Яков Шехтер

ПОЛДЕНЬ

Холодная вода плыла по жёлтым плитам кладбища каббалистов.

Струйки дождя клевали спины зонтов и, рассыпаясь на капли, стекали в ботинки. Задирая ноги, туристы бродили по Цфату, словно голодные цапли. В гостиницах свободных мест не было.

Дан вернулся на автобусную станцию. Длинный перечень городов на щите расписания успокоил его. Затеряться среди топота и шума, пропасть в гуще незнакомых лиц. К чёрту пальмы у окна и приветливых деревенских котов под кустами бугенвилии!

Автобус на Рош-Пину отходил через четыре минуты. Сам не зная зачем, Дан купил билет, забрался на последнее сидение и опустил штору. Рош-Пина… Дыра, каких поискать. Куда там спрячешься среди двадцати жителей и пяти коров?

Автобус поплыл, закачался на поворотах горной дороги. Тучи остались наверху, вечернее солнце забегало то с одной, то с другой стороны, пока не пристроилось в заднем окне.

Сумерки сочились из горных расщелин, причудливые тени вставали навстречу автобусу. Они походили то на распластанных по земле великанов, то на трепещущие крылья гигантских птиц. В суете темноты и света Дан искал знак, подсказку, или хотя бы намёк. Решение бродило рядом, и это предчувствие, беспощадное, как судорога, вело его за собой.

Он поднял штору. Идущие навстречу автомобили включили фары.

«Если мир, — думал Дан, — сплошная единая гармония, то в каждой пылинке можно отыскать ответ на любой вопрос. Нужно лишь научиться смотреть, и ответ придёт сам собой».

В Рош-Пине было темно и тихо. Дан постучал в первую дверь и спросил комнату. Ему объяснили, сложно и замысловато, хотя дом, как оказалось, находился за поворотом.

Он разложил вещи, откинулся на подушку и сразу заснул, иногда вздрагивая, словно от укусов комара. Забытое радио тихонько наигрывало бодрые марши.

Дождь шёл всю ночь. Под фонарём у калитки ветер кружил палую листву, и дрожащие тени танцевали по лицу Дана.

Он проснулся перед рассветом. В глубине дома чуть слышно капала вода, тёплая темнота лежала на постели. Он включил настольную лампу, пригнув абажур на гибкой ножке почти вплотную к жёлтой полированной столешнице. Премьер-министр грустно смотрел с фотографии, в полутьме его лицо казалось почти симпатичным. Дан подмигнул премьеру и отодвинул фотографию.

Он завтракал на веранде. Дождь кончился, от ноздреватых камней на склоне горы поднимался пар. Дан гладил пальцами бока чайника, жар нагретого фаянса всасывался в ладони, проникая до самой сердцевины рук, до розовой, трубчатой темноты костей.

Белый кот играл в подсыхающей траве. Кот изображал охоту: осторожно подкрадывался, замирал с поднятой лапой, словно боясь спугнуть дичь, потом прыгал, распушив хвост, на безобидную щепку и, празднуя победу, рычал торжествующе и злорадно. Заметив Дана, он растопырил усы, взбежал на веранду и замурлыкал елейным голоском. Дан кинул ему здоровенный ломоть колбасы, кот на секунду остолбенел, не веря в удачу, но, опомнившись, подхватил колбасу и тут же исчез.

Хозяйка пришла за подносом. Сквозь волосы цвета старинного серебра просвечивала розовая кожа, длинная юбка полускрывала перепачканные землёй кеды.

— Это всё дождь, — сказала она, заметив его взгляд. — Точит гору, а землю несёт прямо в сад.

Её руки, осыпанные брызгами старческих веснушек, были сноровисты и проворны.

— Да-да, — сказал он. — Конечно, во всём виноват дождь.

— Меня зовут Клара, — представилась хозяйка.

Дан не ответил.

Весёлое солнце щекотало стволы теребинта. Пятна света медленно скользили по каменным плитам веранды, словно ленивые медузы. Дан вытащил из кармана куртки небольшую шкатулку и положил на стол. Резьба мягко струилась вдоль коричневой крышки. Углубления и выступы сплетались в сбивчивые, дрожащие линии, слезинки застывшего лака нависли в уголках. Неровный бег насечек и царапин напоминал зашифрованное послание, смутное, как глубина древесины. Безмолвный призыв, отчаянный и безнадежный, словно бутылка, брошенная с тонущего корабля.

Прерывистое дыхание стыда водило рукой резчика, скрывая мольбу о спасении в россыпи мурашек, оспин и закорючек.

Он больше не увидит отца. Никогда, даже в последнюю, страшную минуту перед погребением, когда зовут опознать и откидывают покрывало. И в этом ему отказали…

Сестра позвонила из Бней-Брака через день после похорон. Просила прощения, но отец давно так решил.

Он умер утром, вернувшись из синагоги. Наклонился за упавшей ложечкой, а разогнуться уже не смог. Дан точно представлял как всё произошло, видел лицо, с запавшими после ночи, проведенной над книгами, глазами. Они расстались тоже утром, десять лет назад.

— Г-сподь не допустит, — сказал отец, выслушав решение Дана. — Превратить нацию раввинов и каббалистов в скопище содат, проституток и полуграмотных крестьян? Не допустит.

Ты хочешь быть с ними. Что ж, иди, расшибай голову. Но запомни, когда обман лопнет, чудовище начнёт пожирать собственный хвост…

— Вы ведь отдыхать приехали? — утверждающе спросила хозяйка, вкатывая столик с обедом.

Дан поспешно убрал шкатулку со стола и постарался улыбнуться.

— Тут недалеко сад барона, — продолжила хозяйка, расставляя тарелки, — настоящий, столетний, не чета моим кустикам. Стоит посмотреть.

Дан промолчал.

Капли жира беспокойно кружили по поверхности супа. Одинокий стебелёк укропа метался среди волн, горячие массы, убегая от холодных кромок тарелки, бросали его из конца в конец безжалостно, бесконечно, немилосердно…

Дан приподнял тарелку за край и осторожно качнул. Небольшое движение супа оказалось для стебелька катастрофой. Гигантская волна закрыла полнеба, глыбы цветной капусты, поднятые со дна, обхватили стебелёк и уволокли вниз, в дымящуюся, густую глубину.

— Сад, — подумал Дан. — Прижаться спиной к толстой коре, слиться с неторопливым движением кроны и загудеть в унисон, всасывая живительную энергию, чудесную, незримую силу.

Он благодарно улыбнулся хозяйке, теперь уже искренне, не отводя глаза в сторону.

— В музей зайдите, — добавила она, — очень интересный музей. А про обед не беспокойтесь, ничего с ним не станет, с обедом. Нагуляете аппетит, я его опять разогрею…

Дан взглянул на часы, плоскую луковицу с двумя крышками.
Полдень. Он вышел на улицу. Рош-Пина казалась безлюдной, лохматая дворняга, развалившись, дремала прямо на булыжной мостовой.

Сад окружала ограда из старого пористого ракушечника. Лимонные бабочки грелись на замшелых камнях. Дан ходил по саду, приподнимая сломанной веткой листья папоротника. В их густой тени ещё сохранилась влага ночного дождя; продолговатые жучки с чёрными точками на красных спинках, быстро перебирая лапками, сновали между сверкающих капель. Скамейка под кипарисом казалась совсем сухой. Дан присмотрелся: морщины деревянного сидения подозрительно темнели. Он осторожно устроился на краешек и прижался плечом к стволу.

Крона глухо шуршала над головой, скрипели ветки, сипло, будто задыхаясь, ухали голуби. Ветерок, проплывая сквозь заросли бересклета, тихонько посвистывал. То была мелодия одиноких коричневых шмелей и мышиных хвостов, мелькающих среди палой листвы, грустная песнь заброшенных кротовых нор и сухих омертвевших колючек. Сад походил на музыку, которую можно было потрогать руками.

Дан прикоснулся к стволу кипариса. Из под лохмотьев коры выскочил муравей и, озадаченно поводя усиками, бросился наутёк.

Единственными экспонатами музея оказались фотографии.

Смотрительница, коренастая девушка в слишком узких джинсах, обрадовалась посетителю.

— Рош-Пина — самый красивый город Израиля, — начала она, едва успев ответить на приветствие, — а его история не менее прекрасна, чем окружающие нас Галилейские горы!

Дан любил музеи; через стекло витрин жизнь представала логичной и правильной, оставалось лишь удивляться несуразности людских поступков. Пояснения экскурсоводов он обычно пропускал мимо ушей, в истории его интересовали не факты, а вкус времени. Тени от магния на старых фотографиях, полустёртое золото орденов: механизм истории лежал разобранным на составные части. Он представлялся Дану чем-то вроде гигантских часов: день и ночь, сцепившись, словно шестерни, перетирали время в бесцветную, невесомую пыль.

Дан любил музеи; через стекло витрин жизнь представала логичной и правильной, оставалось лишь удивляться несуразности людских поступков. Пояснения экскурсоводов он обычно пропускал мимо ушей, в истории его интересовали не факты, а вкус времени. Тени от магния на старых фотографиях, полустёртое золото орденов: механизм истории лежал разобранным на составные части. Он представлялся Дану чем-то вроде гигантских часов: день и ночь, сцепившись, словно шестерни, перетирали время в бесцветную, невесомую пыль.

Иногда Дан замечал отсутствие главной пружины; досадуя на халатность составителей, он искал её на соседних стендах, обращался к экскурсоводам. После переспрашиваний и уклончивых объяснений Дан понял, что дело не в лени или нерадивости музейных работников. Пружина отсутствовала в самой истории, в настоящей, всамделишной жизни. Раздосадованный, он подолгу простаивал перед стеклом, мысленно пристраивая пружину на своё место. Выход из трагических ситуаций почти всегда оказывался простым, а потому вдвойне обидным для незадачливого человечества.

Девушка-смотритель продолжала лопотать, нести свою сладкую чепуху, мешанину из брезентовых палаток первопроходцев и осушенных дунамов земли. Голосок то взмывал вверх, то ниспадал почти до трагического шепота.

— Курочка, курочка, — подумал Дан, — юный доверчивый цыплёнок…

Он отвернулся от фотографий и принялся рассматривать экскурсовода. Вблизи её полнота не раздражала, в тугом валике под джинсами таилось что-то домашнее, уютное, как спящий котёнок.

Девушка покраснела:

— Что вы меня так разглядываете? — спросила она, отступая на несколько шагов, — я ещё не экспонат.

— А вы не родственница вон того, с лопатой? — Дан ткнул наугад в одну из фотографий. — Очень похожи.

Девушка ахнула.

— Вы знали, наверняка знали, кто-нибудь из наших успел рассказать.

— Честное слово, сам догадался.

— Это мой дедушка, лучший часовщик Галилеи.

Дан заглянул девушке в глаза. Блестящие аккуратные маслины, смесь недоверия и желания рассказать, выплеснуть, ведь такая история, настоящая, живая, терпкая, как же можно молчать?!

— Итак, это ваш дедушка… Но почему часовщик и с лопатой? Она подвела его к большой фотографии старой Рош-Пины. Черепичные крыши; знакомый, совсем не изменившийся за восемьдесят лет скат Голанских высот.

Она осторожно прикоснулась указкой к трубе над одной из крыш.

— Видите этот дом на отшибе? Управляющий запретил деду строить в черте посёлка. В те годы всем заправляли управляющие Ротшильда. Барон давал деньги на заселение Палестины, и каждый новоприбывший получал в его агентстве небольшую ссуду. Ссуду полагалось вернуть, но за всю историю поселенчества не нашлось никого, кто бы сделал это. Впрочем, барон и не ожидал возврата. Единственный, кого заставили отдать всё, до последней лиры, был мой дедушка.

— Наивный котёнок, — подумал Дан, — как тебе хочется превратить семейное предание в настоящую историю.

— Меня зовут Дан, — представился он. — А вас…

— Дина.

Девушка ему нравилась всё больше и больше. Было в ней что-то электрическое, какой-то флюид, неизвестный науке вид энергии. И кожа на лице, гладкая, смуглая кожа, без грубых пор, прыщиков и тёмных точек, скользкая и прохладная, словно сирийский шёлк.

— Неподалёку от Рош-Пины кочевало племя бедуинов. Они крали коров, травили посевы, вырывали саженцы деревьев. Тогда управляющий разрешил бедуинам пользоваться поселковым колодцем. Он думал, что за воду они прекратят воровать. Бедуины стали пригонять отары овец и вычерпывать воду до последней капли. Проходило полдня, пока колодец наполнялся вновь. Дедушка считал это несправедливым и написал письмо барону. Письмо из Рош-Пины не ушло — почтмейстер передал его управляющему, а тот обвинил деда в краже сельскохозяйственного инвентаря. Суд назначил ему три месяца исправительных работ. Как раз в это время приехал фотограф, снимать для газеты колодец и бедуинов. Дедушка собирал овечий помёт на площади перед колодцем и попал в объектив.

На улице уже стемнело. Ночь навалилась внезапно, густая темнота поднялась выше самых высоких гор. Она пришла законным путём, вовремя и по праву, но в её мрачном торжестве сквозила подлая несправедливость, словно кто-то бьёт тебя по щекам и не велит плакать.

Развалины дома поросли дроком, ветки кустарника трепетали над остатками крыши. Старая Рош-Пина лежала в руинах, третье поколение поселенцев оставило неудобные домики на вершине горы и спустилось в долину. Кварталы вилл под крышами из красной марсельской черепицы обрамляли ровные ряды фонарей.

— Здесь родилась моя мать, — Дина погладила мокрые от росы камни. — Наша семья прожила в этом доме почти сорок лет, пока управляющий не выдал деда англичанам. Они приехали ночью, взвод британской полиции из Цфата, выломали двери, перебили посуду, сорвали доски пола. Искали оружие, но кроме старой турецкой сабли на стене ничего не нашли. Деда арестовали и увезли в Цфат. Через неделю он умер от побоев.

Закричала ночная птица. Холодный омут тишины вздрогнул, из развалин выпорхнула летучая мышь и унеслась в темноту.

Хлопки её крыльев напоминал жидкие аплодисменты родственников на провалившейся премьере. Синяя звезда сорвалась с неба и покатилась за Хермон.

— Ангел, — сказала Дина. — Вот бы узнать, куда он полетел и как его имя.

— Ангелы не любят фамильярности, — ответил Дан. — Они исполнят приказание того, кто назовёт имя, но потом отомстят, ударят по слабому месту.

— Как интересно! — воскликнула Дина, беря его под руку. — Откуда вы это знаете?

— Учился в ешиве… Давно, когда был религиозным.

Рука оказалась горячей и твёрдой. Осторожно прижимая её локтем, Дан понял, что влюбился, влип, попался по-юношески безрассудно и глупо. Внутри потекла томная сладость, древние, истёртые слова зашевелились во рту, щекоча нёбо и язык. Прошедшая жизнь вдруг показалась ему безрассудным крушением духа, а то, что предстояло совершить — отвратительным и бесполезным предприятием. Уже запело, закружилось, понеслось на все лады и во все бубны, уже подступили к глазам предательские слёзы умиления, когда Дан осторожно приподнял локоть.

— Как холодно, — сказал он, потирая ладони, словно стараясь согреться. — Давайте, я провожу вас.

Булыжник стыло пощёлкивал под ногами. Перед новой Рош-Пиной его сменил асфальт.

— Где вы остановились?

— У Клары.

Дина вздрогнула.

— Клара — дочь того самого управляющего. Странно, как всё пересеклось…

Кусты вдоль дороги шумели, будто актёры, позабывшие текст. Взошла луна, наложив друг на друга две одинокие тени.

— Бросить дом, — наконец произнёс Дан, — это как вырубить сад или повесить собаку. Дома — будто деревья, пускают корни до самого сердца. А разве сердце можно переменить?

У калитки Дина снова взяла его под руку.

— Мой дорогой, — в её голосе было больше материнской теплоты, чем волнения отвергнутой девушки, — не мучьте, не терзайте себя. И это пройдёт, обещаю вам, и это тоже пройдёт.

Дан шёл домой через новую Рош-Пину, мимо глухих заборов из белого пластика и мусорных баков в специальных нишах. По его щекам катились слёзы.

«Почему, — шептал он, — почему ты бежишь от нормальных человеческих чувств, спокойной, устроенной жизни? Только бездна влечёт тебя, тобой же придуманный, несуществующий долг. А может — ты сам призываешь её, и сам ты бездна, а та, первая бездна бродит вокруг тебя по хрупкому краю, по скользкой, оплывающей тропинке.

Жениться на Дине, поселиться здесь, на склоне Галилейских гор и жить, просто жить, без сутолоки и толчеи нерешённых проблем. Пусть другие заботятся о благе народа и государства, пекутся о судьбе нации. А он будет наблюдать, как тяжелеет фигура Дины, как растут дети, восходит солнце».

Дан запрокинул голову. Звёзды мигали и плакали в чёрной высоте, свидетели и соучастники, верные далёкие друзья.

«Кто плачет ночью, — вспомнил он, — звёзды плачут вместе с ним».

На веранде горел свет. Хозяйка не спала.

— Будете ужинать?

Отложив книгу в старомодном матерчатом переплёте, она легко поднялась из кресла-качалки.

— Нет-нет, уже поздно. А за музей спасибо, действительно очень интересно.

Дан помедлил.

— Вы совсем не похожи на отца, не то, что Дина.

Клара улыбнулась.

— Фантазёрка наша Дина, писательница. Придумывает истории и пробует на доверчивых туристах. Самые удачные записывает. У неё уже две книги так вышли.

Дан опустил руку на спинку стула.

— Зачем, зачем это ей?

Пальцы побелели от напряжения. Клара перестала улыбаться.

— Да вы не сердитесь, писатели, они же как малые дети. Игра для них важнее реальной жизни. В Рош-Пине уже никто не удивляется, знают, чего ожидать, вот она и пристаёт к туристам.

— Спокойной ночи.

Дан повернулся и ушёл в свою комнату. Любимые книги ждали, уютно свернувшись на письменном столе. Дан посмотрел на часы. Полдень. Нет, полночь. Он приложил часы к уху. Они стояли. Дан открыл наугад первую попавшуюся книгу и принялся читать.

«Ешиботников подвели ко рву и выстроили в одну шеренгу.

Раввин попросил у офицера ещё несколько минут. Офицер взглянул на часы, плоскую луковицу с двумя крышками, и согласился.

— Когда первосвященник резал жертву, — заговорил раввин простуженным голосом, — состояние его души приравнивалось к остроте ножа. Неуверенность или страх портили приношение, словно зазубренное лезвие. Сегодня мы восходим на алтарь, и от нас зависит, возродится ли после войны еврейский народ. Мы должны принести эту жертву в душевной чистоте и спокойствии, без отчаяния и мук, чтобы она была принята.

Раввин обошёл шеренгу. Возле каждого он замирал на долю секунды и заглядывал в глаза. Дойдя до конца он обернулся и произнёс успокоенным голосом:

— Можете начинать.

Дан отложил книгу. Внутри было ясно и светло, будто зажгли десятки поминальных свечей.

«Жертва должна быть чистой, — повторял он, расхаживая по комнате, — а часы нужно чинить. Сколько бы это ни стоило, часы нужно чинить».

Он вышел на кухню и, стараясь не шуметь, тщательно вымыл руки. Вернувшись в комнату, сел за стол и решительным движением вытащил шкатулку.

Прошло несколько минут, тяжёлых, словно старинные свинцовые пули. Шкатулка беспокойно блестела, тени от листьев продолжали свой танец на белом полотне подушки. Дан переложил книги на край стола и придвинул серебряный подсвечник к портрету премьер-министра.

В приоткрытое окно потянуло свежестью, беззвучно вспыхнула молния, раз, другой, мягкий раскат сотряс стекла. И стало так муторно, так невыносимо гадко и скверно на душе, будто тысячи кошек скребли и кусали её невидимую плоть.

Дождь застучал, заколотил в окно. Его шум напоминал дробный перекат барабанных палочек, то ли зовущих к выносу знамени, то ли приглашающих на казнь.

Дан спрятал шкатулку в карман и выскочил из дома. Жёлтый круг настольной лампы страшил его, Дан бежал сквозь острые струи дождя, стараясь намокнуть и устать до такой степени, чтобы без страха вернуться в комнату, где посреди стола переливался и сиял серебряный подсвечник.

Холодные капли скользили по лицу Дана, он ловил их губами и целовал. Всего минуту назад там, в недоступной вышине, они щекотали крылья ангелов, а теперь, вливаясь в распахнутый рот, становились частью его тела.

— Дождь, — шептал он на бегу, — единственная живая ниточка, соедини, сплети меня с небом, дождь, дождь, дождь…
Он возвратился под утро, снял мокрую одежду и, старательно растеревшись полотенцем, рухнул в постель. Когда первая утренняя птица завела под окном свою побудку, Дан уже спал, укрывшись с головой одеялом, изредка вздрагивая, словно от комариных укусов.

Проснулся он поздно. На полу, под раскрытым окном стояла лужа воды, горько пахнувшая осенью. Дан пообедал на веранде, наблюдая, как вершины гор плывут в тумане нагретого воздуха.

Вчерашний кот сидел на подсохшей спине камня и умывался. Дан позвал его, но кот только презрительно фыркнул.

Дан бросил кусок колбасы, стараясь попасть поближе к камню. Кот спрыгнул в мокрую траву и ушёл, брезгливо отряхивая лапы после каждого шага.

В три часа дня Дан принёс из комнаты блокнот и написал стихотворение.

На террасе полуденной,

Там, где солнца плевки

Истекают слюной,

Безнадежно и пряно

Теребит ветерок

Теребинта витки,

На часах только полдень

Умирать ещё рано.

Перед закатом над Рош-Пиной проплыли розовые облака. Наполненные истомой и негой, они скрылись за склоном горы, и сразу наступила темнота. Дан посидел ещё сорок минут, рассматривая дрожащие огоньки поселений на Голанских высотах.

Его киббуца не было видно, отроги Хермона закрывали ряды аккуратных домиков под крышами из красной марсельской черепицы. Он сажал первые деревья, выравнивал землю под фундаменты домов, прокладывал дорогу. Их было тридцать поселенцев, пионеры, первое зёрнышко.

— Обман, всё обман, — думал он. — Лжецы: и те, кто посылал нас сюда десять лет назад, и те, кто сегодня решил вернуть эту землю. Но он не марионетка, не тряпичная кукла-замарашка. Он своими руками взорвёт дом, спилит деревья. Сирийцы получат только развалины, вторую Кунейтру…

Стало холодно. Дан поднялся и вошёл в комнату. Включил свет, достал документы и тщательно порвал их. Те, что не мог порвать, разрезал ножницами на полоски и утопил в унитазе. Потом долго мыл руки, брился, надевал чистую одежду. В семь часов вечера он уселся за стол, достал из шкатулки чёрную свечу и вставил в подсвечник. Свеча горела ровно и тихо, источая аромат, похожий на запах шафрана. Дан открыл книгу и произнёс имя.

Премьер-министр закончил речь солёной шуткой. Женщины улыбались, прикрываясь от смущения программками съезда, мужчины открыто хохотали, любовно поглядывая на премьера. Он был свой, плоть от плоти, и говорил по-народному просто и откровенно.

Клакеры ударили в ладоши и зал подхватил, откликнулся нескончаемой овацией. Премьер аккуратно собрал бумаги в папку и направился к выходу. На лестнице, залитой жёлтым светом прожекторов, он вдруг охнул и, побледнев, ухватился за поручень.

— Что случилось, — подскочил референт, — что, что такое, что, что, что?

— Всё в порядке, — встряхнул головой премьер, — уже всё в порядке.

Он ещё раз встряхнул головой, словно высвобождаясь из невидимой сети, и, отпустив поручень, двинулся дальше.

Под истерию предвыборной кампании сообщение о смерти неизвестного туриста прошло незаметно. Документов при нём не оказалось, отпечатки пальцев в уголовной картотеке не значились. Тело увезли в Цфат, в окружную больницу. Вскрытие показало смерть от обширного инфаркта, случай в таком возрасте маловероятный, но возможный. Полиция открыла дело чисто формально, поскольку дела, собственно, никакого не наблюдалось. Неизвестного похоронили на кладбище Цфата, неподалёку от надгробного памятника бывшего управляющего барона. Кроме могильщиков «Хевра-Кадиша», за носилками шла лишь смотрительница музея Рош-Пины. Поминальная свечка, зажжённая её рукой, горела на могиле двадцать девять дней, но и на это никто не обратил внимания. Свеча погасла только на тридцатый день, огонёк дрогнул и пропал от легкого ветерка, похожего на дуновение крыльев пролетавшего мимо ангела.