руки к Еве, прижал её к себе и овладел ею. И это было хорошо.

Солнце прокладывало дорогу по синей целине. Влажно глядевшие олени исчезли из кустов и попрятались где-то.

– Ну давай, Адам! – поднявшись с земли, сказала Ева. – Пошли!

– Куда это? – спросил Адам, собравшийся было вздремнуть в теньке.

– Туда! – указала Ева за ограду опустевших кустов – вдаль. – В другой мир!

– Зачем? – подивился Адам. – Тут еда, тут всё…

– Ты что, думаешь, я до конца света буду сидеть тут, в этой дыре? – сердито сказала Ева. – Бери палку потяжелей, и пошли.

– Зачем мне палка? – уныло спросил Адам.

– Воевать! – объяснила Ева.

На окраине поляны лев догрызал ягнёнка, белого, как молоко.

ВЕТРЕНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Он ветрен, как ветер.

Б. Пастернак

1. Андрей Сорока, гиперреалист

Нет-нет, этот Сорока причастности к птичьему миру отнюдь не имел, а к московским «сорока сорока́м» тем более, хотя появился на свет в Златоглавой и там проживал. А «тем более» легко объяснимо: Андрей родился в еврейской семье, а в этой среде «птичьи», «рыбьи» или же «звериные» фамилии – дело обыденное: Воробей, Волк, Карп, Лев, Бык. Или та же Сорока. Так сплелось в еврейском национальном меньшинстве, тому есть причины, на которых мы здесь не станем задерживаться.

Зато к передвижникам Сорока имел касательство самое непосредственное: был он живописцем, выпускником Строгановки, и среди распахнутой колоды мирового живописания сердцем прирос к «Бурлакам на Волге» Репина и «Боярыне Морозовой» Сурикова. Что ж – каждому своё, и сердцу, как известно из опыта, не прикажешь: Репин так Репин, боярыня так боярыня. А ведь рука Андрея тянулась к холсту изобразить окружающую нас действительность более чем скрупулёзно – в сверхточном виде. В кругу своих коллег-живописцев он прослыл немного чудаковатым персонажем: взял да и переписал по собственной воле «Бурлаков» с их грузовыми канатами и «Боярыню», в санях-розвальнях направляющуюся в острог, в совершенно гиперреалистическом выражении! Особенно ударное впечатление производила на зрителей дотошно выписанная «Боярыня», выполненная в первоначальном размере, тютелька в тютельку – точно как у Сурикова. Всё на картине было один к одному, с одной лишь поправкой: вместо Сурикова, хмуро стоявшего позадь саней, Сорока в той же позе с поразительной тщательностью изобразил самого себя участливо глядящим на опальную боярыню… Теперь всякий человек, взглянув на обновлённую картину, может составить себе общее представление об Андрее Сороке.

За окном на отёчных ногах стояла осень. Сорока как раз работал над перекладом полотна «Мишки в сосновом бору» кисти Ивана Шишкина в гиперреалистический ландшафт, когда в дверь квартиры-мастерской – сохранившегося в первозданном виде полуподвала на Трубной – вошёл Кир, сын Андрея.

– У тебя на Трубе время не течёт, – обнимая отца, одобрительно сказал Кир. – Ничего не течёт, и ничего не меняется. Так и надо, батя! Ты самый настоящий драгоценный артефакт, скажу я тебе. Даже не золотой, а ванадиевый.

– Снимай куртку, промокла! – сказал Андрей, вытер испачканные краской руки, а потом бросил тряпку на перекрестье деревянных ножек мольберта – там было её место.

– Всё переводишь прошлое в настоящее? – поглядывая из-за отцовского плеча на фотографических медведей, спросил Кир. – А?

– Заказ, – охотно ознакомил Андрей. – Гостиница «Барский постой». Для фойе… А ты? Когда вернулся?

Кир, ведущий программист международной компьютерной фирмы «Нефертити», вернулся с лондонского конгресса на прошлой неделе, позвонил отцу и вот три дня спустя явился к нему на Трубу.

– Я тоже перевожу, – помедлив, сказал Кир. – Прошлое в будущее, если формулировать точно. Да оно уже и закончилось, это прошлое, растворилось, как железка в соляной кислоте.

– А как же я? – полюбопытствовал Андрей.

– А ты исключение из правил, – сказал Кир. – Серебряный гвоздик на стене прошлого… Таких, как ты, больше нет. Ты последний.

– Пока такие, как ты, мыслят метафорами, – внятно произнёс Андрей Сорока, – ещё не всё пропало.

Как ни странно, сыну было приятно услышать от отца такое удивительное пророчество. Светящегося силой и уверенностью в дивном будущем мира, его ждала блистательная карьера компьютерного герцога и, прежде всего прочего, триумфальное окончание работы над проектом «Счастье» – компьютерной программой, несколькими нажатиями кнопок погружающей пользователя в ауру полного и совершенного счастья. И это великое открытие гарантирует Киру возвышение в компьютерной табели о рангах: его действующий титул «магистр программирования» будет повышен, минуя промежуточных «графа» и «барона», до «герцога компьютерных наук». А над Герцогом, высоко на небосводе алмазных цифровых величин современной жизни, звёздный путь прямиком ведёт избранника в сердце сердец настоящего и будущего – в Нью-Йорк, в прозрачный хрустальный за́мок Иллюзиона, возведённый на месте худосочного здания ООН, на один из высотных этажей этого супердворца, где размещаются кабинеты Совета Учёных Попечителей планеты Земля.

И тут подошло самое время оглянуться назад, хотя это и сопряжено с риском: можно споткнуться на банановой кожуре, упасть и набить шишку на лбу, а то и шею свернуть – это как карта ляжет.

Кир появился на свет в год Миллениума в результате вполне традиционных действий родителей – папы Андрея и мамы Зои, полных энергии. О дополнительных усилиях в этом приятном занятии уже и тогда, на заре затяжной эпохи подымания с колен, ходили слухи, но в семье Сороки в инновационных методах не было никакой нужды. Младенец без особых хлопот выбрался из своей норки и был назван красиво и нейтрально: Кирилл, а сокращённо – Кир. И то верно: никто бы не догадался по имени, какого-такого рода-племени Сорока, начинающий жизнь, – ну не перс же! Нарекать сына Гомером или Одиссеем в память древних пелопонесских предков балаклавской гречанки Зои получалось немного стрёмно; тут и спорить не о чем. Но и дать ему в честь вымершей местечковой родни отца имя Хаим было бы всё же недальновидно: Россия не Израиль, тут свои представления об антропонимике. Вот и вышло, что Кирилл, Кир – как раз то, что требуется. Хорошо вышло. И несентиментальный Андрей, к собственному удивлению, привязался и прикипел к сыночку, красиво пускающему пузыри.

А потом так вышло, и тоже неплохо, что гречанка Зоя увлеклась заезжим греком из Афин, торговцем керамической посудой; возможно, тут голос крови спел свою песенку. По мнению охочих до чужих дел сторонних наблюдателей, грек ничем привлекательным не блистал, кроме того что являлся коренным афинянином, обожал плясать сиртаки и к тому же в профиль был похож на барана. Но пылающая Зоя, надо думать, разглядела в нём кое-что ещё, скрытое от досужей публики. Так или иначе, брак с Сорокой дал надлом и пополз по швам, а Зоя, ловя своим точёным греческим носом аромат безоблачной свободы, начала готовиться к переезду в Афины. И ничего в этом плохого нет, кроме хорошего. Баба с возу – как было подмечено в народе в стародавние времена – кобыле легче. Это меткое утверждение сохраняет свою актуальность и на пике нашей электронной эпохи, хотя, строго говоря, Сорока, даже запряги его в оглобли, не превратился бы от этого в кобылу.

Прощаясь навсегда, Зоя объяснила своё безапелляционное решение следующим образом:

– Ты, Сорока, ветреный человек. Для тебя нет ничего святого: сегодня так, завтра по-другому. И эти твои горные штучки довели меня уже до белого каления! Ты просто задумал оставить меня вдовой.

Ну конечно. Сиртаки и глиняные горшки – вот это святое… Андрей не стал спорить с Зоей и что-то ей доказывать: ему было лень. Да и перемены в личной жизни сулили интересную завтрашнюю новь, начиная с беспрепятственных «горных штучек» – самозабвенных восхождений на памирские шеститысячники в их нахлобученных по самые плечи ледяных малахаях.

Но вот что удивительно: гречанка Зоя была далеко не первой предъявившей ему ветреность характера. «Наш Андрей такой ветреный!» – покачивая головой, ещё со строгановских студенческих времён говорили о нём приятели. А девушки – те и вовсе не принимали Сороку всерьёз, они не видели в ветренике устойчивой матримониальной мишени. Впрочем, такая зашоренность им не мешала и вовсе не отвращала от немного загадочного Андрея, а его ветреность лишь добавляла дрожжей в чувственный замес. «Этот Сорока чуть странный, с его гиперреализмом! Но что-то всё же в нём есть…» И это неприметное «что-то» зачастую пересиливало робкие девичьи сомнения.

Накануне отлёта греков в их Элладу была решена судьба карапуза Кира: сын останется с отцом, в России. И то верно – дальновидная Зоя пребывала в полном расцвете сил и добром плодоносном состоянии, что же до ветреного Сороки, то здесь дело было совсем не так просто. Детородность разведенца никто не ставил под сомнение, но для борьбы с нагрянувшим одиночеством Андрею следовало либо не откладывая завести другую жену, что тоже отнюдь не гарантировало незамедлительное обзаведение весёлым младенцем, который займёт место прежнего, либо в случае увоза сына отправиться вслед за Зоей в Афины, что могло быть ошибочно истолковано поклонником сиртаки. Начиналась новая жизнь, и торговец глиняными горшками настойчиво желал для Зои полного и бесповоротного разрыва с жизнью прошлой, включая сюда и чужого ему Кира, и тем более его причмелетого папашу.

Проводив бывшую жену с некоторым даже облегчением, Сорока призадумался над дальнейшим устройством жизни. Долго нечего было и прикидывать: можно прямиком ехать в Израиль, к давно угнездившимся там родственникам – они войдут в положение и помогут с воспитанием и устройством Кира, в одночасье осиротевшего на маму из-за этого танцевального козла. А можно нанять работящую няньку с опытом, пусть живёт в дальней комнате полуподвала и ухаживает за ребёнком. Андрей, поколебавшись слегка, остановился на втором варианте: денежные обстоятельства были лучезарны, новые русские богачи охотно покупали и вешали на свои мраморные стены приведённых в соответствие с требованиями сегодняшнего дня передвижников. Одни, разглядывая картинки в предоставленных Сорокой монографиях, тыкали пальцем в Перова, другие в Серова, а третьи в Левитана. Особым спросом пользовались почему-то «Три богатыря» Васнецова. От заказчиков не было отбоя, и Сорока трудился не покладая рук. А вот захотят ли израильские богатеи покупать переведённых в гиперреализм летающих людей Шагала – это ещё бабушка надвое сказала…

Скромное признание пришло к Андрею не сразу. В самом начале карьеры он перебивался случайными заказами – в то бедовое время далеко не каждый по достоинству оценивал открытый Сорокой метод сближения двух художественных эпох: вчерашней и сегодняшней. Потом бандитский период малиновых пиджаков остался позади, но культура, которая, в отличие от красоты, поспособствует, быть может, спасению мира, ещё не напоила криминальную российскую почву. Андрей Сорока – ветреный первопроходец повсеместного утверждения новой ветви изобразительного искусства, симбиоза обветшавшего передвижничества с ослепительным гиперреализмом, – надежды отнюдь не терял и, сидя на Трубе в полуподвале, терпеливо ждал наступления своего часа. И дождался: десять лет спустя после первых новаторских опытов Сороки на живописной стезе его интерпретацию картины «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» купил за хорошие деньги ресторан турецкой кухни «Али-баба» и вывесил на видном месте, перед входом в кормовой зал. Теперь голодные посетители, войдя, толпились перед картиной, одобрительно её разглядывая и выискивая портретное сходство между не вполне трезвыми запорожцами и своими родственниками и знакомыми. Картина пришлась всем по вкусу, это не вызывало сомнений. О новом, революционном методе художника Сороки напечатала заметку газета «Вечерняя Москва». Удачному примеру «Али-бабы» последовали другие ресторанные заведения, а за ним потянулись и гостиницы – сначала поплоше, затем пошикарней. Вывеси пятизвёздочный «Савой», вновь отстроенный, оригинал знаменитой картины Репина «Иван Грозный убивает своего сына» прямо над стойкой регистрации – никто бы и внимания не обратил: убивает так убивает. А с шедевра Сороки царь ну прямо как живой, как пьяный слесарь из соседнего подъезда, глядел на публику выпученными кошмарными глазами. И это заставляло постояльцев ненадолго оцепенеть и призадуматься над тем, что ждёт их на извилистом жизненном пути за ближайшим поворотом.

Признание не бывает гладким, как гладильная доска: одним нравится, другим не нравится, одни превозносят до небес, другие поносят непотребно. Ревнители русской культуры после первых же робких успехов, в особенности после упоминания в вечерней газете, а затем и в утренней, набросились на Сороку словно сорвавшись с цепи. Хулителей возмущало вторжение чужеродца на поле национальной живописи и глумление над славными мастерами кисти, понятными и близкими народному сердцу. Ограничился бы, на худой конец, своим Левитаном – никто б и слова против не вымолвил! А то ведь вцепился в «Трёх богатырей» и в «Ивана Грозного», да и те же «Мишки в бору» ни при какой погоде не могут быть верно поняты чужеродной душой. То они в литературу лезут и коверкают наш великий и могучий русский язык, теперь вот этот самый Сорока-ворона беззастенчиво измывается над передвижниками. Стыд и позор, этому надо положить конец! Каким должен стать этот конец, не уточнялось; публика сама должна решить, как поступить с супостатом у мольберта.

Встречались критики и порадикальней, прозорливо предупреждавшие общество о том, что вторжение жида в русскую культуру приведёт к её полному разрушению уже в нынешнем поколении; они призывали оглянуться назад и принять на вооружение сталинские методы борьбы с идеологическими диверсантами. Общество, надо сказать, относилось к этим боевым призывам совершенно индифферентно: ему было наплевать и на передвижников, и на гиперреализм, и на диверсанта Сороку. В обстановке управляемой свободы своих забот хоть отбавляй, а тут ещё и художественный еврей. Это уже, право, чересчур и палки перегиб – пусть все, кому не лень, рисуют, что хотят и как хотят, особенно если за бабки.

А вот посыл к нынешнему поколению привёл к пламенной дискуссии в СМИ, в ходе которой о Сороке все позабыли, словно бы его и не было, и вовсе не он, хотя и невольно, вызвал такое оживление в обществе. Вслушиваясь в информационный гул на пустом месте, штучные свидетели давно минувших советских времён – большая часть поголовья этих динозавров уже вымерла в силу объективных физиологических причин – вспоминали наделавший в своё время, также без видимых причин, много шума спор «физиков и лириков». Украшением и краеугольным камнем того спора послужил интересный случай, раскачанный до размеров нравственной трагедии: какой-то бродячий хулиган под покровом ночи бросился в Птичий пруд столичного зоопарка, поймал там чёрного лебедя по имени Боря, открутил ему голову, сварил и сожрал почти что с перьями. Этот инцидент всколыхнул советскую страну, происшествие выхлестнуло далеко за пределы Птичьего пруда. Высоконравственная комсомольская молодёжь, под зорким присмотром партийного начальства из идеологического отдела ЦК на Старой площади, поделила народонаселение страны на прагматичных «физиков» и эмоциональных «лириков» и склонна была и в тех и в других искать, прежде всего, основополагающие черты, необходимые для созидательного строительства коммунизма. Это – главное! Пусть созидают и строят и не отвлекаются на всякие глупости. И в конце концов выяснится, за кем наше светлое будущее – за физиками или же за лириками… Дискуссия кипела и бурлила несколько месяцев подряд, успешно оттягивая напряжение трудящихся от проблем с бескормицей, дикими очередями «за всем» и сюрреалистическими лозунгами типа «Мы Америку догоним по надою молока!». А к какой категории граждан отнести кровожадного хулигана, сожравшего пернатого Борю, так и не решили. А жаль: надо было решить для полноты картины.

Спустя бесформенный сгусток времени, оборотясь к тем давним событиям, становится легко на душе и смешливо: ни физики с лириками, ни зоологический Боря с водоплавающим хулиганом – эти жёваные тесёмки тогдашней повседневной жизни ни на что, в конечном счёте, не повлияли и ничего не повернули ни к лучшему, ни к худшему. И даже если тот самый инцидент на Птичьем пруду – вовсе не он запалил спор о физиках и лириках, а стрясся до его начала или, напротив, случился уже после того, как осела пыль от дискуссии, это тоже ничего бы не подправило и не определило. Наше дикое прошлое было бы непоправимо подпорчено, если бы события в нём выверенно шагали друг за другом, в затылок, с песнею, как солдаты в баню. Да и пойди попробуй выверить…

По нынешним временам, даже если бы Андрей Сорока поймал в зоопарке на Большой Грузинской не одного, а целых двух лебедей – чёрного и белого – и съел их живьём, это никого бы не заинтересовало, кроме, в лучшем случае, дежурного полицейского. И то: людоеды промышляют внутри Садового кольца, не говоря уже о бедовых окраинах города, таких как Коньково-Деревлёво или Чертаново, а тут какой-то придурок съел пару лебедей – на спор или, может, по пьяному делу. Такое ведь с каждым может случиться.

Итак, судьба покойного Бори никого бы сегодня не поколебала, а «физики» с «лириками» забыты и преданы забвенью, как и молочное соревнование с погаными американцами. Поколения – другое дело, другой, как говорится, коленкор; тут есть над чем поразмыслить. Этот вопрос после красочного перелома времён, после Миллениума с его тремя магическими нулями волновал молодых половозрелых прямоходящих: кто придёт править бал на смену плесневеющим на глазах, обрыдлым регулировщикам Двадцатого века? Поколение индиго? Генерация пепси? Племя террористов? Ну кто?.. Конь в пальто.

Кир Сорока в 2000 году только учился произносить первые робкие слова, магия нулей была для него пустым звуком. О лебеде Боре он если и услышал, то лет через сколько-то, и то краем уха, а спор «физики – лирики» ему и вовсе был незнаком. И не ему одному: его сверстники считали Льва Троцкого киевским сахарозаводчиком, Маркса – австрийским бароном. Прошлое представлялось им расплывчатым болотным пейзажем или вообще никак не представлялось, словно бы жизнь началась со вчерашнего вечера. Так о каком же Боре, чёрном ли, белом, тут могла идти речь!

Прошлое казалось постсоветской массе зыбким туманом, стелющимся над болотом; оно ни к чему не обязывало и ничему, в сущности, не учило. Прошлое существовало – а как бы и не существовало, оно было не более чем иллюзорной конструкцией, ровным счётом ничего не значащей.

Да и не только вековое прошлое, пронизанное корнями подслеповатых и вздорных поколений, – бестолковое настоящее выглядело в глазах современников виртуальными подмостками, на которых разыгрывался иллюзорный сюжет жизни. Иллюзия взошла над русским горизонтом, и ей поклонялись, как солнечному Дажбогу в стародавние времена. Персональные компьютеры водопадом обрушились на Русь и пинком вытолкали отупевшую от советской власти публику, жадную до технических новинок, из цивилизации перекидных счётов и грохочущих кассовых аппаратов в цивилизацию электронных кнопок. Перед предприимчивыми людьми открылись новые дали, набитые неограниченными возможностями.

Всё здесь, если получше присмотреться и вдуматься, было иллюзией: непомерное богатство, которое легко приходило и с той же лёгкостью уходило прочь и рассеивалось, неведомая непосвящённым роскошь и сама жизнь, останавливаемая кусочком свинца или взрывом «Бентли». «Ни от какой головы пуля ещё не отскакивала», – утверждали знающие люди. А азартная игра в жизнь увлекала и затягивала. Игроки, не упуская из виду плохой конец, не верили в него: «Мне повезёт!» Но и везение до поры до времени служило иллюзией. Безусловной реальностью была лишь смерть – от пули, страха или болезни. Или, куда реже, от старости.

Всё, что имеет своё начало, когда-нибудь приходит к концу: власть, деньги, отзывчивые девушки. Кто придёт на смену богачам, когда одних перестреляют, а других пересажают, и рулевым, когда их чутьё притупится, а зубы выпадут? «Кто придёт?» – этот вполне праздный для народонаселения вопрос занимал Андрея Сороку лишь отчасти: кто дотянется, тот и придёт. Андрей проявлял отменное любопытство ко многим вещам, куда более приземлённым, чем верховная власть, к которой он не имел никакого касательства, и, следовательно, не располагал возможностью оказать на неё ни малейшего влияния – ни переведённой в гиперреализм картиной «Серый волк и Красная шапочка», никак-либо иначе. Безобидное житейское любопытство вело его от поворота к повороту, а ветер толкал в спину и шатал из стороны в сторону. Более устойчивому и безветренному человеку жилось бы на свете трудней и угрюмей, а Сорока в своём полуподвале на Трубе проводил время припеваючи и приплясываючи. Гости – знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые – валили к нему валом, как рыбий косяк в сеть, а некоторые милые барышни даже застревали в ячейке до утра. Неверную Зою он с облегчением позабыл, так что уж тут говорить о греческом торговце горшками!

Дошкольного ещё возраста Кир, подрастающий в полуподвале, ничего толком про запропастившуюся куда-то маму не знал, а тем более про горшечника; ему действительно это всё было ни к чему. Вырастет – узнает. Ветреный папа-художник был для него и папой, и мамой, и братиком с сестричкой – всем на свете. Что может быть лучше! Это спорный вопрос… Сын беззаветно был привязан к отцу, отец – к сыну. Никто и ничто не отвлекало их от этой привязанности друг к другу.

Своему Киру папа Сорока желал если и не звёздного, то безоблачного будущего, в которое никто не умел заглянуть. Сразу после обрушения Союза «единственно правильный» коммунизм с его светлым будущим отменили, путеводный маяк перегорел, и публика утратила ясный ориентир. Надежда получить по отдельной квартире на душу населения накрылась, как говорится, медным тазом. Наступило время блужданий по заповедным джунглям русской свободы. Беспризорники принимали в них активнейшее участие, а домашние дети следили за происходившим через оконные стёкла.

К тому времени дети – ни беспризорные, ни поднадзорные – уже не удовлетворялись играми в салки, жмурки или оловянные солдатики. Кир, во всяком случае, был буквально помешан на игровых приставках, снабжённых рядами кнопок, разобраться в назначении которых было не каждому дано. Электронная культура кнопок наступала, как стройные римские легионы, на жалкие окопы предыдущего поколения, к которому, разумеется, относился и художник-гиперреалист Андрей Сорока. Сопротивление лавине новшеств было бесполезно, Андрей понимал это и принимал со вздохом: новая цивилизация, как асфальтовый каток, накатывала и подминала под себя среднерусскую полосу и окраины. Наряд жизни менялся на глазах. Озабоченно и не без потаённой грусти глядел Андрей Сорока, как стремительные пальцы его сыночка мелькают над кнопками приставок, телефонов и пультов дистанционного управления. Как это у него получалось, у этого малыша? Бог весть. Вопрос повисал в воздухе, хотя Андрей, не понимавший, откуда берётся электричество и как оно бежит по проволоке, добросовестно пытался обнаружить ответ. А Кир охотно и даже с оттенком лёгкого превосходства над непонятливым предком давал объяснение: «Папа, ну это же так просто!»

Поглядывая из-за кормильца-мольберта на своего Кира, ныряющего с головой в запредельный мир кнопок и клавиш, Андрей без особой радости допускал, что его сыночка ждёт карьера компьютерщика – эта новая профессия становилась с каждым годом всё более востребованной и модной.

Выписывая гиперреалистическую собачку на картине Василия Перова «Тройка», Андрей Сорока убеждал себя в том, что слыть ветреником всё же куда лучше, чем быть хакером, хотя будущее, если оно состоится, будет, похоже, принадлежать хакерам, а не ветреным художникам.

Обновлённую «Тройку», потрясавшую тягловой силой запряжённых в грузовые сани детей, не считая собачки, купил, почти не торгуясь, постоялый двор «Три волхва» на Волхонке. Получив деньги, Андрей, не мешкал: сел в самолёт и улетел на Памир – перевести дыханье в горах. Август месяц двадцатого года нового тысячелетья стоял на дворе. «2020» – красиво всё же читается!