Александр Файнберг

СТРУНА РУБАЙЯТА

Поэма

Вступление для европейца

Европа, ты еще не поняла,
что означает слово “домулла”.
Займись ликбезом, старая галоша,
пока от лавров дуба не дала.

Я что вбиваю в голову твою?
А то, что в голубом моём краю
лишь мудрых величают домуллою.
Как домулла, с тобой я говорю.

Глаза слепые протерев от сна,
послушай, как звучит моя струна,
и знай, что речь идёт о перепелке,
когда ты встретишь слово “бедана”.

Теперь “супу” я разъясню тебе.
Супа, Европа, это канапе,
на коем и едят, и спят под небом,
и женщину ласкают и т.п.

А что “насвой”? Насвой не даровой.
Но я насвоем поделюсь с тобой.
Чем никотином лёгкие поганить,
ты лучше под язык забрось насвой.

Когда ж, Европа, ты затеешь пир,
желая постным обескровить мир,
ты над капустой не шумовку вскинешь,
ты вскинешь над капустою “капкир”.

Но коль едой займешься ты всерьёз,
нарубишь лук, не утирая слёз,
и для котла разделаешь барана,
с восторгом назову тебя “ошпоз”.

Что до “касы”, то я свою красу
на этот пир с собою принесу.
Ты порцию, положенную гостю,
клади мне не в тарелку, а в касу.

Всё то, что скучно, не идёт в молву.
Но скучный пир твой я переживу.
А вот уж если будет он весёлым,
то этот пир я “тоем” назову.

А что такое, спросишь ты, “ляган”?
Гони за объясненье чистоган.
Желе ты дашь на блюде из фарфора.
Плов на лягане я подам богам.

Однако стоп. Я закрываю рот.
Не дай аллах, в башку твою придёт,
что я к тебе напрашиваюсь в гости.
Не обольщайся. Всё наоборот.

Вступленье кончу словом “Биссмилля”!
Его скажу я, сердце веселя.
В нём истина лежит — “Аллах всесилен”.
А истина — и бог мне, и судья.

* * *

Кричит над чайханою бедана,
над клеткой стынет белая луна,
за речкой меркнет золото заката,
свой юбилей справляет чайхана.

Покоем возвышаясь над супой,
посасывая медленно насвой,
и на груди скрестив достойно руки,
скрестили гости ноги под собой.

С величием владыки молчалив,
из чайника остатки чая слив,
и чем-то вновь наполнив этот чайник,
идёт чайханщик меж плакучих ив.

Ещё вчера от аромата роз
у чайника не зря чесался нос.
Теперь он посреди супы поставлен.
А что же в нём? Для глупого вопрос.

И вот уже пятьсот прекрасных грамм,
бутылкою не оскорбив ислам,
и обманув всесильного аллаха,
хмельным огнём горят по пиалам.

А в стороне, у берега реки
ножом любви раздеты чесноки.
Готовые идти в огонь и уксус,
лежат в тазу сырые шашлыки.

Там, у котла, надменна и крива,
валяется баранья голова.
Меж кирпичей, уложенных как надо,
потрескивают в пламени дрова.

Там специями пахнет от стола,
курдючный жир шипит на дне котла,
и точно жезл, капкир свой гордо держит
ошпоз, невозмутимый, как скала.

На юбилей пройдя сквозь гастроном,
он мощный зоб, накачанный вином,
неколебимо, как гранитный выступ,
воздвиг над раскаленным чугуном.

А на супе прекрасно, как нигде.
Кубами редька плавает в воде.
У гостя, что сидит к закуске ближе,
горит лучок, застрявший в бороде.

Но хоть супа прохладна и мила,
и вновь полна пред каждым пиала,
томятся гости в сладком ожиданье,
поглядывая в сторону котла.

Прости меня, медлительный Восток.
Ты, как садист, улыбчив и жесток.
Как долго ещё запахом прекрасным
дразниться будет мелкий ветерок?

Зачем, как власть имущему судье,
тянуть волынку нравится тебе?
Мой наглый гость — богатый европеец —
и тот уже заерзал на супе.

Но час настал. И нежно, как лозу,
ошпоз подносит каждому касу.
Шурпа в касе мерцает и искрится.
И специи щекочутся в носу.

Такой здесь лук и перец здесь такой,
что позвоночник выгнется дугой.
Желудок поджигает жир барана.
Алло, Европа! Чувствуешь огонь?

Полна шурпа тропической росы.
В ней джунгли расцвели такой красы,
что кажется, раздвинутся лианы,
и выскочит мартышка из касы.

Дыханием июлю опалён
морковкою пропитанный бульон.
В рубашке ты родился, европеец.
Такого не едал Наполеон.

Как домулла, я говорю тебе —
моя шурпа — царица на супе.
Что русский борщ перед моей шурпою?
Хоть он и старший брат моей шурпе.

Однако всё же истина в вине.
Устал я быть с шурпой наедине.
Хвала Аллаху, не было мартышки,
лежит баранья косточка на дне.

Пора начать торжественную часть.
Вновь пиала огнём святым зажглась.
И гости рты ладонями утёрли.
И над супой беседа полилась.

Пока ошпоз сооружает плов,
ведёт беседу штатный острослов.
Готовы гости разразиться смехом.
Плывёт сиянье счастья от голов.

Он призван — острослов — смешить народ.
Остроты он готовит наперёд.
Но только в них, где лезвие, где обух,
увы, Европа, ум твой не поймёт.

Но вот к остроте он навёл мосты
и смолк, хитрец, не подведя черты.
И в ожиданье трепетном веселья
все напряженно приоткрыли рты.

Натянута струною тишина.
Остроту ждут. И выползла она.
И взмылся смех с таким истошным визгом,
что в обморок упала бедана.

Однако смак не в бедной бедане,
смак, что впервые за своё турне
богатый гость — надменный европеец
почувствовал мурашки на спине.

Однако острослов пришёл на той,
желудок он с утра держал пустой.
И вот на разрисованном лягане
всплывает плов горою золотой.

Пред блеском этой сказочной горы
бледнеют президентские столы.
Чеснок над ней восходит, как корона,
и в недрах жиром светятся мослы.

О, чудо риса, мяса и костей!
Тебя достоин Дрезденский музей.
Но первая рука вонзилась в гору,
и залоснились бороды гостей.

Я тоже вырос в голубом краю.
Себе я плов рукою подаю.
Пускай Европа бьёт об зубы ложкой,
я ж не предам родную пятерню.

Но троне — плов. Ни слова на губах.
Пот проступает на тяжёлых лбах.
Чем тишина над пловом величава?
Поскрипыванием риса на зубах.

Ты можешь быть льстецом и хитрецом,
растяпой можешь быть и молодцом,
но не сиди, пожалуйста, над пловом,
как немец с диетическим лицом.

Я говорю тебе, как домулла —
диета на земле — исчадье зла.
Коль хочешь на земле познать блаженство,
отведай жир с бараньего мосла.

Однако стала холмиком гора,
и значит, шашлыку пришла пора.
Чего ты испугался, европеец?
Не надо было ужинать вчера.

Поднос готов. Издав приятный стук,
легли шампуры в равноправный круг.
И кровь граната брызнула на мясо…
И уксусной росой умылся лук.

Тоскуя в маринаде со вчера,
дохнула в ноздри тёрпкая зира.
Вперёд, вперёд, друзья мои, шампуры!
Сначала слово? Нет уж. Вертела!

Обжаренные в меру на угле,
шипят куски в густой и острой мгле.
Поймешь, едва зубами прикоснёшься —
такого мяса не едал Рабле.

Благословен, кто выдумал шашлык.
Поёт резец, и утопает клык.
Пускай потом в аду пекутся души.
О рай земной! О небо! О язык!

Так можно пировать и до утра,
но о-омин! Всему своя пора.
Описывать обжаренную печень
уж нету сил у моего пера.

И вот ошпоз, распухший, как питон,
с супы слезает, запросто при том,
но уронив шампур свой, европеец
несчастней рыбы воздух ловит ртом.

Из глаз его течёт бараний жир.
Сжигает горло перец калампир.
Он в Азии впервой. Наивный малый.
Он думает, что час его пробил.

Едва убрал чайханщик вертела,
вновь началась словесная игра.
И взвился смех. И над супой с гостями
вкруг лампочки забилась мошкара.

И улыбаясь, как весёлый гном,
ещё разок в соседний гастроном,
рубли сжимая, шустрый и сопливый
пацан ошпоза шпарит за вином.

А сам ошпоз не позабыл гостей.
Супу покинув, он вернулся к ней.
Не просто так вернулся, а с ляганом.
Не дрейфь, май дарлинг.
Будет всё о’кей!

Зазря ты здесь по-своему твердишь,
что ты уже на шашлыке сидишь.
Ещё твоя не ведала Европа
обычай под названьем “ошатыш”.

Запомни этот месяц и число.
Тебе сегодня крупно повезло.
Ты помнишь, оставался холмик плова?
Так вот сейчас узнаешь, для чего.

Бухой ошпоз с глазами, как стекло,
под лампочку пробрался, где светло,
и проведя ладонью по лягану,
в неё трамбует плова полкило.

Покачиваясь с пятки на носок,
над рисом жира водрузив кусок,
ошпоз икнул, рыгнул, и в заключенье
воздвиг над жиром пареный чеснок.

Вот это, я скажу вам, бутерброд!
Рукой махнёшь — и руку оторвёт.
Хеопса пирамида на ладони.
Ну, европеец, открывай свой рот.

Да, к ошатышу не был ты готов.
Ни горла не жалея, ни зубов,
ошпоз ладонью давит, как бульдозер.
И кажется — в мозги вползает плов.

Ладонь ошпоза — целая каса.
И горло запрокинув в небеса,
прижал к затылку уши бедолага,
в безмолвной муке выкатив глаза.

Что эти очи выразить могли?
А то, что здесь, от родины вдали
в него забили атомную бомбу,
и шнур бикфордов к бомбе подожгли.

Он лучше б выбрал на Голгофе крест,
чем проходить через такой ликбез.
Однако ошатыш в его желудок
с большим трудом, но всё-таки пролез.

Да, ошатыш, дружок, не эскалоп.
Но не криви обиженно свой лоб.
Ручаюсь головой, такого кляпа
и ЦРУ придумать не смогло б.

Подъём, дружок. Иди лицо умой.
Ещё успеть нам надобно с тобой
на юбилей ошпозовского дяди.
Вот там узнаешь, что такое той.

Но шутки прочь. Уже горит луна.
И не осталось в чайнике вина.
И под луной от обморока в клетке
очухалась бедняга бедана.

Она кричит в неведомую высь,
что кончен той, что гости разошлись.
И потому давай, дружок, повалим,
пока трамваи не перевелись.

Да не гляди ты в землю, точно слон.
Смотри, какой прекрасный небосклон!
Ужель ты утомлён гостеприимством?
Я, например, совсем не утомлён.

Всё это были цветики, малыш.
Когда-нибудь о них ты загрустишь.
Когда-нибудь твоей Европе в глотку
из ягодок вонзится ошатыш.

Ты нынче с камуфляжем был знаком.
А как наш лук качает ветерком?
А как в полях ночами расцветают
горчица с перцем, перец с чесноком?

Европа нас ещё не поняла.
В ранг превосходства чванство возвела.
Оно ей боком вылезет. И это
я говорю тебе, как домулла.

Но вижу, ты желудком загрустил…
Тогда в такси. И дуй, что было сил.
В гостинице тебе, как интуристу,
уже помыли ванну и сортир.

Ты больше не воротишься сюда.
Ну что ж, прощай. До Страшного Суда.
Я громко дверцей хлопаю железной.
Прощай, мой европеец, навсегда.

Сказав свою последнюю строку,
махнул я вслед ночному огоньку.
Но от всего, что было и что будет,
вдруг чувствую звериную тоску.

И в наступившей гулкой тишине,
качаясь лунной тенью на стене,
я с горечью цитирую Шекспира:
— Прощай, прощай. И помни обо мне.

© Александр Файнберг.