Светлана Шенбрунн

О, Марианна!

Главы из романа. Журнальный вариант.

Главы из этого романа-путешествия были опубликованы также в «ИЖ» №№ 53, 55, 60, 61.

Век нынешний и век минувший

В восьмом классе ездили в Ленинград. Кто задумал эту экскурсию, осталось неизвестным. Может быть, наш преподаватель литературы Иван Фёдорович Матятов. Он, человек уже пожилой, наверняка старше моего отца, а может, и мамы, застал ещё дореволюционные времена, и как мог, как удавалось, пытался приобщить нас к поэзии Серебряного века. Нёс просвещенье в массы. Читал и по отдельности, и вперемежку стихи поэтов, которых, по его мнению, нам не помешает знать. Начал с Александра Блока (Ночь, улица, фонарь, аптека, / Бессмысленный и тусклый свет. / Живи еще хоть четверть века – / Всё будет так. Исхода нет. «Двенадцать», «Двенадцать» входили в школьную программу, а не «Ночь, улица, фонарь, аптека»)! Отчаянный, самонадеянный Иван Фёдорович.

От него мы впервые услышали имена Ирины Одоевцевой (Если б не было в мире стихов, / Больше было бы слёз и грехов); Владислава Ходасевича (Я, я, я. Что за дикое слово! / Неужели вон тот – это я?); Игоря Северянина (Я, гений Игорь Северянин, / Своей победой упоён: / Я повсеградно оэкранен!); Валерия Брюсова (Фиолетовые руки / На эмалевой стене / Полусонно чертят звуки / В звонко-звучной тишине); Фёдора Сологуба (В тени косматой ели, / Над шумною рекой / Качает чёрт качели / Мохнатою рукой); Юргиса Балтрушайтиса (Весна не помнит осени дождливой); Максимилиана Волошина (И стих расцветает цветком гиацинта, / Холодный, душистый и белый); Константина Бальмонта (Бог создал мир из ничего. / Учись, художник, у Него).

Понятно, что стихотворения «Наш царь» («Кто начал царствовать – Ходынкой, / тот кончит – встав на эшафот») Иван Фёдорович не читал. Так же, как волошинского «На дне преисподней». Но имена уже прозвучали.

Декламировал наш просветитель с упоением, но тут же обрушивался на прочитанное с суровой критикой:

– Пустая, безыдейная поэзия! Фантазии! Оторванные от реальной жизни, бессмысленные и мрачные, упаднические стишки.

Мы возмущались, мы негодовали:

– Почему же бессмысленные? Почему упаднические? Очень даже прекрасные фантазии!

– И я вас спрашиваю, что общего между этим горячечным бредом и подлинным созидательным творчеством советских тружеников?

– А должно быть общее? – сомневались мы.

– Разве руки могут быть фиолетовыми? – восклицал Иван Фёдорович грозно.

– Могут, могут! – кричали мы. – Особенно если перемазались в чернилах.

– Разве можно чертить звуки? Нет, нет, вы не станете утверждать, что когда-либо наблюдали начерченные звуки!

– Конечно, наблюдали! А ноты – они что, не звуки?

– Да, но на эмалевой стене!

– Да хоть на кирпичной!

– Разве тишина может быть звонко-звучной?

– Только такой она и может быть! Настоящая тишина, она звенит.

– Ну, не знаю, не знаю… – сдаётся Иван Фёдорович. – У вас какие-то странные представления, вы не идёте в ногу со временем.

Мы не догадывались, что он валяет дурака, подстраховывается. В школьной программе по литературе существовал такой раздел «Внеклассное чтение». Но ознакомиться со стихами Серебряного века «внеклассно» мы никак не могли – при советской власти они не издавались, а после доклада тов. Жданова в сентябре 1946 года, то есть в тот момент, когда мы переступили порог первого класса, были окончательно заклеймены. Честь и слава бесстрашному Ивану Фёдоровичу, решившемуся на такой героический поступок – представить сотне юных дикарей «поэзию взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней». (Что касается самого доклада Жданова, то его изучению были посвящены несколько учебных часов, мы зазубривали его чуть ли не наизусть).

Не исключено, что Иван Фёдорович и сам втайне пописывал: сочинял заветные запретные стишки про лунные и белые ночи, существуя при этом на нищенскую зарплату преподавателя литературы. Но эта догадка посетила меня уже много позже.

Город-герой

Когда у школы есть такой богатый шеф, как 30-й авиационный завод, все желающие могут записаться на экскурсию в Ленинград. Желающих, правда, нашлось не так уж много – человек пятьдесят. Всё оплачивают шефы и родительский комитет, но нужно всё-таки иметь при себе немного денег на всякий случай, на личные расходы. Кому-то, видно, и это не по карману, а у кого-то горло прихватило, да и вообще – обойдётся без экскурсий, вот ещё выдумки – Ленинград.

Зато московские экскурсии обязательные, если кто не явится, будет записан прогул. Московские в рамках учебной программы. В Пушкинский музей нас два раза водили смотреть Выставку подарков Иосифу Виссарионовичу Сталину. Поскольку часть подарков находилась в Музее Революции на улице Горького, то пришлось посетить и его. Здесь тоже говорили о беспримерной, великой, горячей любви к товарищу Сталину не только советских людей, но и мирового пролетариата. В те дни никто ещё не догадывался, что в самом непродолжительном времени Иосифа Виссарионовича ожидает главный подарок на Ближней даче.

После смерти вождя мы стали посещать некоторые художественные экспозиции. Самое сильное впечатление произвёл на нас «Давид» Микеланджело в Пушкинском музее. Мы даже не поняли, что это не подлинник, а всего лишь копия. Наверно, экскурсоводша не объяснила как следует. А может, вообще не посчитала нужным вдаваться в подробности. В Большой советской энциклопедии написано: «Давид – грузинский царь из династии Багратионов, жил в 11–12 веках». Девочки удивлялись, почему это царя изобразили голым: цари должны быть одеты в богатые царские одежды, а этот – нате здрасте! – совершенно голый. Даже неприлично. Меня поразили его руки – до чего же огромные кисти рук! Но красивый, ничего не скажешь – потрясающий красавец. Только Венера Милосская, которая стоит в Союзе писателей, мне нравилась больше. Я могла часами любоваться ею, пока папа пропадал в кабинетах начальства по каким-то своим делам.

Ленинград, 1953 год. Мы как-то не ожидали, что город будет таким несчастным, мрачным, затравленным. В головах у нас засело: «И юный град, полночных стран краса и диво, / Из тьмы лесов, из топи блат / Вознёсся пышно, горделиво… Люблю тебя, Петра творенье, / Люблю твой строгий, стройный вид, / Невы державное теченье, / Береговой её гранит…» Нева действительно была – и она пошире Москва-реки, – был, наверно, и береговой гранит, но державного течения не наблюдалось: серая, тусклая, стылая гладь. А сам город весь какой-то пришибленный, запущенный – облупившаяся штукатурка домов, выбоины от снарядов и осколков, пустынные холодные улицы. Можно подумать, что блокада всё ещё длится и неизвестно, когда окончится. Ленинградский холод, сырой, промозглый, заползает под одежду, пробирает до костей, совсем не похож на весёлый московский морозец. Но самым гадким были горы мусора на Дворцовой площади – как видно, его свозили сюда со всех концов города, чтобы сжигать. Смрадный дым. Казалось, густая, тяжёлая волглость придавливает дым к земле, и не в силах подняться вверх, он стелется, стелется, расползается по площади. Такого мы даже представить себе не могли – чтобы на Красной площади стали жечь мусор?! Нет уж, невероятно… Зачем нас привезли сюда? Кто это догадался – экскурсия в Ленинград? Иван Фёдорович? С ума он, что ли, сошёл? Может, он думал, что мы попадём в Петербург его молодости, где по ярко освещённому Невскому проспекту по-прежнему катят нарядные кареты?

Тётя Тамара, услышав, что я еду в Ленинград, стала приставать, чтобы я навестила сестру её мужа, погибшего в первый же день войны. Фамилия сестры была Жук, жила она на улице Халтурина, в доме номер 10. Я уже не удивилась, попав в длиннейший вонючий коленчатый коридор, по одну сторону которого стояли кухонные плиты – вперемежку с какими-то бачками и сундучками, а весь некогда прекрасный паркетный пол был содран и сожжён в буржуйках. Только местами вдоль стен торчали упрямые плашки. Похоже, что перестилать покалеченный пол никто не собирался. Ни о пышности, ни о горделивости тут уж точно не шло речи. Быть бы живу.

Беседа наша с Викторией Абрамовной Жук протекала возле плиты, вернее, возле кастрюли с супом – оставить кастрюлю без присмотра невозможно: любой хулиган, проходя мимо, забавы ради может поднять крышку и сунуть какую-нибудь гадость.

Нередко медленно меж ими я брожу

Но и тогда, в 53-м году, в Ленинграде был Эрмитаж – как объяснил экскурсовод, один из лучших и богатейших музеев мира. В отличие от всяческой пустой газетной похвальбы и откровенной лжи, это была правда. Так что не зря мы посетили печальный, больной Ленинград. И никакая самая богатая художественная галерея не вытравит из моей памяти юношеского восторга перед сокровищами Эрмитажа. Не будем сравниваться, конечно, нам далеко до блистательной Италии, они авторы, мы только почитатели, то есть потребители, но потребители благодарные, в нашем Эрмитаже хранятся две картины Леонардо да Винчи, и мы умеем это ценить – тоже не вчера с дерева слезли.

Однако тогда, в пятьдесят третьем, стоя в протухшем, полутёмном коридоре над кастрюлей с бурлящим и смердящим супом, трудно было поверить, что где-то рядом, можно сказать, в двух шагах от улицы Халтурина, расположены знаменитые «Лоджии Рафаэля» и прочие сокровища, меж которых неторопливо бродил великий Пушкин.

В отличие от поэта, нам удалось осмотреть лишь малую часть драгоценных экспозиций. Прожить бы тут хоть год, хоть полгода, и каждый день, произнеся волшебные слова, отыскивать вход в пещеру Алладина, и бродить, и бродить… Но этого 30-й завод не мог нам обеспечить.

Зато нас повели в государственный музей истории Ленинграда и много говорили о роли партии, правительства и лично товарища Сталина в… В чём, не помню. Но без сомнений, роль всех перечисленных в доведении города до столь плачевного состояния была неоспорима. Музей обороны Ленинграда, где был представлен блокадный 125-граммовый ломтик «хлеба», в котором горстка ржаной муки дополнялась жмыхом, отрубями, опилками, торфом и даже какой-то таинственной «пылью отбивной», уже в 1949 году был закрыт для посещений как идеологически вредный и антипартийный. А 21 января 1953 года, то есть через две недели после нашего возвращения из Ленинграда в Москву и за полтора месяца до смерти Вождя, распоряжением Совета министров музей был окончательно ликвидирован – разрушен до основания. Все экспонаты были либо сожжены, либо разбиты. Правильно сообразили господа руководители: большого героизма, как ни крути, как ни старайся, не усмотришь в повальном голоде и смерти.

И я там был, мёд-пиво пил

– Я думаю, – сказала Марианна, – обедать мы поедем в одно очаровательное местечко тут неподалёку – пятьдесят километров, меньше часа на машине.

У меня не было причин возражать. Пятьдесят километров бесподобных видов! И местечко оказалось прелестное: синяя озёрная гладь, за ней у подножья тёмно-зелёного холма полукруг двух-трёхэтажных домиков с цветными крышами – куда ни глянь, очей очарованье. Лишь на обёртке мыла…

Мы уселись на террасе ресторанчика, добры молодцы пристроились на травке у забора.

– Итак, что мы заказываем? – поинтересовалась Марианна, заглядывая в меню. – Есть рыба – ты ведь любишь рыбу? – обваленная в муке и зажаренная на чугунной сковороде в сливочном масле. Филе судака в панировке с яйцом. А можно взять филе налима с яблоками и грушами и кедровыми орешками.

«Вот чудачка! – подумала я, – разве ж я сумею отличить судака от налима?» Но чугунная сковорода – это, конечно, трогательно. Ностальгия по коммунальной кухне – четыре сковородки дружно скворчат на четырёх конфорках. Хотя мама обычно предпочитала варить, а не жарить. «Ну вот ещё – сковороду маслом кормить!» – говорила она.

– А молодые люди, – поинтересовалась я, – они что, не будут обедать?

– Об этом не беспокойся, – был ответ, – они перекусили, пока мы осматривали галерею.

Да, я обратила внимание: в галерее стражи подменяли друг друга – один сопровождал нас, а другой куда-то отлучался. Но что бы всё это значило? Кто он – синьор Джиованни Джентиле, оплачивающий моё пребывание в Италии? Надеюсь, не местный мафиози. Спросить как-то неловко.

С судаком или налимом – свеженькими, свежайшими, только что, как нам доложили, специально для нас выловленными из раскинувшегося внизу и ничем, никакими химикалиями и радиоактивными отходами не запоганенного озера, – мы сладострастно расправились, запивая их шипучим португальским Винью Верде.

– Что бы ещё тебе показать?.. – принимается размышлять Марианна. Может, есть какие-то особые пожелания?

– Есть! – говорю я, внезапно сообразив, что есть, есть у меня особый интерес к одной здешней достопримечательности. – Я хотела бы посетить Ла Скалу.

– Не знаю, – качает она головой. – Это будет очень непросто устроить. Билеты заказывают за полгода. Вот так, внезапно, трудно рассчитывать даже на перекупщиков.

– Нет, нет, – успокаиваю я. – Я не стремлюсь прослушать какую-нибудь всемирно известную оперу, мне хотелось бы выяснить кое-что в архиве.

– В архиве?

– Да. Понимаешь, моя родная тётка, сестра моей матери, Наталья Валериановна Турчанинова – сценический псевдоним Натали Танини – очень давно, ещё до обеих революций семнадцатого года и даже до Первой мировой войны, несколько лет училась в Ла Скале. Вот я и подумала: может, в архивах сохранились какие-то сведения о ней? Интересно было бы узнать – прикоснуться к семейной истории.

– Боюсь, что это совершенно невозможно, – вздохнула Марианна. – Ты ведь знаешь: во время войны здание Ла Скалы пострадало от бомбёжки, было разрушено до основания.

Разрушено до основания? Нет, я не знала об этом… Откуда мне было знать?.. В газетах не сообщали.

– Нынешнее здание – это копия того, оригинального. Отстроено по тому же проекту. Но архивы… Вряд ли они сохранились. Если что-то и спаслось, то, скорее всего, находится теперь где-то в другом месте. В каких-нибудь… погребах. Я правильно говорю: погребах?

– Подвалах, – поправила я и вспомнила мамины трагические причитания: «Всё погибло, всё отнято!»

Трофеи

Папа прибыл рано утром на грузовике, заваленном горой чемоданов, баулов, рюкзаков, сундуков и ящиков – были и два одинаковых фанерных, изготовленных по заказу, таких громадных, что их с трудом подняли два грузчика. Лифтёрши из всех четырёх подъездов (тогда заселены были только четыре подъезда) бросили свой ответственный пост и пришли смотреть, как разгружают машину.

– Вот как с войны-то возвращаются…

…Сначала всё это внезапно свалившееся на нас богатство перетаскивали на шестой этаж к нам в комнату, а потом, когда грузчики удалились, начали распаковывать и разбирать. Мне показалось, что папа вывез всю Германию. Были две пишущие машинки – большая «Мерседес» и портативная «Оптима»; тяжеленный рулон военного сукна – сто погонных метров, сказал папа; два рулона парашютного шёлка: в общей сложности 250 метров; фарфоровый сервиз на тридцать две персоны так тщательно упаковали, что он весь полностью доехал целёхоньким. Для меня были две шубки: одна из обезьяньего меха, вторая из ламы, а для мамы только одна из серого кролика, правда, с такой же муфтой. Мама ужасно обиделась.

– Неужели не нашлось ничего получше кролика?

– Нинусенька, приходится брать то, что имеется, а не то, что хочется, – объяснил папа.

– Да, конечно, – фыркнула мама. – То, что имеется! Для Светланы и обезьяна, и лама, а для меня только кролик!

– Это прекрасный кролик, – защищался папа, – необычайно прочный.

– Кролик – это кролик! – осадила его мама. – Есть благородные меха, а есть кролик.

Между прочим, потом по московским улицам передвигалось много точно таких же серых кроличьих шуб в косую полоску. Видимо, были взяты с одной и той же меховой фабрики.

– Шуба для простолюдинки! – постановила мама, ещё поворчала и повздыхала, но, догадавшись, что невозможно отправить папу обратно в Германию, чтобы он поменял там злосчастного кролика на что-нибудь более приличное, принялась с тяжёлым сердцем осматривать остальную добычу. Нашлось ещё много поводов поогорчаться, папа в очередной раз продемонстрировал своё разгильдяйство и недотёпство – умышленное пренебрежение мамиными интересами. Напрасно он пытался указать на тот факт, что для неё есть ещё шикарная чернобурка. Мама отмела эти нелепые потуги оправдаться.

– Не пытайся заморочить мне голову какой-то чернобуркой!

Вытряхнутая из бязевой наволочки, на полу оказалась кучка нарядных платьев и шерстяных кофт и рубах; были двести пар чулок и черный приталенный, совсем короткий спереди и длинный сзади, сюртук с блестящим атласным воротником и тремя крупными блестящими пуговицами по каждому борту; была полная коробка часов – некоторые циферблаты светились в темноте. Мама повздыхала по поводу сюртука:

– Одеяние не очень-то соответствующее нынешнему положению. Если только музыканту какому-нибудь предложить… – и откинула его в сторону.

– Буду ходить в нём на партсобрания, – провозгласил папа. – В сюртуке и при шпаге.

Шпаги не было. Был огромный аккордеон, играть на котором могла бы разве что мама – у папы начисто отсутствовал музыкальный слух, – и вдобавок десять губных гармоник; полдюжины карманных фонариков с разноцветными лампочками; четыре хрустальных бокала и старинная пивная кружка; было двадцать замечательных швейцарских кукол с закрывающимися глазами. Мне достались две: Мики и Вовка, они умели говорить «мама» и были ужасно похожи, только Вовка был беленький блондин, а Мики негритёнок с курчавой головкой.

Бабушка топталась среди вещей и чемоданов и даже слегка подпрыгивала от волнения.

– Надо было брать Фраже!

Один полуботинок при очередном прыжке слетел у неё с ноги, но она не стала его ловить. Чёрт с ним, не до него! Она всегда ходила в одних и тех же мужских полуботинках, как видно, доставшихся ей от покойного мужа Георгия Ивановича, слишком огромных для её изящных ног, но, чтобы обувка как-нибудь держалась, она придумала такую хитрость: надевала правый на левую ногу, а левый на правую. И уверяла, что так удобнéе и «износу меньше».

– Закрой свой рот! – визжала мама. – Фраже! Чтоб я тебя не слышала!

Но бабушка не уступала:

– Ты не понимаешь, Нина. Фраже – изделия Фраже! Поставщик Двора Его Императорского Величества.

– О боже, – стонала мама, – я от неё сойду с ума.

Папа утешил тёщу: вытащил из груды платьев шёлковую блузку и сказал:

– Это вам, Елизавета Францевна.

Бабушка всплеснула руками:

– Мне? Какая прелесть! Вот это зять! Такой подарок. Ах, жалко не песочного цвета…

Часть вещей мама сразу упрятала в шкаф, который она перед войной нашла на помойке – громадный фанерный шкаф с пятью полками, выкинутый из какого-то учреждения. Всё остальное свалили пока что в углу комнаты, чтобы завтра продолжить осмотр и сортировку.

И я тогда же, в ту же ночь, подумала: а что было бы, если бы войну выиграли не мы, а немцы? Что они могли бы взять у нас? У нас не было ничего: ни отрезов, ни шуб, ни фарфора, ни кукол, ни фонариков. Даже платьев у нас не было – у мамы была одна-единственная юбка, на которую она умудрилась вывернуть бутылку с растительным маслом и потом два года ходила с большим масляным пятном на подоле.

Тайна

Когда мы наконец легли спать, мама спросила:

– Павел, ты ведь проходил через Киев, ты видел дом?

– Какой дом, Нинусенька, – ответил папа совершенно спокойно, – не то что дома, даже места найти невозможно – весь Крещатик лежит в развалинах. Камня на камне не осталось…

– То есть – как?.. – испугалась мама.

– Всё взорвано, – объяснил папа, – вся улица, весь квартал.

– Взорвано?!. – произнесла мама нараспев. – Как, ты хочешь сказать, что все эти роскошные дворцы взорваны?

– Я ничего не хочу сказать, – вздохнул папа. – Дом не существует.

– Боже мой, боже мой! – зарыдала мама. – Всё отнято, всё погибло!

Было что-то такое в её голосе, от чего мне сделалось страшно.

…В те дни о многом приходилось умалчивать, но о том, что мой папа – любимый внук киевского купца первой гильдии Рубинштейна, вообще не следовало вспоминать. Забыть, как будто этого никогда не было. Во всех анкетах отец писал: «Из мещан». Он поменял себе имя, фамилию, национальность, год и место рождения (не смог поменять только пол), бежал от собственной личности и собственной тени, но всё равно постоянно дрожал от страха. «Премудрый пескарь», – говорила о нём мама.

– Боже мой, боже мой, – стонала мама. – Всё пропало! Обчистили, ободрали как липку! Всё погублено! Последняя надежда, последняя жалкая надежда!

Утром я увидела, что за ночь она побледнела и осунулась. Веселой она не бывала никогда, но теперь лицо у нее сделалось серым, как зола, которую наша соседка, Наина Ивановна, выгребала из своей буржуйки. Мама и пахла в это утро как-то по-другому.

В каком-то несбыточном сне

Немного придя в себя, она решилась поделиться ужасной новостью с тётей Мурой. Тётя Мура знала правду о папином происхождении, потому что сама была из Киева. В Москву она перебралась, когда стала большим человеком у Советской власти, а потом так уж и осталась, тем более что муж бросил её и уехал обратно в Киев. Она не собиралась тащиться за ним вдогонку.

Описывая утрату, мама припомнила и огромную, баснословную стоимость дома, и многие прочие его достоинства.

– Дворец, Мурочка, ведь это был дворец!

Самое смешное: мама почему-то считала, что она имеет какое-то отношение к этому дворцу. Никакого отношения она не имела. Не случись революции, она никогда бы не встретилась с моим отцом, они были людьми из двух разных миров. Так что либо революция и конфискация дворца, либо ни революции, ни конфискации, но и никакого вам внука купца Рубинштейна. Любимый внук женился бы на другой женщине.

– Нет, вы представьте себе – какая страшная судьба! (Это о той бабушке, которая папина мать). Выросла в холе и неге, получила в приданое роскошное имение, одно только бриллиантовое ожерелье, которое отец подарил ей к свадьбе, стоило тысячи. А манто из каракульчи…

– Оставь, Ниночка, – одёрнула её тётя Мура, – о чём ты говоришь? О каких-то цацках!

Как постепенно выяснилось, бабушка, выходя за моего деда – без любви, – бежала не от холы и неги, а от отцовского деспотизма, его душной непреклонной праведности, от вечных запретов. Всё-таки это был уже век просвещения и эмансипации, и она жаждала свободы, независимости, торжества передовых взглядов. Сначала бежала от ретрограда-отца, потом от нелюбимого мужа и двоих детей. Сын, то есть мой отец, никогда не простил ей этого.

– Ты права, – соглашается мама. – Не это главное. Не манто и не ожерелье. Лишилась и их, всего лишилась. Из дома выгнали, двадцать лет промучилась в мерзком загаженном кошками коммунальном клоповнике и погибла как собака. Хуже собаки. Одни бандиты пришли и всё отняли, унизили, растоптали, а другие явились и убили. Какое дикое изуверство! Больная старуха. Шестьдесят два года. У неё жутко распухали руки. Расстрельный ров…

Шестьдесят два года. Значит, бабушка была уже старенькая. Может, ещё и поэтому папа не особенно сокрушается от того, что её не стало. Вообще, о ней редко вспоминали. И я чувствовала, что не стоит слишком распространяться о её гибели. Конечно, немцы звери, кровожадные убийцы, но лучше помалкивать, совсем не касаться никаких расстрельных рвов. Что-то такое нежелательное, даже предосудительное есть в родстве с жертвами. «Все страдали», – бросят вам вместо утешения.

– Ни на что не посмотрели, ни на происхождение, ни на образование, ни на былые связи с миром искусства. Она ведь, когда жила в Париже, состояла в весьма близких отношениях… Ну, ты знаешь… Известный музыкант. Был очень популярен в то время, вся Россия распевала его романсы. Она и сама была весьма интересная, можно сказать, блистательная женщина. Да – какое богатство, какой шик, какое общество собиралось!

Пошла ли бабушка вместе со всеми в Бабий Яр? Сомневаюсь. Подчиниться приказу этих негодяев? Нет, это было не в её правилах. Но это не спасло ее от гибели. Ах, бабушка, бабушка… Строптивая дочь набожного купца первой гильдии. Тогда, в дни её молодости, таким дерзким, неуёмным натурам будущее представлялось блистательной эпохой несомненной победы изящных искусств и светских наук.

В канун революции её угораздило вернуться в Киев, а популярный музыкант остался распевать свои романсы в Париже. «Как тень от ваших длинных, красиво загнутых ресниц…»

Про ресницы мне сообщил папа. У него были чудесные синие глаза – необыкновенные глаза, именно не голубые, а синие – и черные блестящие ресницы, такие длинные и так сильно загнутые, что почти касались бровей. Однажды я сидела у него на коленях, любовалась его глазами и изредка осторожненько проводила рукой по волнистым темно-каштановым волосам. Я была уверена, что мой отец самый красивый человек на свете.

– Откуда у тебя такие ресницы? – спросила я.

Он сказал:

– От мамы, твоей бабушки.

И спел (наверняка фальшивя) несколько фраз из романса.

– Она была красивая? – спросила я.

– Не особенно, – сказал он, – но глаза были удивительные.

– Синие?

– Нет, карие. Почти чёрные.

Останься бабушка в Париже, возможно, избежала бы жуткой насильственной смерти. Хотя и там могла оказаться в руках фашистских людоедов. Но там всё-таки шансы на спасение были выше. Уцелела же Эльза Триоле, дочь Урия Александровича Кагана и Елены Юрьевны Берман.

Ни про былой блеск, ни про изысканное общество мама не могла знать, она встретилась с папой, когда ничего этого уже и в помине не было. Была только страшная нищета и безумный страх. Бабушка, надо отдать ей должное, оставалась верна себе. Когда в двадцать третьем году умерла от тифа её дочь Эсфирь – папина обожаемая сестра, царица Эстер, у меня есть фотография, – она, в ответ на дружеские соболезнования, резко оборвала сочувствовавших: «Не утешайте меня, я предпочитаю видеть её в могиле, чем в объятиях комиссара!»

Кто он был – этот комиссар? Такой же ангел смерти с фонарем и револьвером, окруженный четырьмя матросами с броненосца? Папа и этого бесстыдного, наглейшего возгласа на кладбище в присутствии скорбящих родственников не мог простить матери. А ведь бабушка – как ни дико это звучит – была права: не стоило влюбляться в комиссаров, их либо расстреляли на лубянках, либо… Уж лучше тихо и спокойно умереть от тифа, не изведав прелестей ареста и допросов.

Со временем я поняла, что мама лукавила, когда говорила: «Отнята последняя надежда». Надежду у нее не могли отнять. Даже самая безумная надежда умирает последней. Мама уповала дожить до того дня, когда большевистский морок – ну не может же быть, чтобы это навсегда! – развеется и забудется как страшный сон. Всё ещё наладится, всё встанет на свои места, опять будет навощённый до блеска медовый паркет, танцы на дачных балах, влюблённые кавалеры: «Ах, Нина Валериановна, как вы хороши в этом розовом платье! Какие прелестные ручки, какие кружева!»

Я, разумеется, тоже должна буду исчезнуть и растаять, как досадное липкое наваждение, как случайная непростительная ошибка. Дело тут было не только в моих личных пороках, но и в глубочайшем убеждении мамы, что дама из общества не должна заниматься детьми. Дети – это нечто низкое, неприятное. Их нужно сдавать на руки нянькам и гувернанткам. Поскольку ни нянек, ни гувернанток не наблюдалось, единственным выходом из положения было назначить мне роль силой навязанной ей нерадивой и бестолковой воспитанницы, то есть девчонки на побегушках, не достойной ничего, кроме брани и тумаков. Нормальным тоном она со мной никогда не разговаривала, только раздражённым и возмущённым. И если наталкивалась порой на недоумённый взгляд случайной собеседницы, спешила объяснить:

– У всех дети как дети, а у меня урод какой-то!

Мне с моим красным угластым галстуком нет места в её волшебном, дивном мире. Но отец… Отца придётся потерпеть, потому что дом на Крещатике можно заполучить только в одной упаковке с ним. Заказ с нагрузкой: желаете говяжью вырезку, извольте взять две банки морской капусты и триста грамм козинаков. В том, что дворец на Крещатике принадлежит ей по праву, мама не сомневалась. Ради чего же, если не ради дедушкиного дома, она согласилась заиметь этого гадкого, никудышного ребёнка?

От дома остались одни развалины, но какая-то странная безрассудная надежда на восстановление попранных прав продолжала жить в сердце.

Гуляй, рванина, от рубля и выше

Между тем папа – назло маме – сочинял свой роман. Сидел за пишущей машинкой, поглаживал и почёсывал тремя пальцами верхнюю губу и о чём-то размышлял. Было ясно, что проку от этого занятия не предвидится ни малейшего, но пока что мама находила хоть какое-то утешение в распродаже приплывшего из Германии достояния.

Первым покинул наш дом фарфоровый сервиз на тридцать две персоны. В самом деле, он только понапрасну занимал целую полку в шкафу, невозможно было предположить, что ему когда-либо найдётся применение. Разве что в том киевском дворце дедушки Рубинштейна, который по мановению волшебной палочки вдруг восстанет из праха и распахнёт свои двери перед мамой. Опять соберётся изысканное общество, опять накроют стол на тридцать две персоны и устроят царственный пир.

Потом ушли восемнадцать швейцарских кукол. О семнадцати из них я нисколько не жалела, я вообще никогда не играла в куклы, а обожала, к удивлению всех родственниц и приятельниц, только машинки. Именно машинки, а не паровозики. Странная приверженность дочери к такому не девичьему характеру времяпрепровождения радовала отца, но однажды чуть не обернулась большой бедой.

Как видно, по поводу новоселья родители устроили приём гостей, и гости, конечно же, не упустили случая поудивляться:

– Вы подумайте: девочка, а играет с машинками!

– Ничего странного, – произнесла бабушка. Не та бабушка, которой год спустя суждено было погибнуть в Киеве, а другая, мамина мама. – Внученька выйдет замуж за автомобильного заводчика.

Гости приумолкли. Мама решила спасти положение и напомнить полоумной старухе, что это невозможно.

– Что с тобой, мама? Какие автомобильные заводчики? У нас уже двадцать три года советская власть.

Бабушка не смутилась.

– Когда внученька вырастет, – ответствовала она, – никакой советской власти не будет, – и лучезарно улыбнулась.

Все молчали. И, как ни странно, никто не «сообщил». И это в эпоху неусыпного контроля, тотальной слежки, бесконечных анонимок, перекрёстных доносов, прослушивания стен и подглядывания в замочные скважины. Хотя, конечно, нельзя утверждать столь категорично – может, кто-то на всякий случай и «настучал», но, в конце концов, что за дело органам до сумасшедшей старухи и какой от неё прок? Чекисты и так круглые сутки на работе горят, с ног валятся. А все рты так и так не законопатишь.

Как бы там ни было, папа сделал надлежащие выводы: переборол своё стремление воспитывать меня как мальчика и больше никогда машинок мне не покупал.

Для меня это прошло незамеченным: так ли это важно, существует вещь на самом деле или только в нашем воображении? Чем старше я становилась, тем чаще во сне и даже в дневных грёзах вела мою машину по Садовому кольцу и, надо заметить, делала это весьма умело. Почему именно по Садовому кольцу? Не знаю.

Дивертисмент на тему прослушивания. Пятьдесят шестой год. Для кого-то Двадцатый съезд, а для нас окончание школы. Нам семнадцать лет, и мы готовимся к выпускным экзаменам. Сидим втроём у Светки Эйдиновой – отец её заместитель министра нефтяной промышленности, поэтому квартира у них отдельная. Родителей дома нет, уехали вместе с младшим братиком на дачу – разлюли малина! Мы, разумеется, ни к чему не готовимся – успеется, а читаем вслух «Тысячу и одну ночь». Нежные квадратные томики в светлых замшевых переплетах, и в них яркие, необычные иллюстрации под папиросной бумагой. Даже членам СП таких роскошных изданий не полагается – только членам правительства. Отдельные наиболее волнующие места зачитываем по телефону нашей четвёртой подруге Тане Шехтер, дочери поэта Марка Шехтера. Почему она не с нами, не помню. Кто читал эту книгу, тот знает, что в ней есть истории не только удивительные и забавные, но весьма соблазнительные, чтобы не сказать скабрезные.

Вот, к примеру, рассказик про три желания. Первое желание недовольной размерами мужниных достоинств жёнушки: чтоб у него член сделался как тыква! Ну, сделался. Результат понятен: как только муженёк к ней приближается, она – удирала. Мы, разумеется, не просто читаем, а ещё, вырывая друг у дружки трубку, растолковываем и комментируем текст. И вот посреди такого нашего волнительного чтения в трубке явственно хмыкнул мужской голос.

– Кто это у вас там? – спросила Таня.

– У нас? У нас никого, это у тебя.

– У меня уж точно никого.

И тут голос, который не тут и не там, явственно произнёс:

– Кончайте, девки. Лучше к экзаменам готовьтесь.

– А тебе-то что? – возмутилась Таня. – Тебе за это деньги платят? Чтобы ты нам мораль читал? Ты сиди и помалкивай!

– Хочешь ещё послушать? – прибавила Светка.

Но он уже отключился.

Не мешает добавить, что Григорий Эйдинов в 1942 году возглавил Северо-Западную оперативную группу по организации партийного подполья и партизанских отрядов на оккупированной территории Белоруссии. Немалая заслуга. Книг, правда, в отличие от Дмитрия Медведева, не писал. В дальнейшем заместитель начальника Белорусского штаба партизанского движения. Да и сам был командиром партизанского отряда. Однако полного доверия, как выяснилось благодаря «Тысяче и одной ночи», не заслужил. «Доверяй, но проверяй».

В куклы я не играла, но с одной из них мне было больно расставаться. С ней я тоже не играла и даже не помышляла играть, но мне хотелось, чтобы она у меня была – чудесная певица в блестящем чёрном платье и туфельках на каблучках. На спине у неё было колечко, и стоило повернуть его, как чародейка открывала свои лучезарные глазки и начинала петь. «Ну вот ещё! – сказала мама. – Не хватает, чтобы эта паршивка захватала такую аристократку грязными руками. Эта куколка создана не для безмозглого шкодливого ребёнка, а для богатой дамочки, которая выставит её у себя на рояле».

Рулон сукна мама целиком уступила знакомой портнихе, лишь отрезав от него метра три себе на костюм. Мама, конечно, не собиралась щеголять в костюме защитного цвета и перекрасила его в коричневый. По тому же адресу, насколько я понимаю, отправился рулон светло-зелёного узорчатого тюля.

Часы с фосфоресцирующими циферблатами в комиссионке не приняли и даже велели маме немедленно их ликвидировать, сказали, что фосфор тут ни при чём, циферблат светится, потому что покрыт радиоактивным веществом, опасным для здоровья. Мама, конечно, и не подумала ликвидировать такие замечательные часы, но на всякий случай избавилась от них с помощью Егора Кузьмича – базарного перекупщика. Приличной цены от этого выжиги не получишь, но всё-таки лучше, чем ничего.

Два пистолета – один его собственный браунинг, а второй вальтер, с выбитой на рукоятке подарочной надписью от лучшего друга Петра Храпаля (с Храпалём они нога в ногу прошагали весь путь от Сталинграда до Берлина), – два этих пистолета папа сам куда-то отнёс, когда вышел приказ о сдаче личного оружия. Мама, правда, попыталась высказать свои соображения: дескать, браунинг действительно придётся сдать – никуда не денешься, но про вальтер вряд ли кто-нибудь прознает, а за него, безусловно, можно выручить неплохие деньги. По утверждению соседок, как раз в эти дни в Москве орудовали шайки «мяу-мяу». И даже назывался главарь: капитан, герой Советского Союза, но заодно как будто дезертир. Заходили в дома и принимались мяукать под дверьми и, если какая-нибудь сердобольная старушка открывала – покормить бедную кошечку, врывались, убивали всех жильцов и грабили квартиру. Но убивали, очевидно, не всех, кто-то умудрялся спрятаться в шкафу – иначе как бы москвичи узнали про «мяу-мяу»?

– Вальтер наверняка оторвут с руками, – рассуждала мама.

– «Мяу-мяу»! Чушь собачья! – возмущался папа. – Измышления досужих кумушек. Оружие у бандитов и так имеется в избытке. Да будет тебе известно, мой мудрый Пусик, оружие всех видов в конце войны валялось на дорогах. Так что подарок Храпаля не представляет для убийц ни малейшей ценности. Но когда в ближайшие сроки их выследят и арестуют, они, можно не сомневаться, немедленно откроют источники.

Мама нехотя, но признала папину правоту. Так что вальтер уехал вместе с браунингом.

Была ещё большая – десятилитровая – дотоле невиданная в наших краях кастрюля из толстого желтоватого стекла. Забавно было смотреть, как в ней кипит и бурлит суп. Чего только не выдумают эти немцы! Но соседки напугали маму, сказали, что такие кастрюли сами по себе взрываются. Вот стоит на плите и вдруг взорвётся, разлетится в мелкие осколки вместе со щами. Мама отнеслась к предупреждению со всей серьёзностью, и кастрюля исчезла.

Мне всё-таки казалось странным, что в Германии – поверженной, разрушенной до основания Германии – нашлось столько всяческой роскоши. Я стала спрашивать у папы, где он взял это всё. «На складе», – сказал он. А в другой раз: «В американской зоне». Допустим, думала я, сто метров сукна действительно можно взять только на складе. Но вот, например, музыкальная шкатулка. Когда она играет, крышка откидывается, и со дна поднимаются хорошенькие пастушка и пастушонок. Не просто встают, но и пляшут, кружатся под музыку. Неужели и шкатулка хранилась на складе? Вряд ли… А симпатичные фарфоровые чёртики и трубочисты? А чернильница из бордового стекла в позолоченной оправе? А высокая настольная бронзовая лампа, украшенная кистями винограда? Лампа приехала в разобранном виде, и папа целый день возился с винтиками и отвёрткой, собирая её.

Но особенно меня мучили оконные шторы. Светлые полотняные шторы, на которых какая-то усердная немка вышила два деревца с зелёными кронами и под ними двух оленят. Макар Федотыч, слесарь-сантехник ЖЭКа (жилищно-эксплуатационной конторы), мастер на все руки, выточил деревянный багет соответствующего размера, и шторы повесили. И тут я увидела круглую дырочку. Дырочка была аккуратно заштопана, но отчётливо просвечивала. Такие шторы не могли быть на складе, они наверняка висели в каком-то доме. И дырочка наверняка была от пули.

Почему я не подумала о миллионах пуль, выпущенных обеими воюющими армиями? Почему именно эта пуля не давала мне покоя?

Довольно быстро в комиссионку и на рынок уплыли и прочие вещи. У мамы была фантастическая способность всё профуфукать и вечно сидеть в долгах. Надо полагать, что, если бы ей каким-то чудом всё-таки удалось завладеть дворцом на Крещатике, она и его умудрилась бы спустить с молотка.

Не исключено, что это был её метод борьбы с проклятыми большевиками – пусть не надеются, что им удастся лишить её «возможностей». Она всегда будет делать всё, что считает необходимым: повесит на дверь тяжеленные плюшевые портьеры на шёлковой подкладке (соседская топотня нарушает её чуткий сон), закажет начинающему скульптору из шестого подъезда лепной позолоченный плафон на потолок, и прочее, и прочее, и никакие берии и маленковы не посмеют ей этого запретить.

НЭП – НЭП был непродолжительным просветом в кошмарной действительности, появились приличные вещи, открылись рестораны, уличные тумбы украсились афишами. Всё как у людей. Мама с упоением вспоминала, какими дорогими подарками осыпали её кавалеры, как всё было доступно: и лучшие колбасы, и креветки, и французские сыры. Но вскоре всё вновь рухнуло, вернулось на мрачные круги своя. Но нельзя сдаваться, она знает себе цену.

Папу не интересовало, на что мама тратит деньги, вырученные от всех продаж. Ма-ше ба бэ-калут, бэ-калут нээлам.[1] Остались серебряные браслеты и брошки с яркими разноцветными камушками – они и теперь лежат у меня в шкатулке, осталось сто метров великолепных кружев, которые мама частично использовала: Марья Васильевна с пятого этажа сшила ей из парашютного шёлка двенадцать ночных сорочек, шесть нижних юбок и три замысловатых пододеяльника, пенившихся кружевами.

Когда продавать уже сделалось нечего, мама сговорилась с Егором Кузьмичом, что он придёт забрать папину военную форму. К великой маминой досаде, этот недотёпа явился в самый неподходящий момент. Папа сидел за машинкой и отстукивал очередную передовицу: «Как мудро отметил тов. Иосиф Виссарионович Сталин…» Передовицы требовались в больших количествах.

– Если ты не желаешь работать, я вынуждена продавать вещи, – объявляла мама, вытаскивая из дому очередной трофей.

Папа действительно отказался вернуться на работу в «Комсомолку», куда его настойчиво приглашали сразу же по возвращении.

– Работа в газете – это гроб, – постановил он. – Это конец всех планов и надежд.

Надежды он возлагал на свой «Мамаев курган».

– Ловишь журавлей в небе! – негодовала мама. – Роман! Этот роман разделит судьбу предыдущего.

Один роман папа написал еще до войны, он был принят к публикации и даже набран, но – по какой-то так и не выясненной причине – набор рассыпали. Мама пыталась бороться, отстаивать, дважды или трижды обращалась к самому Чагину, доказывала ему, что это страшная глупость и несправедливость – в последнюю минуту уничтожать такой замечательный, одобренный всеми редакторами роман, привлекла к своим усилиям известную поэтессу Елену Благинину, но всё впустую.

– Этот роман будет встречен с энтузиазмом, – защищался папа, – поскольку он на актуальную военную тему.

– Тот тоже был на актуальную производственную тему, – не унималась мама.

Однако ей ничто не помогло – папа иногда был страшно упрям.

И вот дело дошло до кителя с золотыми погонами – папа демобилизовался в чине майора.

Егор Кузьмич нежданно-негаданно появился у нас в комнате с холщовым мешком в руках. Очевидно, ему открыл кто-то из соседей. Без приглашения опустился на стул и спросил:

– Дык чё?

– Что этот болван делает в моём доме? – поинтересовался папа, отрываясь от машинки.

Мама решила идти ва-банк.

– Этот человек пришёл забрать твой мундир, – ответила она твёрдо.

– Мой мундир? – повторил папа. – Он что, записался в добровольческие отряды?

– Не валяй дурака, – сказала мама. – Ты что, собираешься ещё когда-либо носить его?

– Да, Нинусенька, представь себе, с объявлением грядущей войны мне придётся явиться на призывной пункт в полной военной форме, а не в ночной пижаме.

– Грядущей войны? – остолбенела мама. – Ты что, окончательно сошёл с ума? Какой войны? Какая может быть война? Кто тут способен воевать? Остались одни калеки, инвалиды и недобитки!

– Наше сражение ещё не закончено, – отчеканил папа. – Мы окружены врагами, которые только и ждут подходящего момента для нападения.

– Боже мой! – заскулила мама. – Допился до ручки! До зелёных человечков. Хорошо, прекрасно! Пускай этот чёртов мундир сгниёт в сундуке! Сегодня ещё есть возможность получить какие-то деньги, а завтра за него и ста рублей не дадут.

Между прочим, мне было известно, что она потихоньку от папы уже вручила Егору Кузьмичу две гимнастёрки. Но тут речь шла о парадном кителе с орденскими планками.

– Да будет тебе, Нинусенька, известно: советский офицер не продаёт свою честь за деньги! – произнёс папа торжественно. – И чтобы духу тут не было этого негодяя. Пускай убирается, пока я не сдал его, куда следует.

Егор Кузьмич понял, что сделка не состоится.

Триумф

Ура, мы победили! Папин роман опубликован в «Новом мире», а вслед за этим вышел восемью отдельными изданиями, в том числе и на иностранных языках, в том числе и по-японски. Японцы, продувшие войну ещё похуже немцев, тоже обязаны знать историю Сталинградской битвы.

Посыпавшиеся на него со всех сторон гонорары папа неуклонно вкладывал на мамин счёт в сберегательной кассе, и мама слегка поутихла и помягчела – несколько раз при мне даже назвала папу «Павлик». Конечно, и эти деньги недолго задерживались у неё на счету, но папу это как-то не интересовало. Зато с одного из гонораров он купил себе шикарную немецкую кровать красного дерева. Мама регулярно относила вещи в комиссионку, а папа в той же комиссионке приобрёл кровать.

Папа вывез из Германии очень много всякого добра, но ни мебели, ни представляющих художественную ценность картин, ни рояля он не мог себе позволить. Кстати, картин он вообще терпеть не мог – ни хороших, ни плохих. Говорил, что развешивать по стенам живописную мазню – это мерзкое мещанство. Тут он уж точно заблуждался – Эрмитаж был создан русскими царями, а не мещанами. А были такие генералы, что везли и мебель, и старинные ковры, и гобелены, и новенькие автомобили – целыми вагонами. Из этих вагонов папе и досталась замечательная кровать с толстым пружинным матрасом. Грузчики занесли кровать к нам в комнату в разобранном виде, но тут же сложили и даже протёрли тряпочкой, за что папа наградил их щедрыми «чаевыми».

Мама взбесилась.

– Что это значит? – кричала она. – Объясни мне, как это понимать?

– Мой дорогой Пусик, – отвечал папа, – ты постоянно пилишь меня за то, что я разбиваю тебе сон, когда ночью укладываюсь спать. Так как прекратить работать по ночам я не могу и прекратить спать тоже не могу, то я счёл наилучшим решением создавшегося положения избавить тебя от моего присутствия в твоей постели.

– Ты и так давно избавил меня от всего и ни в чём не присутствуешь! – рыдала мама, но нравилось ей это или нет, начиная с этого дня в комнате стояло две кровати у двух противоположных стен. Причём мамина кровать выглядела бедной родственницей по сравнению с папиной: хоть на ней и имелась пружинная сетка, но она была обыкновенной железной, выкрашенной масляной краской в тёмно-зелёный цвет.

Мне к этому моменту исполнилось уже десять лет.

Порою ангел пролетал…

– Если хочешь, можем осмотреть церковь Сан-Бартоломео, – сказала Марианна. – Это недалеко. Я, правда, не уверена, что она действующая.

Мне было безразлично, действующая церковь или бездействующая. Хотя, изредка оказываясь в действующих церквах, костёлах или кирхах, я взяла себе за правило зажигать свечки за упокой души мамы и бабушки Елизаветы Францевны. Ну, заодно уж и прабабушки, которую одну из всей семьи попытались оставить в родной Польше. Но и этого не случилось – умерла она в Минске.

Я, кажется, не хотела осматривать церковь Сан-Бартоломео, но возражать не стала. Я золушка, попавшая на бал, – мне ли капризничать?

Хотя, честно признаться, все эти старинные храмы, церкви, замки и крепости, по которым обожала ползать мама, с каждым годом вызывали у меня всё большее омерзение. Надоело видеть склепы и ниши, в которых владельцы замков замуровывали своих врагов, противно было выслушивать легенды о всяческих зверствах, которыми непременно потчевали нас экскурсоводши, и уж тем более гадко было знакомиться с обширными собраниями пыточных орудий в крепостных подземельях. В одной из латвийских крепостей нам объяснили, что сами пытаемые обязаны были оплачивать работу палача. Не знаю, кого это может порадовать.

Теория подобия и моделирования

Неизвестно почему, но Марианна вдруг решила вместо то ли действующей, то ли бездействующей церкви Сан-Бартоломео посетить женский монастырь, примерно в двадцати километрах от Милана.

Машина неторопливо взбиралась на невысокий покатый холм. Дорога шла к вершине не по прямой, а добросовестно змеилась, повторяя выступы и изгибы пышных виноградников и полей, засаженных аккуратными, радующими глаз рядами сельскохозяйственных культур. Этот живописный штрих добавлял прелести и без того изумительному ландшафту, но показался мне всё-таки странным. Неужто целью проживающих в этих местах крестьян является не получение обильных урожаев, а создание некой художественной композиции? Проезжая дорога, центральная ось великолепно смоделированной картины, тёмная стезя посреди пиршества всех оттенков зелёного. Стройные кипарисы и развесистые оливы по обочинам.

Наконец из-за деревьев выступил угол каменной стены. Высокие крепкие кованые ворота. Перед воротами на широкой заасфальтированной площадке несколько легковых машин и грузовик-фургон. Монастырь выглядел не таким старым и громоздким, как те крепости, что крестоносцы оставили на земле Израиля. Он скорее напоминал соборы Латвии или Литвы, великое множество которых мы облазили в свое время с мамой.

Открытый с одной стороны портик поддерживали три арки в стиле ренессанс. Сразу же при входе нас встретила хоть и не молодая, но весьма бодрая розовощёкая монашка. Как видно, в ее обязанности входило перехватывать бесцеремонных туристов и не позволять им вторгаться в интимную жизнь обители. Марианна заговорила с ней по-итальянски, старушка благосклонно заулыбалась и предложила следовать за ней. В первом же помещении, куда мы попали, просторном, но еле освещенном, повеяло особым застоявшимся воздухом таинственного подземелья. Стены украшали старинные фрески: распятие Христа, лики святых, Мадонна с младенцем. Барельефы изображали сцены охоты: огромный тигр с длиннющим змееподобным хвостом ощерился на воина, нацелившего на него своё копьё.

Нас приветствовала другая монахиня. Стоя за полукруглым деревянным барьером, она торговала свечами, распятиями, небольшими иконками, золотыми и серебряными крестиками, сувенирами и открытками, но увидев нас, тотчас оставила свое хозяйство. Мне показалось, что она узнала Марианну. Может быть, монашки теперь тоже смотрят телевизор? Посовещавшись между собой, наши гидши, заперев на замочки торговые прилавки, повели нас куда-то в глубь монастыря и, покружив по лестницам и коридорам, остановились перед стеклянной витриной, за которой помещался макет какого-то здания. На первом плане, на матерчатой зелени, расположились фигуры всадников. Желтого цвета бумажный шарообразный абажур изображал солнце в небе. Пониже солнца, подвешенная на нитях, распласталась фигура ангела. Монашки оживленно лопотали по-итальянски, а Марианна старалась переводить их рассказ мне.

Какой-то король, имевший королевну-дочь, жаждал породниться с высокородным северным соседом, наверно, тоже королём. Но дочка заупрямилась и заявила, что предпочитает постричься в монашки, лишь бы не стать женой не милого ей отцовского избранника. Король был настойчив и непоколебим в своём решении и назначил день свадьбы. Однако, по обычаю тех лет, в канун торжественного венчания для несчётных гостей, прибывших со всех концов Европы, была устроена пышная охота. Многие развлечения предшествовали брачному пиру.

И вот, погнавшись за проворным сохатым, король заблудился в собственном лесу. Многочисленная свита и слуги исчезли, пропали, как сквозь землю провалились. Король был не робкого десятка, но, проплутав по лесу три дня и три ночи, решил, что его водит нечистая сила, и впал в отчаяние. И тут случилось чудо: могущественному правителю явился ангел Господен и велел оставить королевну в покое, не принуждать к ненавистному ей браку. В таких обстоятельствах король, разумеется, не посмел противиться воле Всевышнего и даже пообещал выстроить в своих владениях женский монастырь и способствовать его процветанию. А заодно уж, со слезами на глазах, поклялся впредь вести благонравный образ жизни, не обижать вдов и сирот и не казнить беззащитных. Едва он закончил свою повинную речь, как из-за деревьев послышались голоса и выступили свита и слуги.

Фигуры ангела, короля и королевских слуг, изготовленные не то из воска, не то из папье-маше, были непропорциональны, неуклюжи, аляповаты, но тем не менее замечательны.

– А что это за здание красуется посреди леса? – поинтересовалась я, выслушав поучительную историю.

– Это наш монастырь! – воскликнули в один голос – с некоторым удивлением и даже с обидой – обе послушницы.

– А где же в таком случае дремучий лес, в котором заблудился король?

– Лес вырубили, – признала с печальным вздохом одна из матушек. – Оголили весь холм и долину.

– Люди в своей алчности готовы всё погубить, – добавила, помрачнев, вторая божья букашка, отрекшаяся от светских сует.

– Но монастыря в момент явления ангела еще не существовало, – напомнила я, – а тут он уже присутствует.

– Монастырь построен в память о чудесном откровении, – пояснила по-английски та, что торговала сувенирами. – Ангел Господен внушил королю мысль пожертвовать средства на создание монастыря и принести его в дар Святой деве в знак своего раскаяния в совершённых им тяжких грехах.

«Много, видимо, убивал и грабил почтенный король, – подумала я, – если добычи хватило на возведение такого внушительного строения». На макете можно было разглядеть, что помимо основных корпусов имеется ещё высокая колокольня, увенчанная крестом.

Раскаяние… Непременная перемычка между греховностью и благочестием. Не согрешишь – не покаешься. На собственном опыте довольно долгой уже жизни я знаю, что раскаяние, самое искреннее и тягостное, никогда не выдерживает испытания временем. Как бы горько я ни сожалела о содеянном, повторялись обстоятельства, и повторялись те же самые безобразные поступки. Опять всплывали, словно записанные на какую-то матрицу и только и ждущие повода проявиться. Наверно, только раскаяние на смертном одре ставит точку в череде проступков и последующих сокрушений о совершённом.

Глядя на макет, старательно воспроизводящий внешний вид монастыря, я подумала, что, наверно, он так же тщательно отражает и интерьер. Где-то там, в глубине, за портиком и первым залом, расположен маленький полукруглый деревянный барьер, за которым стоит маленькая копия черницы, торгующей свечами и крестиками. И дальше, за рядом лестниц и коридоров, помещается маленькая стеклянная витрина с макетом монастыря, в точности таким же, как тот, перед которым мы стоим. И пожилая послушница, как две капли воды похожая на эту, ведёт рассказ про злоключения короля. И в копии макета также, в свою очередь, обязаны быть ещё меньшие копии и монастыря, и нашей проводницы, произносящей невозмутимо: «Ангел Господен внушил королю мысль…»

Я вспомнила пачку кукурузных хлопьев – редкое вожделенное лакомство нашего детства. Никаких «корнфлексов», никакого преклонения перед Западом – кукурузные хлопья! На шершавой рыхлой бумаге были изображены мальчик с собачкой. Мальчик держал в высоко поднятой руке пачку с кукурузными хлопьями, точно такую же, как та, на которой он был нарисован, а собачка подпрыгивала, пытаясь дотянуться до пачки, на которой они с мальчиком оба были нарисованы. И тот мальчик, что был нарисован на крошечной пачке, которую пыталась отнять очередная собачка… Удивительное построение. В детстве это бесконечное повторение рисунка в рисунке казалось непостижимым. Наивная иллюстрация волнующей человеческое воображение идеи бесконечности. А может, и бессмертия.

В математике, наверное, есть специальное обозначение для такой цепочки подобий, последовательно мельчающих и сходящих в конечном счёте на нет.

Монахини продолжали говорить с Марианной по-итальянски. Я вдруг задумалась: а есть ли в СССР действующие монастыри? Нам с мамой такие не попадались. Зато в Израиле их много. Недалеко от Кнессета, можно сказать, в центре Иерусалима, стоит внушительное, массивное здание монастыря Креста, прославленного, в частности, и тем, что в нём какое-то время жил и похоронен Шота Руставели. Сведенья эти считаются не вполне достоверными, но легенда не нуждается в научных доказательствах. Теперь в нём обитают два монаха, один из которых дал обет молчания, а второй охотно – на разных языках, в том числе и по-русски, – общается с туристами и, указывая на своего хмурого товарища, говорит: «Вы не представляете, какой крест я несу!»

От нечего делать я заглянула за угол. Узкая лестница вела наверх. Скорее из озорства, чем из любопытства, я шагнула на первую ступеньку. Конец лестницы тонул во мраке. Несколько минут я стояла, прижавшись спиной к прохладному гладкому камню, а потом начала подниматься. Голоса внизу становились все глуше. Лестница закончилась небольшой площадкой, я пошарила по стенам и нащупала деревянную дверь. Еще не поздно было вернуться, но дверь распахнулась, и я очутилась на узкой галерее, огибающей здание по внутреннему периметру. Дворик был пуст, только одинокий павлин расхаживал по выложенной кирпичиками дорожке. Я задрала голову, солнце стояло почти в зените, но ангела на небе не было. Четыре башенки венчали здание, делая его похожим на средневековую крепость. Павлин взлетел на перила террасы, потоптался, словно приглядываясь ко мне, и вдруг любезно развернул свой очаровательный хвост. Мне стало жаль, что со мной нет мамы, ей бы, конечно, понравились и этот дворик, и роскошный павлин.

Нужно было возвращаться к Марианне с ее монашками, пока там не поднялся переполох по поводу моего исчезновения. Я уже взялась было за ручку двери, как вдруг услышала над собой голос: «Иди сюда. Видишь эту арку? Там есть проход». Марианна смотрела на меня сверху, перевесившись через парапет крыши. Ангел Господен внушил строителям мысль проложить в толще стены добавочную лестницу помимо той, по которой поднялась я. Низкий свод нависал над самой головой, редкие крошечные бойницы пропускали света ровно настолько, чтобы удавалось различать ребро ступени под ногой. Разминуться на этой лестнице можно было лишь в одном месте: на площадке в углу здания.

С крыши открывался изумительный вид на окрестности. Значит, от всего обширного непроходимого леса остались лишь считанные кипарисы и оливы, высаженные вдоль дороги, по которой мы часом раньше взбирались на холм.

И тут на меня вдруг опрокинулась страшная догадка: а может, и того величественного, богатырского леса, в котором мы с папой в Красноуфимске собирали землянику, тех могучих, упирающихся в небо деревьев, которые столько лет были для меня символом всего самого доброго и прекрасного на свете, – может, и их уже нет? Люди в алчности своей готовы всё погубить… Очень даже возможно – в Красноуфимске имелась лесопилка, это было мне известно, поскольку заведующим этой лесопилки был наш сосед, вернее, не сосед, а хозяин той комнаты, от которой для нас отгородили пять метров жизненного пространства за печкой. Нам очень повезло – у заведующего лесопилкой не случалось недостатка в дровах, топили круглые сутки, и у нас за печкой всегда было очень тепло. Возможно, это даже спасло нам жизнь – есть было нечего, но мы не мёрзли.

Нужно отдать справедливость советской власти – ни одна эвакуированная семья не осталась на улице, всех как-то распихали: хоть в сарай, хоть в барак, хоть в какое-то общежитие, хоть в качестве подселенцев в комнату к местным. Мы тоже оказались подселенцами, но хозяину вовсе не светило такое положение, чтобы мы путались у него под ногами. Надо полагать, и мои родители не слишком обрадовались перспективе жить при семье с одиннадцатью детьми. Но проблема была решена: хозяин привёл двух рабочих, досок, слава Богу, хватало, отгородили закуток за огромной русской печью, и у нас появились собственные, отдельные пять метров, да ещё и с дверью. Благодаря этой двери я научилась считать до трёх. До двух я уже умела – мне самой было два года. Но дверь была сколочена из трёх досок, и приходилось считать их: «Одна, две и ещё одна». Сразу вместе три как-то не вмещались в моё двухлетнее сознание.

Из тех же казённых досок соорудили метровой ширины топчан и крошечный столик, за которым папа, пока его не отправили на фронт, сочинял очередной роман. Нет, я преувеличиваю: творческий период оказался короче. Непутёвые родители, удирая 16 октября из Москвы, не догадались взять с собой не то что кастрюльку или миску, но даже и ложку. Прибыли в совершенно чужой незнакомый город как к тёще на блины. «Здрасте, а вот и мы!» Но! Писчей бумагой папа не позабыл запастись, захватил непочатую пачку в пятьсот страниц. Очень быстро выяснилось, что это огромное богатство: на фронте у всех были мужья, братья, сыновья, а письмишко написать не на чем – ни клочка бумаги. «За один лист давали два яйца», – вспоминал папа. Он отложил написание романа до лучших времён и принялся ходить по окрестным деревням и менять бумагу на еду. Из чего можно заключить, что приуральские крестьяне ещё не были окончательно разорены колхозной системой, у них водились не только картошка и полба, но и курочки-несушки.

Одна годовалая девочка у хозяев вскоре умерла от воспаления лёгких. Наверно, матери было жалко её, но она утешала себя, говорила: «Ничего, ещё рожу».

Из десяти оставшихся ребятишек некоторые оказались почти моими ровесниками, мы играли во дворе, а иногда и у них в комнате, где стояла большая блестящая нагруженная горкой белоснежных подушек никелированная кровать. Возможно, на ней спали родители. Все дети спали на полу, накрываясь своими кожушками.

Однажды мы не играли, а просто сидели и разговаривали с Санькой, который был на два года старше меня. Мне к тому времени уже исполнилось три года. В какой-то момент я заметила, что дети укладываются спать, и поняла, что мне пора уходить. Но Санька не хотел, чтобы я ушла, и принялся пугать меня:

– Тебе нельзя выходить за дверь.

– Почему? – удивилась я.

– Там немцы.

– Ну и что?

Вообще-то я не особенно поверила ему: когда я пришла к ним, никаких немцев в коридоре не было.

– Они тебя убьют, – сказал он.

Я знала, что «убьют» – это что-то нехорошее, страшное. И тут в комнату вошла одна из старших сестёр Саньки.

– Почему они её не убили? – спросила я.

– Она не еврейка, – нашёлся Санька. – А ты еврейка. Они только евреев убивают.

Я знала, что такое немцы: немцы наши враги, из-за них война, но что такое евреи, не знала.

– Вот ты высунешься, и они тебя сразу убьют.

Этому утверждению – что я отличаюсь от его сестры – я сразу поверила. Я чувствовала, что мы не такие, как они, и решила поостеречься и подождать, пока кто-нибудь откроет дверь. Тогда можно будет посмотреть, есть там немцы или нет.

Коридорчик, который отделял их дверь от нашей, был не длиннее трёх метров. Он тоже был отрезан от их комнаты – ради того, чтобы мы могли входить в свою. Эта перегородка оказалась очень удачной: огромная чугунная плита, примыкавшая к печке, частично высовывалась в коридорчик, и мама могла разогреть на ней котелок перловки, которую удавалось выстоять в очереди в Деревообделочном техникуме.

Этот техникум был единственным высшим учебным заведением в Красноуфимске, и в нём студентов по утрам кормили перловой кашей. Почему-то студенты не всегда подъедали всю кашу до конца, и тогда остатки продавали эвакуированным. Встать в очередь нужно было не позднее шести, а двери столовой открывались в восемь. Простоять на сорокаградусном морозе два часа невозможно, поэтому папа и мама менялись. Получив свой котелок, они бежали домой (вообще-то бежать в такой мороз тоже невозможно, перехватывает дыхание). По дороге перловка застывала и превращалась в ледышку, но на горячей плите она оттаивала.

Потом папу отправили на фронт. До этого он был освобождён от воинской повинности из-за врождённого порока сердца, однако в 42-м уже брали всех, даже инвалидов. Забрали его весной, когда сделалось тепло, и мама вполне могла сама стоять в очереди хоть два, хоть три часа.

А в тот вечер (папа уже был на фронте) мы с Санькой сидели и сидели у них в комнате, и как назло никто не приходил и не открывал дверь, а я боялась высунуть нос в коридорчик. Мама, как выяснилось, в это время в истерике металась по всему дому, бегала даже во двор и на второй этаж (вместительный дом до революции принадлежал какому-то купцу), но заглянуть к соседям не догадывалась. Я очень хотела спать и сказала Саньке:

– Давай выйдем вместе. Тебя немцы всё равно не убьют.

Он обрадовался моему предложению, наверно, у него самого уже слипались глаза. Мы открыли дверь, и никаких немцев там не было.

Лес, безусловно, был весьма соблазнителен для лесопилки. Начинался он сразу же за городом, прямо за последним домом. Сказочный, волшебный лес… Неужели его нет? Не нужно думать об этом – напрасное расстройство, я всё равно никогда не поеду в Красноуфимск и не узнаю правды. Но помнить эти мощные стволы, эти королевские кроны буду всегда. Может быть, и лес будет меня помнить? Он ведь живое существо, ему должно найтись место в раю…

Зелёные Арлекины

На следующее утро Марианна прибыла ко мне в гостиницу в тот же час, что и накануне, но в очень странном виде: в зелёно-красном клетчатом костюме арлекина, и волосы под шапочкой с двумя помпонами тоже оказались зелёного цвета. Цирк шапито.

– Ты покрасилась? – спросила я в некотором недоумении.

– Да нет, что ты! – засмеялась она. – Это парик. Они выследили меня, и я решила натянуть им нос: купила пять таких костюмов, в четыре нарядила уличных мальчишек, а пятый надела сама. Теперь пускай попрыгают.

– Кто тебя выследил?

– Папарацци – а то кто же?

– А почему тебя преследуют папарацци?

– То есть как – почему? Ты что, не знаешь, кто я?

– Вообще-то, нет.

Действительно, Иннокентий мог бы снабдить меня хоть какой-то информацией, с его стороны это даже нечестно – поставить меня в такое дурацкое положение.

– Вот так история! – возликовала она. – Наконец-то я встретила человека, который не знает, кто я! Ты что, не смотришь телевизор?

– Смотрю, но очень редко.

Неловко как-то было признаться, что у меня и нет телевизора. Холодильник, стиральную машину и газовую плиту я купила, а на телевизор пока не набрала денег.

– Я звезда телеэкрана, – похвасталась она. – Героиня самого популярного в Италии сериала. Неужели ты ни разу меня не видела?

– Я не могла тебя видеть: в СССР итальянских сериалов не демонстрируют, в Израиле тоже. У нас даже цветного телевидения нет.

– Не может быть!

– Ох, Марианна, ты просто наивная блондинка.

– Я не блондинка, я шатенка. Иногда, правда, снимаюсь в роли блондинки.

Меня не так уж сильно интересовало, в каких ролях она снимается, к мафии это, слава Богу, не имеет отношения.

Пламенеющая готика

– Поедем осматривать собор, – объявила Марианна, аккуратно сложила костюм арлекина, вложила в него зелёный парик и сказала: – Оставь себе на память.

– Спасибо, – сказала я.

Что ж, можно нарядиться на Пурим.

Своими – пусть и невеликими – познаниями в области архитектуры я обязана маме, она была не только страстной любительницей письменной и устной истории, но и неутомимой посетительницей всех действовавших и не действовавших храмов, старинных крепостей, монастырей, средневековых ратуш, темниц, гробниц и ведущих невесть куда таинственных подземных ходов. Я только диву давалась, откуда у неё вдруг брались силы – начисто забыв про то, что она тяжело больной человек, птицей взмывала на вершины высочайших средневековых башен. А ступени в этих башнях, должна я вам напомнить, полуметровой толщи, не так-то просто задирать ногу, преодолевая их, и перил не предусмотрено.

Любознательность её в этом плане была столь неукротима, что, даже не дождавшись конца войны, она возобновила свои познавательные экскурсии. Не была обойдена вниманием и московская мечеть, которая удивила меня своим плоским куполом, не похожим на купола церквей. Но внутрь, я думаю, нас не пустили, поэтому я ничего и не запомнила.

Уже после маминой смерти, в начале шестидесятых, я узнала от любимой моей подруги Розы Хуснутдиновой, что в Москве существовала ещё старая мечеть, последний имам которой Абдулла Шамсутдинов в 36-м году был арестован и расстрелян, а мечеть закрыта, и возвышавшийся над ней минарет разрушен. Не исключено, что маме эти факты были известны, но мне она их сообщать не стала.

Вообще, её осведомленность в архитектурных стилях и направлениях была достаточно поверхностной и сумбурной, но кое-что она всё-таки знала и с удовольствием делилась своей учёностью со всеми, кто готов был её слушать. Благодаря ей я могу отличить барельеф от горельефа и пилястру от пилона. Не то чтобы я спрашивала, а она отвечала – нет, она сама могла замучить вопросами любого экскурсовода, вернее, экскурсоводшу – все были женщины, мужчины не попадались. Мне оставалось лишь держать ушки на макушке. Не поручусь, что всё услышанное соответствовало истине, припёртая к стене экскурсоводша могла и слукавить.

В маминой обожаемой несравненной Вильне – вообще-то мама появилась на свет в Москве, но своей родиной считала Вильну – пришлось облазить каждый уголок. Мой дедушка Валериан Яковлевич в юности учился в духовной семинарии, однако служению православной церкви предпочёл военную карьеру. Не знаю, до каких чинов он дослужился, но, когда маме исполнилось два года, то есть в 1904 году, вышел в отставку и вернулся в родные края. В Вильне жили его отец и брат, и здесь он отдался наконец своему истинному призванию – начал преподавать русский язык во Второй виленской мужской гимназии. Даже составил собственный учебник. Я убедилась в достоверности этих фактов, когда познакомилась с одним из его учеников – тестем известного литовского писателя Витаутаса Сириоса Гиры. Надо сказать, никаких тёплых слов, какими обычно ученики отзываются о покойных учителях, я не услышала. Предполагаю, что дед был непреклонным монархистом и русофилом, что оскорбляло чувства гордого поляка. Но неважно.

Выяснилось, что даже почти полностью разбитое и уничтоженное еврейское гетто имело свои исторические и архитектурные достоинства. Что уж говорить об Остра Браме и костёле Петра и Павла! Посетили мы, конечно, и Пречистенский кафедральный собор, где её дед, а мой прадед, состоял архиереем. Внучка видела его лишь раз в жизни, в пятилетнем возрасте. Отец нёс её на плечах во время пасхального крестного хода, а архиерей благословлял народ, стоя на ступенях храма. И Валериан Яковлевич сказал дочери: «Посмотри и запомни: это мой отец, твой дед». Мама запомнила, особенно торжественное одеяние старика. В чёрное духовенство он перешёл после смерти жены и с сыновьями с тех пор общался мало. Сыновья, со своей стороны, тоже не слишком усердно посещали храм. Зато мама часто гостила у дяди, отца своего двоюродного брата Михаила, погибшего в деникинских войсках.

Я в свой срок тоже по меньшей мере три раза восседала на отцовских плечах, но не во время крестных ходов, а на первомайских демонстрациях на Красной площади.

В порыве патриотических чувств мама воскликнула, что церковь Святой Анны одна из красивейших, если вообще не самая красивая в мире. И конечно же, пересказала легенду о том, как Наполеон сокрушался, что невозможно перенести её в Париж. «Перенести, подумала я, сложновато, но, если так уж понравилась, мог бы выстроить в Париже копию». Очевидно, из-за постигших его военных неудач до этой блажи дело не дошло.

Теперь же, взглянув на восхитительный Миланский собор, я вспомнила Вильнюс (Вильну) и Святую Анну. Конечно, разница огромная, Миланский собор намного больше и возносится в небеса, как белый голубок, как дивный невесомый призрак. На фоне всего ужасного есть на этом свете и сказочно прекрасное, такое, от чего захватывает дух. Святая Анна миниатюрна, но при этом имеет солидные тёмно-красные стены. Она тоже – вся устремленье ввысь, в небо, но при этом твёрдо стоит на земле и покидать её не собирается. Наполеон не зря уразумел, что унести с собой в Париж нельзя. Зато оба храма одного стиля: пламенеющая готика.

Запомнить этот термин меня заставило одно пустячное, но всё-таки достаточно неприятное происшествие в Дубултах.

Рижский залив в этом месте удивительно мелок, вода прогревается солнцем, и полоскаться в ней – сплошное наслаждение. А песок так перетёрт волнами и так послушен, что ничего не стоит вылепить из него, мокрого и текучего, хоть крепость, хоть дворец, возвести редуты и башни с остренькими шпилями. Именно этим я и занималась большую часть времени. Другие девочки, мои подружки, тоже любили рыть заводи, прокладывать каналы, наращивать форты и бастионы, но я особенно увлекалась этим зодчеством.

Отдыхающие – не только из нашего дома творчества, но и прочие, фланируя по берегу, частенько задерживались возле наших фортификаций и восхищались мощью крепостных стен и высотой башен. Многие говорили: чудесная готика! А один мужчина, как видно, лучше других разбиравшийся в архитектуре, сказал: пламенеющая готика. Почему «пламенеющая», я не могла догадаться, но выражение мне понравилось.

В тот день за моей работой, как обычно, наблюдала горстка зрителей, и вдруг одна женщина, судя по акценту, латышка, сказала:

– Девочка, ты не имеешь права быть на пляже в таком виде! Это бесстыдство! Иди оденься.

Я поняла: её возмущает, что я сижу в одних трусах – на всех моих ровесницах купальные костюмы, а я в обтрёпанных линялых трусиках. Но что я могла поделать? Мама наотрез отказывалась приобрести для меня купальный костюм. Да я и не настаивала, знала, что настаивать бесполезно. Главная беда заключалась даже не в этом, а в том, что мама экономила на резинках: когда резинка в её трико растягивалась до такой степени, что теряла всякую эластичность, она передавала её мне. Проклятые трусы, и без того отвратительные, вечно норовили сползти с моих юных бёдер, приходилось завязывать превратившуюся в верёвочку резинку узлом. Выглядела эта завязка ужасно, как будто белый глист свисал у меня с пупка, и все кому не лень могли это видеть. И ростом, как на грех, я удалась – мозолила глаза прохожим.

– Немедленно иди оденься! Иди оденься! – повторяла женщина сурово.

К ней присоединились и другие голоса.

Я молчала.

– Где твоя мама?

Я молчала. Вокруг собирался досужий народ.

– Я вызываю полицию! – пригрозила латышка.

– Правильно, – поддержали её земляки. – Совсем обнаглели: по городу ходят в пижамах, на пляже – голые.

– Отведи меня к твоей матери! – требовала женщина.

Я молчала.

– Идёмте со мной, я покажу вам её мать, – вызвалась вдруг жена одного из писателей.

И вся компания двинулась к ближайшей дюне, на склоне которой возлежала мама.

– Вы мать этой девушки? – грозно вопросила латышка, указывая на меня.

– Что? – воскликнула мама, приподымаясь на подстилке. – Что такое? Что она натворила?

– Она не может быть на пляже в столь непристойном виде! Здесь не публичный дом!

– В каком таком виде? – заскулила мама. – Какой публичный дом? При чём тут публичный дом? Это ребёнок! Ребёнок должен загорать!

Между прочим, ребёнок уже читал и Куприна, и Мопассана и знал, что такое публичный дом.

– Это не ребёнок, это вполне зрелая девушка с вполне развитой грудью, – утверждали наперебой латышки. – Мужчины останавливаются смотреть на неё!

Останавливаются смотреть… Может, поэтому он так сказал – «пламенеющая готика»?  – подумала я.

Наверно, от волнения главная латышка стала хуже говорить по-русски:

– Я предвещаю вам, мы пресечь это безобразие! Это безобразие не будет здесь, в Латвии. У себя в Москве ходите голые!

Я удивилась – откуда она знает, что мы из Москвы?

– Мы вызовем полицию, мы знаем сообщить в ваши органы! – наседали поборницы нравственности.

– Вы хамки! – кричала мама. – Я сама вызову милицию! Вы не будете указывать мне, как мне одевать моего ребёнка!

– Если вы хотите растить из своей дочери проститутку, пожалуйста. Но не здесь, не в Латвии! Здесь в Латвии живут люди, которые знают, что такое культурные приличия!

За спинами двух боевитых дам выстроилась уже целая фаланга их соотечественников, взволнованно лопотавших что-то на своём латышском языке. Мама нашла поддержку только в лице жены писателя Кочетова.

– Нет, вы поглядите – как спросишь что-нибудь у них, так «нэ понимай»! «Моя твоя нэ понимай!» И вдруг нате вам, понимай! Всё понимай!..

Остальные обитатели дома творчества наблюдали за развитием сюжета молча.

И тут со своего полотенца поднялся папа. Как и большинство мужчин, он загорал в обычных семейных трусах. Это было в порядке вещей и никого не задевало. Специальные пляжные плавки ещё не пробили себе дорогу на прилавки советских галантерейных магазинов.

Папина надежда на то, что стычка двух народов утихнет как-нибудь сама собой, не оправдалась. Дело принимало нежелательный и скверный оборот. Вот-вот вспыхнет недопустимый межнациональный конфликт и полетят телеграммы в московский Союз писателей.

– Нинусенька, – сказал папа, – если ты сию минуту не прекратишь эти гнуснейшие провокации, я тотчас поеду в Ригу и куплю билеты для себя и для Светланы. И мы завтра же покинем дом творчества. Ты уразумела, что я сказал?

– Негодяй! Какие провокации? – зарыдала мама. – Вместо того чтобы защитить меня от этой сумасшедшей бабы, он мне же угрожает!

– Я тотчас еду в Ригу! – повторил папа, натягивая брюки.

В Ригу он не поехал, но пошёл в местный магазинчик и купил мне купальный костюм – точно такой же, как у всех девочек. Других в продаже не было.

Я догадывалась, почему маме так хочется, чтоб я как можно дольше оставалась ребёночком в противных застиранных трусиках: если у неё маленький ребёнок, то значит, она ещё молодая. А если дочь «вполне созревшая девушка», да ещё «мужчины смотрят», то, извините, что же с ней? Мужчины должны смотреть на неё, а не на меня. Мне было даже немножечко жалко маму.

Сегодня всё это выглядит смешно – сегодня вполне созревшие девицы и даже не слишком юные дамы загорают топлесс. Вполне возможно, что и в тех же Дубултах.

Сусальное золото

– Заедем в павильон, – сказала Марианна, когда с осмотром собора был покончено.

– Какой павильон? – поинтересовалась я.

– Наш съёмочный павильон. Там теперь никого нет, пусто – вакации, но мне желательно туда заглянуть.

Павильон оказался километрах в пятнадцати от города и действительно был безлюден, если не считать одинокого юноши Саши, чрезвычайно обрадовавшегося нашему появлению.

– Познакомься, наш звукооператор, – представила его Марианна.

Я огляделась.

Обширный серый барак с низким потолком и без окон. Когда-то, во времена Сценарных курсов, мы проходили производственную практику на Мосфильме, имеющем столько высокотехнологичных павильонов, подсобных цехов и декорационных площадок, что, надо полагать, и Голливуд уже ничем меня не поразил бы. А здесь была не то что бедная, но просто нищенская студия, вдоль стен несколько макетов шикарных вилл, и всех декораций – десяток интерьеров спален, рабочих кабинетов и лобби с плавно изогнутыми широкими лестницами. И всё аляповатое, вычурное, на редкость вульгарное и пошлое. После прекрасного собора – и такая мерзкая безвкусица.

Узенький диванчик в стиле рококо. Стражи деликатно отодвинулись в противоположный угол помещения. Заметив моё смущение, Марианна, словно извиняясь, пояснила:

– Но бывают и съёмки на натуре: у бассейнов, на морском берегу или в городских парках. Автомобильные погони и столкновения для нас снимают другие компании, специализирующиеся на каскадёрских сценах. Моменты старта и финиша выполняются отдельно – так дешевле. Джиованни умеет делать всё внушительно и обстоятельно, но быстро и недорого. Маэстро! Ни один эпизод не требует для своего производства больше двух недель.

Я промолчала и только вздохнула: честь и хвала синьору Джиованни Джентиле…

Звукооператор Саша взволнованно топтался возле нас, присел на краешек козетки, обитой розовым линялым плюшем, но тут же шустро переместился на пол и нежно обхватил обеими руками ноги Марианны.

– О, эти ножки! – запричитал он упоенно. – Царица, богиня, королева! Как я счастлив! Марианна, возле тебя я расцветаю.

– Дурачок! – сказала королева и потрепала шевелюру обожателя.

Он припал щекой к её колену.

– Внук тех первых эмигрантов, – пояснила Марианна. – Русский знает – не очень хорошо, но знает. Дедушка из княжеского рода.

Мне всё равно, кто из какого рода, я на этом празднике случайный гость, однако ж…

Надеюсь, нас не запечатлевают на плёнку? «Богиня, королева…» Как отнесётся к этому маэстро Джентиле? И при чём тут я?

– Ах, выйдем на минутку, – позвала Марианна, дотрагиваясь до моей руки. И, обратившись к Саше, предложила: – А ты пока что можешь сочинить любовный стих – чем докажешь свои чувства ко мне.

Для начала мы попали в узкий коридорчик, потом в гримёрную, из неё ещё в какое-то мрачное, еле освещённое помещение и очутились наконец перед длинной обшарпанной стеной с узким оконцем почти под самым потолком. Марианна бодро подтащила к стене дощатый крепкий стол и стул с высокой спинкой, вскарабкалась на стол и предложила мне следовать за ней.

– Не бойся, – успокоила она, – с той стороны гораздо ниже.

Со стула, водружённого на стол, мы задом, задом протиснулись в окошко и выползли наружу. Две озорные школьницы. Смешно. Видел бы меня сейчас Иннокентий! Жизнь увлекательна и непредсказуема.

– А как же Саша? – спросила я на всякий случай.

– Саша? – фыркнула она. – Да ничего ему не сделается, пусть сидит и сочиняет свою поэму. Теперь свобода! Свобода! На этих баррикадах мы обрели свободу! Двум дуракам придётся обождать – без нас они не посмеют явиться к Джиованни, как миленькие будут ждать и уповать.

– Ну ты авантюристка… – сказала я.

– И ещё какая!

Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.

– Я чувствую себя так, будто мне снова семнадцать лет, – сказала я.

– Пятнадцать! – уточнила Марианна.

– Так хорошо, так празднично, ну, как будто мы едем на Мёртвое море.

– На Мёртвое море? Какое страшное название…

– Глупости. Нет ничего замечательней, чем спускаться на машине к Мёртвому морю.

– У тебя есть машина?

– Есть. Новенький «Форд». Набрала ссуд и купила. Новым репатриантам без налога. Мне всегда, всю жизнь снилось, что я веду машину.

– А мне как-то не приходится сидеть за рулём, – призналась Марианна, – мои стражи всегда делают это сами. Да, честно говоря, я и не стремлюсь. А почему именно на Мёртвое море?

– Потому что на свете нет и быть не может ничего прекрасней и удивительней этой дороги. Вот Италия роскошная страна, но она здешняя, земная, а Иудейская пустыня – потусторонний край. Сотканный из древних легенд и волшебства. Кумранские пещеры – знаешь?

– Что-то припоминаю…

– Рукописи пролежали в глиняных кувшинах две тысячи лет и выглядят, можно сказать, как новенькие. Чернила не поблекли. И расшифровывать не надо – мы сегодня можем их читать. Прикосновение к вечности. Отблеск божественного сияния. Что такое истинное счастье? Истинное счастье – ехать в хорошей компании на Мёртвое море. Оранжевый мираж, и ты часть его. От Иерусалима близко, в особенности от того района, где я живу. Двадцать минут, и ты в царстве блаженства. С одной стороны море, Заиордания, с другой – отвесные скалы, лунные пейзажи. Фантастика! Вся Вселенная – весёлый рыжий апельсин.

– Ой, да ты поэт!

– Я прозаик, пишу романы.

– Хотелось бы почитать.

– При случае. Приедешь в Израиль, дам почитать. Книг, правда, нет, только рукописи. Пока что никто не соблазнился изданием моих сочинений. Про Массаду слышала?

– Нет. Да, надо, надо съездить к вам…

– Приезжай, поедем на Массаду, в Эйн-Геди. Пообщаешься с царём Давидом и Бар-Кохбой. Знаешь, что я подумала? В Израиле ничто не исчезает и никто не исчезает – все тут как тут: и пророк Самуил, и Давид, и Соломон, и прокуратор Понтий Пилат, и Ирод собственной персоной – все соседствуют. Стоит только перелистнуть страничку – и пожалуйста, любой на выбор…

Сполохи той войны

Продолжая болтать и радоваться прекрасной погоде и собственной смелости, мы вышли на дорогу и остановили случайную машину.

– Марианна? – ошалел водитель. – Уно? Ти пиаце?

Вначале я подумала, что тут какой-то сговор, но вскоре поняла, что нет – она сказала правду: в Италии её действительно знает каждая собака. Понять их дальнейший разговор я не могла, но видела, что парень просто не способен справиться с оглушившим его фактом: в его машине, рядом с ним сидит звезда экрана! И на пальце у неё блещет всамделишный роскошный бриллиант! Ведь рассказать, так не поверят.

Сначала мы въехали в город – машина катила вдоль домов, площадей, памятников и брызжущих серебряными струями фонтанов, потом выехали за городскую черту и направились к подымающимся на горизонте холмам.

– Тут есть чудесное местечко, – объявила Марианна и велела водителю свернуть на узенькую аккуратно заасфальтированную дорожку, вьющуюся среди виноградников. – Я уверена, тебе понравится.

Целью нашего путешествия оказался сельский ресторанчик: тропинка, обсаженная розовыми кустами, одноэтажный домик под остроконечной черепичной крышей, и перед ним несколько столиков в тени широко раскинувших кроны громадных деревьев неизвестной мне породы.

– Я люблю тут бывать, – сказала Марианна и взглянула на меня, словно ожидая положенной по сценарию реплики. Я не знала, что ей ответить, и чувствовала себя жутко глупо. – Вечером, на закате отсюда видно море, – продолжала она. – Красиво, правда?

Я согласилась.

На прощанье она послала нашему водителю воздушный поцелуй, он расцвёл от такого внимания, помахал нам рукой, но продолжал стоять, не в силах сдвинуться с места. Ему, конечно, хотелось, чтобы поездка эта продолжалась вечно. Но вечного счастья не бывает.

– Джиованни родом отсюда, его мать и сестра до сих пор живут тут, – сообщила Марианна, указывая на город, серым продолговатым пятном покрывающий дно зеленой долины. – Я познакомлю тебя с одним очень интересным человеком, – пообещала она, – он русский, из югославских партизан.

Я слышала, конечно, о югославских партизанах и даже видела какие-то фильмы про них, но не догадывалась, какой размах приняло движение. Оказывается, не только югославы, но и тысячи советских граждан, в том числе красноармейцев, вырвавшихся из немецкого окружения, примкнули к этой народной армии. В конце войны СССР оказывал ей значительную помощь – это понятно: Сталин рассчитывал, что Югославия станет его надёжным союзником и поможет похоронить притязания западных держав на Балканы.

Про Балканы я знала, что это вечная пороховая бочка Европы, а также, что из-за такого пустяка, как убийство эрцгерцога Фердинанда, вспыхнула Первая мировая война, унесшая миллионы молодых жизней и ликвидировавшая на карте мира четыре империи: Российскую, Австро-Венгерскую, Османскую и Германскую. Впрочем, обо всём этом в нашей школьной программе говорилось немного, как-то вскользь, даже меньше, чем об «испанке» – убийственной эпидемии гриппа, признанной также следствием войны.

Югославский партизан оказался внушительным мужчиной, совсем ещё не старым, моя предводительница назвала его Николаем.

– Он герой! Он всё прошёл: плен, немецкий лагерь, побег, опять немецкий лагерь, в сорок третьем наконец сумел бежать успешно – благодаря другу-сербу, который знал каждую тропу в горах. В течение двух лет сражались. Трижды ранен, но, как видишь, выжил.

– Да брось ты, – отмахнулся Николай. – Смущаешь…

Я впечатлилась: всамделишный отважный партизан. Можно сказать, живой Медведев.

Один за всех, и все за одного

Медведев скончался рано, в пятьдесят пять лет, но успел, однако, совершить ещё один незаурядный подвиг: спасти от подлой безжалостной расправы целую группу боевых товарищей. Кузнецова не усторожил, а этих вызволил. И не от немцев, от своих.

Дело было так: в пятьдесят третьем, через восемь лет после победы, на Украине вспыхнули гонения на членов винницкого подполья. В годы немецкой оккупации в городе действовало несколько групп подпольщиков, да и в окрестных лесах возникли партизанские отряды. Винница оказалась важным стратегическим пунктом, поскольку здесь была размещена ставка Гитлера «Вервольф». Но люди, проливавшие кровь и отдававшие свои жизни в борьбе с врагом, вдруг сделались неугодны местным органам НКВД. По Виннице и Киеву прокатилась волна арестов. Мерзавцы сводили счёты с героями. Остававшиеся на воле, ища спасения, кинулись в Москву и нашли убежище в доме у Медведева.

Герой Советского Союза, кавалер четырех орденов Ленина Дмитрий Николаевич Медведев проявил поистине беспримерное бесстрашие, беспрецедентное, небывалое гражданское мужество, задействовал все свои связи и сумел многих выручить из неминучей злой беды. Не одного близкого человека, а многих соратников. В его квартире люди неделями и месяцами спали вповалку на полу, ожидая решения своей участи.

А жил он не один – с ним жена и малолетний сын, свидетель происходившего. Дети – самые надёжные свидетели, они ничего не забывают и не считают нужным лгать. Мальчик удивлялся:

– Мама, а почему они живут у нас?

– Так надо, сыночек, так надо… – отвечала верная подруга Дмитрия Николаевича.

Понятно, что и в Москве далеко не все готовы были оправдать, а уж тем более поддержать усилия непрошенного заступника. Но он не сдался и вышел победителем. За что, конечно, был наказан: в 48 лет отправили в отставку. По состоянию здоровья – кажется, так. Система поспешила избавиться от такого несознательного и неудобного типа. И, прямо скажем, дёшево отделался – ведь в своей борьбе пошёл на всё, обратился за помощью к самому Лаврентий Палычу, вскоре оказавшемуся японо-британским шпионом, а также уличённому в иных ужасных преступлениях – разумеется, не имеющих никакого отношения к реальным.

В те дни заступиться за обречённых мало кто решался. Да и помогало это в редчайших случаях. Муж Лидии Чуковской, известный физик-теоретик Матвей Петрович Бронштейн, был арестован в августе 1937 года. Тесть Бронштейна, любимейший писатель всей российской детворы, Корней Иванович Чуковский обратился с личным письмом к Сталину, просил его ознакомиться с делом арестованного. К письму были приложены научная характеристика Бронштейна, составленная знаменитыми физиками Леонидом Мандельштамом, Сергеем Вавиловым, Игорем Таммом, а также их общее обращение к вождю.

Самодержец может казнить и миловать. Товарищ Сталин предпочитал казнить, миловать он редко соглашался. Обращения не подействовали, вершитель человеческих судеб поставил собственноручную подпись под расстрельным приговором – не усмотрел в существовании Бронштейна реальной пользы для себя. Талантливейший учёный был ликвидирован в возрасте тридцати одного года, и вместе с ним была ликвидирована целая отрасль отечественной науки.

Корней Иванович в отчаянии воскликнул: «Если б вся наша цивилизация погибла – Бронштейн один собственными силами мог бы восстановить энциклопедию от А до Я». Ненужными оказались эти заумные энциклопедии, видимо, никоим образом не могли они содействовать воплощению главной мечты кремлёвского горца – мечты о мировом господстве.

И льётся чистая и тёплая лазурь

Хрустальный день… Полуденная тишина. Широкий стол, две деревянные лавки. Кроны деревьев – роскошный естественный шатёр. Как только я уселась, Николай без лишних слов пристроился рядом.

О своих подвигах, а тем более о выпавших на его долю страданиях наш партизан не склонен был распространяться. Так, как бы между прочим, припомнил несколько случайных эпизодов. О том, почему не пожелал по окончании войны вернуться в Россию, вообще не упомянул. Все его мысли были заняты женой.

– Представляешь? – придвинулся ко мне и без долгих размышлений обхватил мои плечи своею богатырскою рукой, словно записал в друзья. – Эта старая мартышка хранит верность компартии Тито и лично товарищу Сталину. Ты видела такую идиотку? Жизнь прожила – ума не нажила.

Что ж, сумасшедших много, это правда. Нина Константиновна, наша преподавательница сначала ботаники, а потом зоологии, оглушенная, буквально убитая откровениями двадцатого съезда партии, отказывалась верить Хрущёву и кипела негодованием при одном упоминании «закрытого заседания». Вообще-то, непонятно, каким образом прозвучавшая на этом «закрытом заседании» критика в адрес Сталина сделалась столь широко известна общественности. Вся страна была потрясена хрущевскими разоблачениями, но некоторые, как говорится, были «потрясены более». И к этим некоторым принадлежала наша Нина Константиновна, на собственной шкуре испытавшая всю меру сумасбродства палача.

Отец её был расстрелян как враг народа, мать в ужасе покончила с собой, но спустя два года семнадцатилетняя Нина Константиновна добровольцем ушла на фронт, чтобы ценой своей жизни доказать, что её отец был честным коммунистом, оклеветанным негодяями и завистниками. «Вот этими ногами я прошла от Москвы до Берлина! – восклицала Нина Константиновна, указывая на свои ноги в неизменных солдатских сапогах. – Сталин был для нас всем! С именем Сталина мы шли в бой! С горящими щитами шли на танки!»

Мы, десятиклассницы, молчали – нам не довелось сражаться за Родину, но было в этом что-то странное: почему с горящими щитами? Неужели не нашлось ничего посерьёзнее горящих щитов? Психическая атака? Но ведь она сама рассказывала нам, что командовала танковым взводом, что в подчинении у нее были три танка и двенадцать человек экипажей.

Нине Константиновне посчастливилось пройти до конца весь путь от Москвы до Берлина, не погибнув и даже не получив серьезных ранений. Редкостная удача. Правда, с фронта она привезла с собой тяжело контуженного мужа, инвалида первой группы. Но всё равно другие учительницы завидовали ей – собственный мужик, у них не было и такого. Товарищ Сталин оставался её кумиром, она была уверена, что родители погибли только потому, что дядя, московский академик, не пришёл на помощь, струсил и не попытался доказать, что брат оклеветан, а на самом деле ни в чём не виноват. А если бы не сдрейфил, подсуетился, пробился куда надо, всё сложилось бы иначе. Предатель и подлец, даже не подумал вступиться за родного брата!

Людям хочется во что-то верить, на что-то опереться. Всё плохое совершается помимо дорогого нашего вождя Иосифа Виссарионовича Сталина, он об этом не слышал, не знает, ему не докладывают или нарочно говорят неправильно. Царь-батюшка хороший, бояре плохие…

Официант поставил перед нами соблазнительно пузатый кувшин, красивые высокие бокалы и фрукты на большом плоском блюде.

– Между прочим, – сказала я, – не так давно скончался Мао. Жизнь не стоит на месте, сдохнут и другие.

Ни мой рассказ про Нину Константиновну, ни упоминание Мао нисколько не утешили Николая, он продолжал хулить «старую дурёху» и между делом подливал себе вина из украшавшего наш стол кувшина. Домашнее вино. Я плохо разбираюсь в винах, но приятное – терпкое и душистое.

– Вот так, была подруга боевая, любовь до гроба, а оказалось – только до развилка… Вместе ели, вместе пили – вышли врозь… Ведь одной мечтой дышали. Я ранен был, она меня из-под обстрела вынесла… Девчонка, откуда сил хватило?

Марианна сочувственно выслушивала его и потихоньку вздыхала, знакомство с ним ей явно льстило.

Я вспомнила, что и у меня есть кое-что про Тито.

Историческая справка

Мы с мамой спускаемся по лестнице. Мне девять лет. Лестница-чудесница. Нет, не эскалатор, как в метро, обычная лестница – три пролёта, девять серых каменных ступенек в первом, шесть во втором и девять в третьем. Все ребята в нашем подъезде умеют проскакивать через второй пролёт, не коснувшись ни одной ступеньки, – разбегаются на первом, цепляются одной рукой, левой, за перила и птицей пролетают через второй. А потом, опять ухватившись за перила, приземляются на третий. Я ужасная трусиха, неумёха-нескладёха, но однажды я решилась, и оказалось, что я тоже так могу. Восхитительный полёт! Ноги в воздухе, и ты летишь… Поскольку наш этаж шестой, летишь таким манером до первого пять раз подряд.

Конечно, с мамой приходится идти степенно, чинно и неторопливо – чистое мучение. Вообще-то, в подъезде есть лифт, но на лифте разрешают только подниматься, вниз его вызывает лифтёрша тётя Дуся, он должен ехать вниз пустым.

Мы спускаемся и видим, что на площадке между нашим этажом и пятым, возле окошка, стоят двое. Стоят себе и курят. На нас не смотрят. Мама замирает на втором пролёте.

– Простите, вы к кому? Вы кого-нибудь ждете?

– Ждем! – откликается один – не сразу – и снова отворачивается к окну.

Но мама не собирается так быстро оставлять их в покое.

– Кого же, если не секрет?

– Тетю Нюру!

– Какую тетю Нюру? Вы имеете в виду Анну Степановну? Разве она не дома? Странно… Обычно она в это время бывает дома… Вы уверены? Вы как следует звонили? Может, она просто не слышала? Если в ванной была или на балконе, могла и не слышать. Дайте-ка я еще разок позвоню…

– Спасибо, не беспокойтесь, мы сами, – говорит мужчина.

– Нет, что же тут стоять? Жалко времени… Да и ноги как-никак не казенные.

– Нету ее, нету! Только что проверяли, – уверяет мужчина.

– Да? А может, всё-таки постучать?.. – сомневается мама. – Звонок у них довольно слабенький, не всегда слышно…

– Вы не беспокойтесь, пожалуйста, мы уж сами! – широко улыбается другой и даже приподымает перед мамой шапку. – Спасибо вам, мы сами… Ничего, мы не торопимся…

– Ну, смотрите… Воля ваша… Я только подумала…

– Как, вы все еще здесь?! – изумляется мама, когда мы возвращаемся. Мы поднялись на лифте, но она нарочно не заходила в квартиру, ждала, пока лифт спустится и будет видно, что творится на площадке перед окном. – Неужели её до сих пор нет?

– Нету, нет, – бурчит один, бросает папироску на пол и затаптывает ногой.

– Ну, это уже что-то невероятное! Чтобы она столько часов отсутствовала? Как-то не верится… Даже если вышла в магазин или в поликлинику, и то давно бы вернулась… Не представляю… Может, что-то случилось? Если только уехала в Тверь, невестку навестить? Но тогда и ждать бесполезно! И потом, она бы непременно предупредила соседей. Вы кто ей, собственно, будете?

– Племянники!

Оба отворачиваются к окну.

Мама вздыхает и отпирает наконец нашу дверь.

– Настя, вы видели? С самого утра торчат какие-то двое…

– Больно надо мне видеть!..

– Нет, но странно. Если не врут… Как это может быть, чтобы она до сих пор не вернулась? Стоят и стоят…

– Хотят, Нина Валерианна, и стоят. Ваше-то какое дело?

– Что значит – какое? Уверяют, будто бы к Анне Степановне из двенадцатой квартиры. А на самом деле черт их знает, что за прохиндеи!.. Всякое бывает. Сопрут что-нибудь, а потом ищи-свищи! Позвоню-ка я Дусе.

Мама звонит вниз лифтёрше тете Дусе, та говорит, что всё в порядке, она знает.

– Вы у них документы хотя бы проверили? Сказать ведь всё что угодно можно.

Тетя Дуся проверила.

– Ну что ж… – вздыхает мама и вешает трубку. – Одеты, действительно, довольно прилично… На пьянчуг не похожи.

Под вечер она не выдерживает и опять выглядывает на лестницу. Те двое стоят.

– Боже мой, что же вы? Ночевать тут собрались? Вам, может, пойти некуда? Если вы иногородние… Так бы сразу и сказали. А почему вы ее не предупредили? Как это можно – пускаться в дорогу, не списавшись, не сговорившись? Не знаю, зайдите хотя бы посидите у нас на кухне, всё лучше, чем мерзнуть на лестнице. Столько часов на ногах, с ума сойти!

– Нет, благодарим, – отвечает один.

– Зайдите, зайдите! – не отстает мама. – Я вам говорю: зайдите, нечего стесняться! Хоть по тарелке супу налью. Вы же целый день голодные!

Нет, эти дяденьки не хотят маминого супу. Они просят ее не беспокоиться. По-моему, они уже злятся.

– Павел, что ты об этом думаешь?

– Нинусенька, я не имею ни малейшего желания думать о чужих племянниках, – говорит папа. – По мне, они могут провалиться сквозь землю!

Мама вздыхает.

Ночью арестовали Окуневскую, жену Бориса Горбатова. Лифтёрши, правда, говорят: никакая не жена она ему – так, полюбовница. Может, они и правы. Если б этот брак был зарегистрирован, то как бы он мог потом жениться на Архиповой? Увезли на «черном вороне». Прямо в вечернем платье. Лифтёрши видели. Они всё видят. И «черный ворон» – это вам не каждый день случается. Говорят, вернулась домой за полночь, а ее сразу из лимузина – и в «черный ворон». Даже в квартиру зайти не позволили.

– Какие мерзавцы! – возмущается мама. – Нет, вы подумайте – дурили голову, будто к Анне Степановне! Она, между прочим, оказывается, и не выходила никуда, целый день дома сидела. Жалко, я не постучалась, надо было не слушать этих прохвостов и постучать!

– Иногда, мой милый Пусик, бывает не вредно послушать, что тебе говорят.

– Действительно! Но как я не догадалась? Ну да – это ж они из нашего окна следили за седьмым подъездом! Теперь-то я понимаю: как раз напротив. А Дуся, между прочим, тоже хороша – не могла сказать! Наверняка знала, в чем дело. «Всё в порядке!» Хоть бы намекнула как-то. Кстати, ты слышал, что говорят? Будто у нее завелся любовник, серб, очень высокопоставленный.

– Серб! Высокопоставленный. Ай да тетя Дуся!..

– Не тетя Дуся, а Окуневская. Не понимаю, зачем ты вечно прикидываешься идиотом! Рассказывают, будто после каждого спектакля ей вручали букет роскошных роз от югославского посольства.

– Да будет тебе известно, Нинусенька, югославского посольства не существует, поскольку оно ликвидировано и все его сотрудники высланы, поскольку никаких отношений с мерзавцем Тито у нас быть не может. «Для бандита Тито наша карта бита!»

Непонятно, но складно. Папа любит сочинять такое.

– Не знаю, может, и ликвидировано, но зря болтать не станут – дыма без огня не бывает, – не уступает мама. – Именно с Тито и был роман. Но в то же время был роман и с Берией. Чрезвычайно, я бы сказала, легкомысленно – когда замешаны такие двое, тут уж чего угодно можно ожидать.

– Нинусенька, я бы посоветовал тебе прикусить язык. Разносишь самые дурацкие сплетни, как сорока на хвосте.

– Это не я, люди говорят.

Нет уже на этом свете ни мамы, ни отца, ни писателя Бориса Горбатова, и Берия давно расстрелян. Остались только Тито и актриса Окуневская. Но вряд ли теперь ей презентуют букеты алых роз.

Сон золотой

Нам принесли заказанные блюда: таинственные равиоли, лазанью и ещё какие-то местные деликатесы. Марианна стала вдохновенно объяснять, чем славится конкретно здешняя, конечно, весьма оригинальная кухня. Слушая её, я сообразила, что сама я, какая ни на есть, нисколечко не интересую заслуженного партизана, увидит завтра – не узнает. Требуется слушатель, не более того. Поплакаться в жилетку. Герой, но что с того? И на героя есть погибель – вздорная упрямая жена.

Под предлогом, что мне нужно выйти, я высвободилась из-под его увесистой руки и удалилась. А вернувшись, уселась уже по другую сторону стола, возле Марианны, и потянулась за кувшином. Наполнила стакан.

– За нашу и вашу свободу!

Он наконец взглянул на меня с некоторым вниманием – как будто только что увидел, и спросил:

– Сбежала от меня?

– Почему сбежала? Хочу смотреть тебе в глаза.

– Ну что ж… Глаза не врут. 

И неожиданно запел:

Много песен слыхал я в родной стороне;

В них про радость, про горе мне пели,

Но из песен одна в память врезалась мне –

Это песня рабочей артели.

Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, зелёная, сама пойдёт!
Подёрнем, подёрнем
Да ухнем!
Я слыхал эту песнь, её пела артель,
Поднимая бревно на стропила.
Вдруг бревно сорвалось, и умолкла артель –
Двух здоровых парней придавило.

О Боже, вот это голос! Так вот в чём дело – Марианну связывают с ним не движение Сопротивления и не общие политические взгляды, а съёмки – дешёвые дрянные сериалы! Модные ситкомы на потребу невзыскательной публики. А я сидела рядом с таким редкостным талантом, прижималась к его тёплому боку, он обнимал меня за плечи, а я не ведала, какого фарта удостоилась! Самый драгоценный дар, каким Господь может наградить человека, – это голос.

– За вас, Николай! – сказала я. – И такого человека немцы держали в концлагере!

– Я для них не пел! – взревел он яко лев рыкающий.

– Вы должны петь в опере.

– Нет, не могу – дыхалки не хватает, сожрал мороз дыхалку, лёгкие застужены.

Так вот в чём дело: весь этот плач по Мартышке – Марта, что ли? – только для того, чтобы уйти, немного позабыть о подлинном несчастье, о безнадёжно застуженных лёгких.

– Вы уверены, что вы не итальянец?

– Я русский, – произнёс он твёрдо. – Из сибирских краёв.

И вновь пропел: Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зелёная, сама пойдёт!

…Да, Шаляпин… Какая горькая утрата… Двух здоровых парней придавило… Придавило миллионы, и никуда от этого не деться.

Тяжких дум избыток

– Сталин и Тито? Но ведь это две несовместимые личности, – заметила я. – Тито был главным врагом Сталина.

– Чтоб они оба в аду горели!

– Пока что, насколько нам известно, в аду горит только Сталин. Тито по-прежнему горит на работе. Встреча двух гигантов впереди.

– Вот это самое страшное! – воскликнул он. – Этот дракон сидит на престоле и множит свои преступления, а моя жёнушка содействует ему.

– Ну, Николай, ну успокойся, – вмешалась в нашу задушевную беседу Марианна. – Ты давно не там, ты не причастен этому, она – это она, а ты – это ты.

– За это я сражался?!

– Сколько можно растравлять себе душу? Вот смотри: перед тобой сидит красивая женщина… А ты… О чём ты говоришь?

– О главном! – воскликнул он и яростно сжал светлый тонкий бокал в руке.

Я испугалась – как бы такой медведь не раздавил изящное стекло.

Красивая женщина… Очень мило. Мне тридцать девять лет, и я уже привыкла считать себя никому не нужной и не интересной старушенцией. А тут – подумать только… Такие комплименты. Прекрасный тёплый день, чарующий пейзаж, в горах на горизонте трепещет серебристое марево, и рядом такой мужчина: простой, и честный, и герой! Давно забытое волненье, давно угасшее влеченье…

Как это получается, откуда берётся? Над нами небо голубое, вокруг цветущая земля… Небо не голубое – почти такое же синее и глубокое, как в Иерусалиме.

– Мы завтра едем в Рим, – объявляет Марианна.

– Счастливого пути.

– Что значит – счастливого пути? Мы с тобою едем в Рим.

– Со мною? Я послезавтра улетаю в Израиль.

– Что за глупости? Какой Израиль? Кто тебе сказал?

– Имеется билет.

– Какая-то ошибка! Я тотчас всё исправлю. Израиль… Надо же! Ни на кого не можно положиться, – вскочила из-за стола и направилась к зданию ресторана.

– Никакой ошибки, я должна быть дома. Сын служит в армии, приходит на субботу, мама – адъютант бойца: накормить ребёнка, перестирать бельё…

– Приходит на субботу? – изумился Николай. – Каждую субботу приходит кушать мамину стряпню?

– Ну, может быть, не каждую, но часто.

– Хорошо, однако же, живёте… Я скоро сорок лет как дома не бывал.

– А дома кто?

– Не знаю. Может, мать ещё жива. Всё может быть…

– И ты ни разу не пытался написать?

– Зачем писать? Я в мышеловку не полезу. Изменник родины, невелика заслуга. Узнают, что живой, замучают старуху.

– Ну, вряд ли так уж, – сказала я, – всё-таки уже другие времена. Хотя, конечно, ни за что нельзя ручаться. Побег из Собибора. Слышал? Собибор…

– Как не слыхать? Печёрский. Слышал. Правильный мужик. Всё продумал, с оружием у них осечка вышла, не получилось, не сумели взять, но не отступили – хоть часть, но вырвалась на волю. А так бы все погибли. И главное – не покорились. Вот что важно.

Не покорились и отчасти победили. А награда? Первым делом арестовали и отправили в штрафбат.

– Нормально, – кивает Николай, – обычный результат.

Что примечательно, в дальнейшем награждён был медалью «За боевые заслуги», но не за восстание в Собиборе, а за храбрость, проявленную в одном из боёв: был ранен осколком мины. Наизнанку вывернутый мир. Ты можешь сердце вырвать из груди, а тебя похвалят за то, что перепрыгнул через ров.

Нашлись писатели: Павел Григорьевич Антокольский и Вениамин Александрович Каверин, решили поведать людям о беспримерном героизме обречённых. Записали рассказ Печёрского и другого узника, Дова Файнберга. Очерк был включён в уже подготовленную к изданию «Чёрную книгу», составленную под руководством Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга, – «О злодейском повсеместном убийстве евреев немецко-фашистскими захватчиками во временно оккупированных районах Советского Союза и в лагерях Польши во время войны 1941–45 гг.». Но в 1947 году книга была запрещена цензурой и вёрстка уничтожена. Зачем выпячивать страдания евреев? Страдали все…

Процесс в целом

– Советская цензура как раз и была темой доклада нашей уважаемой Светланы, – поясняет для Николая возвратившаяся к нам весёленькая Марианна.

Мой билет она уже сумела поменять, невзирая на мои протесты.

– Я рада, что Джиованни согласился провести этот семинар, – прибавляет она солидно.

Вряд ли Николай осведомлен о нашем убогом семинаре. Что он ей дался, этот злосчастный семинар? Неужели жизнь кинозвезд так тосклива, что требуется приукрасить её антисоветскими мотивами? А цензура? Случайно подвернувшийся повод для путешествия. Навечно, от рождения до смерти, закупоренным в своей прóклятой Богом стране, нам страстно хотелось повидать большой мир, но это было абсолютно нереально и недоступно, а тут вдруг нате вам: не желаете ли в Израиль? Не желаете ли побывать в Италии? Да пусть хоть цензура, хоть синекура, хоть искусство каламбура, неважно – понятно ведь, что всё это не более чем зацепка. Советская цензура никогда не представляла для меня особого интереса. Я даже не могу пожаловаться, что страдала от неё, меня просто ни разу не допустили до стадии цензуры, ни одного моего произведения никогда и не собирались публиковать. Самое большее, чего я удостаивалась, это коротенького ответа из редакции: «К сожалению, ваш рассказ (очерк, повесть, роман) не может быть принят к печати в нашем журнале (издательстве), но как автор вы нас заинтересовали». Да, сердобольного редактора мне изредка удавалось заинтересовать, так сказать, в частном порядке. И он осторожно в этом признавался. Но для более компетентных вершителей литературных судеб меня попросту не существовало.

Меня вообще не существовало – ни в каком качестве. Никто не станет конфисковать наши архивы – они на фиг никому не нужны. И если честно – вся наша жизнь и все наши потуги совершить хоть что-то заслуживающее внимания – в лучшем случае на троечку с минусом.

– Цензура? – усмехаюсь я. – Отдельная глава. Деталь большого механизма подавления и одурачивания. Точнее было бы сказать, что мой доклад был посвящен преступной роли Советской власти на всех этапах нашей мучительной, унизительной, заскорузлой жизни.

– Естественно, – кивает Николай. – Всё точно.

– А в 1948 году герой Печёрский угодил в разряд «безродных космополитов», потерял работу, в течение пяти лет не мог никуда устроиться и жил на иждивении жены. Остаётся только радоваться, что не арестовали, не ликвидировали как врага народа. Хоть в этом повезло. Не стоит забывать, что в тот же период расправились с Михоэлсом, а вскоре и другими членами Еврейского антифашистского комитета, кого-то замучили во время следствия, прочих расстреляли, но семьям сообщать не стали – успеется, узнают. Печёрского хватились, когда потребовался свидетель преступлений одиннадцати охранников лагеря Собибор. Всё же пригодился. Звёздный час.

– Свидетелем могут привезти на суд и из тюрьмы, – замечает мой собеседник.

– Всё ты знаешь…

Вздыхает.

– Давно живу на белом свете. Вот ты, девчонка, умная девчонка, – понимаешь, что к чему, а моя старуха…

– Какая я девчонка? Сын служит в армии.

– Сын служит в армии, – повторяет он. – Всегда одно и то же…

Зачем-то вспоминаю:

– А Брежневу присвоили звание Маршала Советского Союза. И шашку, говорят, вручили с золотым эфесом.

– С алмазной рукояткой! Чтоб не выпускал из рук. Что ж – тыловая крыса всегда самая жирная.

Кувшин опорожнялся и снова наполнялся, мы никуда не торопились.

– Так тебя зовут Светланой? – спросил он.

– Да. Множество моих ровесниц живут под этим именем – родители считали, что оно принесёт нам счастье. Или хотя бы будет надёжным оберегом. Товарищ Сталин назвал Светланой свою любимую дочурку. Отец народов не мог вообразить, что родная дочь так подведёт и опозорит. «Калина-малина – сбежала дочка Сталина…» Небось в гробу перевернулся.

– Из мавзолея вынесли, но гроба не лишили?

– В точности не знаю.

– А много в СССР антисоветчиков?

– Сложный вопрос. Кого считать антисоветчиком? Тех, кого преследует КГБ? Как правило, никто из этих людей не призывает к свержению режима и не занимается антисоветской агитацией.

– Чем же они занимаются?

– Призывают режим соблюдать собственные законы. Выпускают «Хронику текущих событий» – информационный бюллетень, содержащий правдивые сведения. Ни в каких противозаконных действиях не замешаны, но настаивают на соблюдении прав человека. Открыто встречаются с гостями из-за рубежа. То есть ставят режим в дурацкое положение: с одной стороны, невозможно полностью запретить контакты с иностранцами – всё-таки уже не сталинские времена, а с другой стороны, нельзя допустить такого разгула демократии. Чтобы припугнуть особо ретивых борцов за гражданские свободы, арестовали Щаранского: измена Родине и пресловутая антисоветская агитация. Слишком много себе позволял. Изменял стране, которую не считал своей родиной и мечтал покинуть. Понятно, что многие ненавидят этот строй, но помалкивают, а есть и такие, которые вполне довольны своим существованием, даже счастливы. А что? В нацистской Германии тоже многие были счастливы – до поры до времени.

– А что такое счастье?

– Счастье? Оно у каждого своё.

– Ну, у тебя, к примеру?

– У меня?..

Сбежать из Большой зоны. Кто бы мог поверить? Вырваться на волю – это не просто счастье, это чудо. Жить в Иерусалиме… Читать Библию в подлиннике на иврите… Да мало ли… В детстве тоже случались счастливые мгновенья. Папа вернулся из Германии. Две куклы: Вовка и Мики. А скакать по лестнице, перелетая через шесть ступенек, – чем не счастье? Встречаться на жизненном пути с хорошими людьми.

– Сидеть сейчас здесь с вами в такой чудесный день…

– Ну, если ты так говоришь…

Очередной кувшин сменяется на столе, но солнышко неотвратимо клонится к горизонту. Пора, пора вспомнить о двух страдающих в неведенье опричниках да и о юноше Саше, тоскующем в любовном ожидании.

– Приезжай ещё, сыновий интендант.

– Приеду – если Марианна пригласит.

Марианна улыбнулась, но не сказала ничего.

Он поднялся, шагнул ко мне, крепко обхватил обеими руками и прижал к груди. Поцеловал в макушку. Подумал, наклонился и поцеловал в губы. Губы у него неожиданно оказались нежные и мягкие.

– Прощай…

Прощай, мой генерал… Я запомню, как билось твоё сердце.

Дорожные откровения

В эту ночь я спала спокойно и видела очень милый сон: мы с одной из посольских дам собирали ракушки на берегу моря, и она рассказывала мне о своём кибуцном детстве. Что именно, я, проснувшись, уже не могла вспомнить.

Наутро мы сидели в поезде, катившем в Рим. Купе на четверых: Марианна – очаровательно одетая, очаровательно причесанная и очаровательно улыбающаяся, красавец-итальянец, похожий на Витторио Гассмана, я и один из стражей. Второй – снаружи у двери. Они теперь учёные: ни шагу от этой звёздной хулиганки.

– Нравится? – интересуется Марианна, кивая на двойника Витторио Гассмана.

Больше всего мне нравится, что по-русски он не понимает – так же, как и опричники. По крайней мере хоть поболтать можно спокойно.

– Поклонников нужно иметь много, – объясняет Марианна, – в нашей профессии это необходимое условие. Звезда телеэкрана – это нечто вроде модной куртизанки.

– А как синьор Джентиле относится к твоим ухажёрам?

– Ухажёрам… Смешное слово. Синьор Джентиле в каком-то смысле даже поощряет. Женатый человек, семья, дети, всё чинно и благопристойно – положение в обществе. Мои кавалеры – это его алиби.

– Вот как? Я думала, итальянцы ревнивы.

– Ну ты смешная – конечно, своей жене он не позволит иметь связи на стороне. Но я – это не то же самое. Моя верность состоит в том, чтобы не переметнуться к другому продюсеру и режиссёру. С этим очень просто. И не такой же он, в конце концов, дурак, чтобы ревновать к какому-нибудь Саше. Кстати, Саша настрочил чудесную поэму. Он милый. Он думает, что знает русский язык, получается весьма забавно: «О, Марианна, ты повсеместно осияна, в твои отсутствия я мёртв, я истукан, в твои присутствия я жив, я юн, я пьян». Замечательно, правда? Ты должна прочесть.

Тут я позволила себе поинтересоваться:

– А ты откуда знаешь русский? Тоже от предков?

– Нет, я родилась в Праге и в детстве говорила на чешском. Но потом жизнь так сложилась, что выучила и французский, и итальянский, но в первую очередь, конечно, русский.

– Почему – конечно?

– Почему? Потому что судьба свела с русским парнем.

И я услышала историю первой неувядающей любви.

– Я не знала своих родителей, воспитывалась у бабушки с дедушкой. В сороковые годы это было не такой уж редкостью – у многих моих ровесников не было отцов, а иногда и матерей. Но что мне всё-таки казалось странным, так это полное отсутствие каких-либо рассказов, воспоминаний. Ну, бывает, что отец остаётся неизвестным, особенно в такое сумрачное время, но мать должна быть непременно. А меня как будто нашли в капусте. И даже если я подкидыш, почему бы не открыть мне эту тайну? Были фотографии какой-то девочки, бабушка объявила, что это моя мама. Но почему лишь в детском возрасте? Куда она потом исчезла? «Умерла». – «Как? Отчего?» – «Заболела и умерла». Но не могла же она умереть раньше, чем родила меня. Понятно, что я постоянно думала об этом. Не получая никаких ответов, перестала задавать вопросы, но думала всё время, и чем меньше знала, тем больше присочиняла. И постепенно убедила себя, что мне не говорят правды потому, что отец мой немец. Как раз в начале тридцать девятого наша страна была объявлена протекторатом Германии, стало быть, ввели немецкие войска. Но если моя мать снюхалась с фашистом, для семьи это был немыслимый позор, поэтому её вычеркнули из жизни и из памяти. И фотографии порвали и сожгли. Разумная догадка, верно?

– Не хуже любой другой.

– Всё это засело в моей несчастной голове, и ничего иного я уже не представляла себе. Понятно, что потом он, этот офицер – да, я была уверена, что офицер, – бежал вместе с отступающими немецкими войсками, и мать бежала вместе с ним. А я осталась с бабушкой и дедушкой. Но я найду своих родителей! Должна найти! Эта мысль меня терзала, и с каждым днём сильней. А когда умер дедушка, я решилась. И пошла – просто пошла в сторону Германии. Пятьдесят пятый год, Варшавский договор, сумятица повсюду, перемещенье войск – на меня никто не обращал внимания. А если спрашивали, я честно отвечала, что ищу родителей. И никто меня не задержал, даже помогали. Я шла и шла, всё получалось как бы само собой.

Я слушала и не знала: верить или не верить? Дети часто сочиняют подобные легенды – даже те, родители которых живы и здоровы. Есть мать, и есть отец, но ребёнок вдруг пускается в какие-то невероятные фантазии – настоящая его мать великая актриса, а отец генерал, главнокомандующий танковых войск. Бывает и такое, что действительно находится отец, сбежавший пятнадцать лет назад от алиментов, – на необозримых российских просторах отважным «генералам» удаётся затеряться. Но, как правило, от этих сентиментальных встреч ничего хорошего не происходит: папаша, даже если и признаёт внезапно возникшего потомка, нежных чувств в своей измученной душе не обнаруживает.

Мой одноклассник и приятель Юрка Зернов был уверен, что мать его терпеть не может потому, что он ей неродной. Я хорошо знала эту семью – они жили в одной квартире с моей лучшей подругой Авкой. У Юрки было два брата, старший, Славик, окончив восемь классов, поступил в приборостроительный техникум. Серьёзный парень, дома бывал редко, а если и бывал, то занимался своими делами и ни в какие родственные дрязги не вмешивался.

Скандалов хватало. Отец Юрки был военным лётчиком, сражался в Испании и там же и погиб. Юрка утверждал, что он приёмный сын, дескать, отец вывез его из Испании. Юркина внешность подтверждала этот вымысел – он был нисколько не похож ни на Славика, ни на Алика, который, кстати, тоже учился в нашем классе, хотя и был на два года младше Юры. Дело в том, что Юрка, во-первых, пошёл в школу в восемь лет, а не в семь, как было установлено позднее, а во-вторых, учился он из рук вон плохо и не пытался учиться лучше. То есть так неправильно сказать: математика и прочие точные науки ему легко давались. С задачками он часто справлялся даже быстрей, чем я. Но с русским языком творилось нечто невообразимое: в одном диктанте он мог сделать по двадцати и более ошибок. И сколько с ним ни бились, сколько ни объясняли, что слово «зима» надо писать через «и», поскольку так легко проверить: «зи́мний», а «закрепить» наоборот через «е», потому что «крéпкий», ничто не помогало. Хуже того, он мог вместо слова «зодчество» написать «задчество», что воспринималось как хулиганство. При этом у него безусловно было какое-то своё понимание языка и правил написания, и не исключено, что более глубокое, чем обычное, установленное грамматикой. Слово «объяснимое» превращалось у него в «обьясьнимойе», он как будто выуживал из всякого понятия некий дополнительный, никем не замеченный смысл. В каком-то классе Юрка просидел два года и в результате оказался на одной парте с братом. Зато он был чудесный парень – правдивый, смелый, даже отчаянный. И благородный – всегда готовый поддержать и защитить товарища. Помимо всего прочего, он здорово пел и играл на гитаре. Мы все его любили, но мать, к несчастью, нисколько не любила – считала бездельником и тупицей.

Оставшись вдовой, она обзавелась хахалем, что Юрку сильно раздражало. Хахаль был из деревенских, сбежал от жены и от колхоза и поселился у зазнобы. Уж как он обходился без паспорта, не знаю, но устроился неплохо – всё же Юркина мать получала большую пенсию на себя и на детей за героически погибшего мужа. Так что друг любезный мог и не работать. Но вначале это было ещё полбеды, настоящая беда случилась, когда спустя два года иждивенец смылся – вряд ли вернулся к жене в деревню, скорее нашёл другую дуру, помоложе и без детей. Тут мать совсем сошла с ума, в своих несчастьях обвинила Юрку и принялась отчаянно его тиранить и гнать из дому.

Мы уже не жили на Беговой, поэтому печальное известие о том, что Юра в двадцать восемь лет погиб на «зоне», до меня дошло не сразу. «Сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы…» Достоевский, «Записки из мёртвого дома». Похоже, что если что-то и изменилось в России за истекшие сто лет, то только к худшему. В больших количествах гибнут недюжинные молодые силы.

Бедный итальянец, ни слова не понимавший из взволнованных речей Марианны, загрустил. Поначалу он пытался каким-то образом привлечь её внимание, но вскоре понял, что это бесполезно. Полагаю, для него это была скучнейшая поездка в жизни, и он успел возненавидеть и русский говор, и всю Россию в целом.

– А где возник русский парень? – спросила я.

– Во Франции. Я пыталась искать в Германии, но как найти, не зная ни имени, ни звания, ни даты, ни места рождения? Я осознала свою глупость. Щенячью наивность. Хотя желающих назваться моим отцом обнаружилось немало. Но это было совсем не то, что я искала. Во Францию меня привёз какой-то человек, у которого я не догадалась, вернее, постеснялась спросить о его имени. Я немножко понимала по-немецки. Это было солидное авто, водитель посадил меня рядом с собой в кабину, и когда пограничник спросил: «А это кто?» – ответил: «Дочь». Пограничник махнул: мол, проезжай!

Если рассказывать про всё, выйдет слишком длинно, одно я знала: в Прагу я не вернусь. И бабушке с дедушкой никогда не прощу, что они скрывали от меня самое важное. А ведь если подумать, только там, в Чехии, могли быть люди, которые так или иначе знали нашу семью и могли открыть правду. Не важно, теперь это всё уже не важно…

Что ж это за город – Прага, подумала я. Какое-то заколдованное место. Царство Голема. Из Праги прибыла та неведомая мне Марианна, неразделённая любовь к которой заставила моего будущего отца закабалиться на два года в Магнитку. Мужей её, одного за другим, расстреляли в Москве как несоответствующих моменту коминтерновцев. В Праге родилась Хеллочка Фришер, проведшая двадцать лет в советских лагерях и ссылках. «Ссылка была хуже лагеря, – говорила она, – в лагере ты среди друзей, среди своих, в ссылке вокруг никого, ни единого близкого человека». Мужа её, вообще не занимавшегося никакой политикой, а только наукой и инженерией, расстреляли вскоре после ареста. Хелле об этом, разумеется, не сообщили. Окажись в Москве Франц Кафка, его бы тоже наверняка расстреляли – чуждый и идейно опасный писатель. В Праге родился Константин Богатырёв, прекрасный поэт-переводчик, которого убили ударом бутылки по затылку. Бутылки, обёрнутой в мешковину. Какая предусмотрительность – мало того что приволок бутылку, ещё и мешковину захватил. Позаботился о том, чтобы не разлетелись осколки. Может, это была какая-то особая бутылка, способная навести на след убийцы? Неясно.

Впрочем, для того чтобы тебя расстреляли, вовсе не обязательно родиться в Праге. В конце тридцатых расстреливали всех подряд, неважно, где рождённых, хоть в Москве, хоть в Петербурге, хоть в Киеве, хоть в Тбилиси, хоть даже в Цинциннати. Миллионы расстрелянных проходят бесконечным парадом по городам и весям великого государства рабочих и крестьян. Убийство – самый надёжный способ избавиться не только от реальных политических оппонентов, но и вообще от любого «нежелательного элемента».

Однажды мне привиделось – не приснилось, а именно привиделось, – это случилось, когда отец уже умирал, в самые последние его дни. Я вышла из дому – просто вышла из подъезда – и вдруг увидела, что все улицы, и наша, и соседние, по щиколотку залиты кровью – кровью невинно загубленных и расстрелянных. Неприятная, но весьма впечатляющая картина.

И тут, очевидно вызванная этим воспоминанием, меня вдруг прошила такая простая, но почему-то никогда раньше не приходившая в голову мысль: а ведь не исключено, что мой будущий отец бежал в Магнитку не столько по причине разбитого сердца, сколько от безумного страха. Слишком тесные отношения с женой двух расстрелянных коминтерновцев вполне могли обернуться большими неприятностями. Он всю жизнь бежал от самого себя – от своего происхождения, от настоящего имени, от места и года рождения, от горячо любимых отца и деда, вообще ото всех. Каждый мог оказаться врагом народа, и каждый был опасен.

В 63-м году благодаря моей работе на телевидении мне случилось познакомиться с сыном гебешника высокого ранга, одного из руководителей строительства Великой северной магистрали, грандиозной и самой бессмысленной сталинской стройки. Женя решил оставить свою – не помню, какую – техническую специальность и попытать счастья на ниве журналистики. Однажды он пригласил меня к себе домой. Громадная квартира произвела на меня не просто удручающее, а чудовищное впечатление – многоярусные хрустальные люстры под высокими потолками, плотные бархатные шторы на окнах и прочая нарочитая, безвкусная, дурно пахнущая роскошь. «За всё это уплачено тысячами человеческих жизней», – подумала я и не удержалась высказать нечто по этому поводу.

– Да, – согласился Женя, – у папаши руки по локоть в крови.

«Не по локоть, по самые ноздри», – захотелось мне уточнить.

– Но не думай, – сказал он, – чекистам тоже приходилось нелегко. 

И привел пример: Сталин давил ужасно, требовал завершить стройку в кратчайшие сроки. Вышло указание: в качестве рабсилы завозить только политических и малосрочников – никаких уголовников. С уголовниками ещё намучаешься, пока заставишь их работать. Ну а у политических какая одежонка? Городские интеллигенты в модных штиблетах. А тут мороз под пятьдесят. Завезут целый эшелон, а через две недели никого нет – все помёрзли. Отец видит – плохо дело, того и жди, сам под суд пойдёшь за срыв задания. Рядом там воинская часть стояла. Ну, отец собрал лагерных охранников и совершил налёт: раздел солдат догола и раздал обмундирование заключённым. Сталину, конечно, доложили, тот взбесился, кричит: «Расстрелять мерзавца!» Отец, однако, сумел дозвониться – связь прямая была, Сталин что ни день требовал отчёта о продвижении работ. Отец говорит: «Товарищ Сталин! Вам эта дорога нужна? Если нужна, так сама она не сделается, людей одеть надо». Вождь внял.

Роман классический старинный…

– Русский парень подобрал меня на улице, – продолжала свой рассказ Марианна, – точнее, на помойке. Он был не из первой эмиграции, из второй, из тех, что бежали от большевиков с отступающей германской армией. Мне было очень плохо, ни отец, ни мать сделались уже не интересны. Он подошёл и так славно сказал: «Пойдём со мной». Я поняла. Привёл к себе, в небольшую комнатку в мансарде, накормил. Мы прожили там три года. Он всё устроил, заплатил за поддельные документы. Фамилию я поменяла, а имя оставила настоящее. Три года я читала русские романы. Если знаешь чешский, то русским нетрудно овладеть – оба получились из праславянского языка. В школе мы тоже учили русский – мы же стали зоной советского влияния.

А я была такая дурочка, мне казалось, это навеки, мы всегда будем вместе. Хотя уже на втором году нашего романа чувствовала – всё более чувствовала, что он тяготится мною. Как порядочный человек, а может, просто как трус, он не решался высказать это вслух. В первое время было что-то вроде любви, какое-то подобие любви – он умилялся моей наивностью, забавлялся мною, как нечаянно доставшейся ему игрушкой. Как он смеялся – он дал мне денег, чтобы я пошла в магазин что-то купить, я задрала юбку и стала прятать деньги в чулок. Бабушка всегда так делала, потому что сумочку могут вырвать из рук. Он был в восторге, даже всплеснул руками от восхищения. А потом моя глупость начала раздражать его, он уже не смеялся, всё больше хмурился и досадовал, я видела, я чувствовала это, но старалась гнать от себя подобные мысли. Моя любовь делалась всё страстнее, а его угасала. И помочь этому было нельзя. Я жила им одним, а он всё больше и больше стремился избавиться от меня. Мы неудержимо расходились в разные стороны. Едва дождавшись моего восемнадцатилетия, он объявил, что наши отношения зашли в тупик и я должна начать самостоятельную жизнь. Разумеется, зашли в тупик. Он был на девять лет старше меня и понял, что пора оставить юношеские забавы и подумать о карьере, то есть о такой жене, которая может быть ему полезна.

– «Room at the Top», – подсказала я, – в русском прокате «Путь наверх». Один из моих самых любимых фильмов. Я была очарована Симоной Синьоре. Кстати, мы с ней родились в один и тот же день, только она на восемнадцать лет раньше меня.

– Да, ты права, сюжет похож, – согласилась Марианна, – но Симона исполняет роль взрослой замужней женщины, а я была ещё неоперившимся цыплёнком. Он был моей первой любовью. Первой и последней. Никого из тех, что были после него, я не любила. Всё остальное было пустой мишурой, утешением на час. Зачем он бросил меня? Я была создана для него, это ради него мой ангел-хранитель перенёс меня на крыльях через все границы. Да, нахмурившись – он всё чаще хмурил брови, – нахмурившись и поразмыслив, он вычислил, что я не то, что ему нужно. Что следует найти женщину из приличного общества, с многообещающими связями, с хорошим состоянием, женщину, которая станет трамплином для его успеха. Ничего он не нашёл, но меня потерял!

Голос её звенел всё громче, роскошный итальянец явно не понимал, что происходит, и нервничал.

– Как порядочный человек, он снял мне каморку в другой мансарде и помог устроится официанткой в бистро. Проявил заботу. А мог ведь просто вышвырнуть обратно на помойку.

– Такую красавицу вышвырнуть на помойку?

– Нет, тогда я ещё не была такой красавицей. Это Джиованни слегка подправил мою внешность. У него тонкий вкус. Он много сделал для меня, я его никогда не брошу. Всё в жизни дело случая – Джиованни случайно оказался во Франции, случайно заглянул в наше маленькое бистро, случайно заметил меня и оценил потенциал. Сделал звездой экрана. Заслуга его, а не моя.

– Я думаю, ты преувеличиваешь, – усомнилась я. – Его заслуга лишь в том, что не прошёл мимо. Правильнее сказать: его удача.

– Мне было пятнадцать лет, и я была уверена, что это на всю жизнь, что я навсегда принадлежу ему. Я представить себе не могла, что это на время. На краткий миг! – она с усилием втянула в себя воздух. – Он был неправ. Конечно, у меня не было ничего, я была полная бесприданница во всех смыслах, но всё-таки с моей красотой я могла принести ему вход в любое общество. Ты так не считаешь?

Я не знала, что отвечать, но про себя отметила, что она противоречит себе самой: только что говорила, что в те дни ещё не была такой обворожительной красавицей.

– Может, я не слишком умна, но, чтобы нравиться, женщине не надо много ума. Со временем у меня появилось бы много поклонников. У меня их в самом деле много. Премьер-министр почитает за честь украсить свой ужин моей персоной. Это правда.

Я не сомневалась в том, что это правда, но всё-таки подумала: премьер-министр – это заманчиво. Но при этом она страшно одинока. Если бы это было не так, разве стала бы она проводить время со мной? Зачем я вообще ей нужна? Чтобы кто-нибудь, не имеющий никакого отношения к её жизни, выслушал её историю? Да и как она могла предугадать, что судьба пошлёт ей меня? Докладчиков на её никому не нужный семинар отбирал Иннокентий, и на мне он остановился совершенно случайно. Странно это всё, странно…

– Он был неправ, – повторила она.

– Ты что-нибудь знаешь о нём? Как его карьера? Удалась?

– Ничего не знаю, и зачем мне знать! Догадываюсь, что тщеславные надежды не оправдались. Предел его успеха не директор департамента, а заурядный рядовой чиновник, каких тысячи. Ну, может, благодаря своему усердию дослужился до какого-нибудь не слишком высокого чина. Не более того. Напыщенный дурак, посредственность, самолюбивый пшик! Путь наверх… Никому он там наверху не нужен, он нужен только мне.

– Он не пытался увидеться с тобой?

– Нет, слишком глуп, спесив и напыщен. Не склонен сдаваться. И что там говорить – ведь действительно утратил всякий интерес ко мне. Коль нет вина, так нет и песен.

– Вряд ли он забыл тебя. От такой, как ты, непросто избавиться. Боится признаться, вот и всё. Сам себя обманывает.

– Двадцать лет – большой срок, – произнесла она рассудительно. – Достаточный, чтобы забыть. Но если бы он чего-то добился в жизни, об этом, наверно, стало бы известно. Я была лучшим, что с ним случилось, но он не понял этого.

Реплика явно была заимствована из тех текстов, которые ей приходилось произносить в своих бесконечных сериях.

– Дикарь, который променял алмаз на сверкающее стёклышко, – она сделала движение рукой, как будто закрутила крышку на банке, камень в кольце блеснул, подтверждая её слова. – Знаешь, он всё-таки был слишком обыкновенным – обыкновенным зазнайкой, не отмеченным никакими талантами.

Я посмотрела в её прекрасные глаза, наверняка оформленные одной из лучших косметичек Италии. Раньше такие женщины позировали великим художникам, а теперь снимаются в дешёвеньких пошлых сериалах.

– Знаешь, Марианна, что я подумала? Если бы он не бросил тебя, ты сама вскоре оставила бы его. Он слишком мелок для тебя. Прошло бы несколько лет, и тебе стало бы скучно с ним.

– Не знаю, не знаю, – сказала она, но мне показалось, что моё предположение понравилось ей и даже польстило.

– Если бы не бросил, – усмехнулась она, – то, возможно, стало бы скучно… Нет, не стало бы!

Мы обе замолчали. Тема вроде бы была исчерпана и закрыта. Но нет.

– Как он посмел? – вдруг воскликнула она хорошо поставленным голосом драматической актрисы. – Разве он не понимал, что для меня это хуже смерти? Двадцать лет прошло, а я не могу избавиться от него, он не отпускает меня, он во мне, в каждой моей клеточке, в каждой молекуле моего существа!

Трогательная душещипательная исповедь обманутой в своих мечтаниях женщины обернулась грубой, непристойной истерикой и набирала силу. Руки у неё дрожали, кольцо на пальце сверкало как-то особенно ярко и грозно.

– Вышвырнул, как надоевшего котёнка! Позабавился и вышвырнул! Порядочный человек даже котёнка не выставит так безжалостно!

Бедная Лиза… «Красота Лизы при первой встрече сделала впечатление в его сердце». Замечательное выражение: сделала впечатление… Сколько раз уже разыграна эта пьеса? Нет ничего нового под солнцем – все сюжеты, которых мы не находим в дошедших до нас античных произведениях, были в тех произведениях, которые до нас не дошли. И каждая покинутая бедняжка считает себя единственной, неповторимой жертвой…

Итальянец смотрел на меня с ненавистью и презрением – очевидно, решил, что я являюсь виновницей неожиданной вспышки. Я сильно пожалела, что опрометчиво поддалась на уговоры Марианны и не улетела вовремя в Израиль. Оба телохранителя оказались в купе, на лицах у них впервые обозначилось нечто похожее на человеческие чувства: страх и растерянность. Никто из нас не знал, как унять этот приступ отчаяния и безумия.

Дверь купе отодвинулась в сторону, и на пороге появился проводник. Наверняка услышал странные вопли на незнакомом ему языке и поспешил вмешаться. Навести порядок.

Ничего подобного: как выяснилось, он совершенно неумышленно оказался в нужный момент перед нашим купе – оповещал пассажиров о том, что поезд опаздывает, и если для кого-то это важно, то можно выйти на следующей остановке и взять такси до Рима. Так будет быстрее. Что касается нас, то мы никуда не торопились и не последовали его совету.

В конце концов положение спас красавец-итальянец. Он очень кстати пришёлся в этой щепетильной ситуации, сумел заботливо и деликатно ободрить Марианну, а когда мы приехали в отель, проводил её в номер и, кажется, остался там.

Рим

Действительно великий город, это понимаешь, только оказавшись в нём. В час нашего прибытия бушевала гроза. Таких ливней я не припомню ни в Москве, ни в Иерусалиме. Из водосточных труб вылетали тугие струи толщиной с древесный ствол, в единый миг преодолевали всю ширину улицы и разбивались о стены домов на противоположной стороне.

Сцена в «Сладкой жизни», когда в час нервозного ожидания явления Богородицы вдруг начинается дождь, переходящий в ливень, казалась мне выдумкой Феллини, этаким не слишком хитрым режиссёрским трюком. Но не исключено, что дождь был всамделишный, а не из шланга. Итальянский сапог лежит между двух морей, подпитки для туч хватает.

Поутру, как все добросовестные путешественники, мы приступили к осмотру Града на семи холмах. Марианна оказалась в простеньком потрёпанном парике соломенного цвета, на шее голубенькая косыночка, никакой краски на лице. Телохранители тоже преобразились, сделались похожи на обычных туристов, на одном – полосатая рубаха и синие джинсы, на другом – летний светло-серый пиджак с короткими рукавами и тёмные брюки. Пятеро праздношатающихся бездельников.

Рим прекрасен уже тем, что раскинулся на полноводной реке. Иерусалиму очень не хватает водной глади. Недаром пророки мечтают о том дне, когда море дойдёт до Иерусалима.

Всё в Риме колоссальное, всё призвано свидетельствовать о могуществе и величии империи. Первым на нашем маршруте оказался Пантеон, Храм всех богов, выстроенный в 126-м году на месте более древнего пантеона. Небо уже было чистым, но от вчерашнего ливня, захлёстывавшего в Око Пантеона, на полу скопились широкие лужи. А люди в этом неохватном пространстве, созданном не какими-нибудь сказочными исполинами, а обычными представителями вида хомо сапиенс, выглядели мелкими букашками.

Далее по списку шёл Колизей. В школе нас этому не учили, зато уже в Израиле я прочла «Иудейские войны» Иосифа Флавия. В 71-м году, то есть тысячу девятьсот восемь лет назад, в Риме праздновали победу над иудеями. Восстание продолжалось семь лет, на поле брани, по свидетельствам древних летописцев, погибли шестьсот тысяч воинов, а согласно легенде, ещё миллион мужчин и женщин были распяты на крестах или угнаны в рабство. Таким образом взбешёнными победителями было уничтожено почти всё население Иудеи. Подавлением восстания заведовал Тит Флавий Веспасиан. Его сын Тит по приказу отца в 70-м году осадил Иерусалим, в городе воцарился чудовищный голод, уже в первые месяцы осады от него погибло 115.880 человек. Вот такая точность! Между прочим, мы по сей день не знаем, сколько именно людей умерло от голода в блокадном Ленинграде.

Сделавшись императором, Веспасиан решил для увеселения народа и проведения гладиаторских боёв, звериной травли и «морских сражений» возвести в центре Рима громадный амфитеатр. 100 тысяч пленников, занятых на самых тяжёлых работах, были доставлены в Рим из покорённой Иудеи. Помянем их, прогуливаясь по Колизею.

Разумеется, посетили мы и Ватикан.

Каким-то чудодейственным образом Марианне удалось проникнуть в Сикстинскую капеллу, обойдя многочасовую очередь.

Просидев в Капелле более получаса и старательно задирая голову к потолку в стремлении получше разглядеть знаменитые фрески Микеланджело (несчастный, как он сумел со всем этим справиться? Какой ангел водил его рукой?), я вдруг поняла, что папы и прочие церковники в душе как были язычниками, так ими и остались, а христианство приняли исключительно из каких-то политических соображений. Лицемеры, тайная секта. Христианин не смеет так упиваться земной красотой, христианин должен стремиться к духовному совершенству, а не тешить глаз чувственными картинами. Утверждение, будто изображение Девы Марии всего лишь аллюзия, аллегория христианской церкви, звучит неубедительно. Наивная уловка. Как вы себе хотите, но Дева Мария предстаёт тут вовсе не Первой непорочной Евой, а вечной божественно прекрасной Венерой и Афродитой.

В галерее Боргезе я второй раз в жизни встретилась с мраморным Давидом, но на этот раз работы Джованни Лоренцо Бернини. Микеланджело создал своего Давида в 1504 году, а Бернини своего – в 1623-м. За истекшие сто с лишним лет герой возмужал и успел переменить позу: у Микеланджело он хоть и хмурится, но тем не менее прям и спокоен. Не то чтобы стопроцентно уверен в победе, но в силу юношеской наглости и беспечности готов именно к такому исходу боя. И Голиаф, как видно, ещё не слишком близок: праща ещё не натянута.

Давида Бернини мы застаём в последнюю секунду перед судьбоносным броском: тело напряжено, фигура развёрнута, правое плечо отведено назад, и лицо сведено судорогой – этот Давид вполне осознаёт опасность и знает, что не смеет промахнуться.

Даже если бы я никогда не видела Давида в музее Пушкина и вообще не слышала о существовании этого шедевра, я всё равно остановились бы перед Давидом Бернини в благоговении. Что должен чувствовать человек, создавший такое совершенство? Пушкин, по его собственному свидетельству, закончив и перечтя в одиночестве вслух «Бориса Годунова», бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» Но сомнительно, чтобы так могли повести себя, глядя на свои произведения, Микеланджело и Бернини. Впрочем, что мы знаем о них?..

Рим не только величествен, он огромен, бесконечен. Всех храмов, рынков, фонтанов и лестниц даже при большом усердии за каких-то три с половиной дня не осмотришь. Лукавые итальянцы умеют подать товар лицом. Вы стоите перед куском заурядной кирпичной стены высотой в человеческий рост, гид утверждает, что это элемент дома древних весталок, и вы обязаны поверить. Один особо патриотичный экскурсовод убеждал нас, что пинии растут только в Италии, в основном в Риме. Ну это уж точно враки – в Израиле тоже растут пинии, в большом количестве.

Феррари. Не картинка в гламурном журнале, а живая, фыркающая и призывно клаксонящая красотка в центре Рима. Мгновенный скачок из двухтысячелетней древности в наши дни. Сверкающее красное диво. Что такой роскошной машине делать на узких улочках старого города? Не спеша, осторожно объезжая группы зевак, она дважды огибает площадь и удаляется. Но спустя четверть часа появляется снова и опять совершает те же два круга по площади. Очевидно, такая вот оригинальная реклама министерства туризма. Обалдевшие от восторга туристы застывают с раскрытыми ртами.

Между прочим, в Израиле тоже имеется что показать, но, похоже, никого это не волнует. Есть дела поважнее.

Фонтан Треви великолепен сам по себе, но Федерико Феллини, заставив аппетитную белокурую Сильвию бродить в его томных водах, вложил в него новую душу. Стократно умножил его славу. Как блаженно и чувственно она замирает под плотными струями, снимающими слепок с её бесподобной фигуры! Феллини удалось превратить утрированную женственность Аниты Экберг в вечный символ прекрасного, а фонтан в живое существо. Незабываемая сцена – гениальный мостик через три столетия.

Я смотрю на Марианну – она тоже могла бы закинуть вот так свою прелестную голову и наслаждаться римской ночью и любовью Марчелло Мастроянни. Но волею судеб ей встретился не Феллини, а синьор Джиованни Джентиле.

Итак, программа более-менее выполнена. Побродив по Капитолийскому холму и уже возвращаясь в свой отель, мы зачем-то остановились на лестнице – не Испанской и не какой-либо иной, упомянутой в путеводителях, а на самой обыкновенной достаточно узкой и короткой лестнице, каких полно в любом городе. Марианна и её кавалер принялись обсуждать что-то по-итальянски, телохранители, как им и положено, помалкивали, я от нечего делать разглядывала дома напротив. Ведь есть же люди, которые рождаются и живут в них, ходят по этим улочкам, где каждый барельеф, каждый карниз – изысканность и совершенство! Ведь должно это как-то отражаться на вкусах и чувствах? Делать личность обывателя изысканней и тоньше. Но как в таком случае объяснить такую популярность сериалов синьора Джентиле?

Мои размышления оборвал рёв мотора, и в ту же секунду мощный байк пролетел мимо нас вверх по ступеням. Он не задел меня, но от неожиданности я шарахнулась в сторону, упала и почувствовала сильную боль в ноге. Оказалась, что нога сломана. Чертовщина! Я никак не могла предположить, что в Италии транспортные средства носятся по ступеням. В Израиле вообще нет мотоциклов – я, во всяком случае, за три с лишним года пребывания в стране не встретила ни одного. Тихие маломощные и медлительные мотороллеры развозят заказчикам пиццы. Таких зверюг не водится.

В России мотоциклы есть, громоздкие, тяжёлые, но не особенно свирепые. Один такой, немецкий трофейный с коляской, приобрели три брата моей подружки Наташки Пантюховой. Жили они на четвёртом этаже и каждый вечер загоняли своего коня в квартиру (разумеется, с включённым мотором), а каждое утро спускали во двор – не оставлять же его внизу, вмиг угонят! Соседи ненавидели братьев, скандалили, грозились, но дальше ругани не шли. Во-первых, побаивались этих бандитов, и не так уж чтобы совсем безосновательно, а во-вторых, средний брат, Юрка, был знаменитостью, играл в сборной СССР по хоккею – ну как открыто восстать против кумира миллиона болельщиков? Наташку братья изредка катали в коляске, меня тоже прокатили однажды. Так что в целом я относилась к мотоциклам и мотоциклистам положительно, но этот сумасшедший итальянец… Не очень удачное завершение экскурсии.

Смешались в кучу кони, люди, мечи, секиры, топоры

Ночь была дурная, мучительная. Наверное, я бредила. Гипокампусы били своими мокрыми рыбьими хвостами по полу больничной палаты, под окнами ржали кентавры, прокуратор Понтий Пилат умывал перед народом руки в крови Христа, наполеоновские солдаты шли в атаку, Москва горела, и я горела вместе с ней.

– Доктор, у меня горит нога! – кричала я. – Доктор, я хочу домой!

А может, и не кричала, может, мне только казалось, что кричу. В любом случае никакой доктор не смог бы понять моих призывов, звучавших то ли по-русски, то ли на иврите.

Под утро мне приснилось, что я еду верхом на свинье. Откуда берётся такая чушь? Мне вообще не так уж часто доводилось видеть свиней, в Москве они не водятся, в Иерусалиме тем более.

– Ничего страшного, ничего страшного, – утешала меня Марианна, – тысячи людей во всём мире ежедневно падают с лестниц и ломают ноги. Ноги срастаются, нужно только полежать, это заживёт… Полежишь несколько дней в больнице – это прекрасная больница, лучшая в Риме. Видишь, как хорошо, что я догадалась продлить твою медицинскую страховку. Я поменяю билет…

– Нет, не останусь ни на день! Ни за что! – сказала я. – Завтра утром я улетаю. Да и тебе пора возвращаться к своим съёмкам. Синьор Джентиле заждался.

Марианна уступила и весьма трогательно позаботилась о моей доставке в аэропорт и далее к трапу самолёта. Меня, как какой-нибудь неодушевлённый предмет, подняли по трапу и, согласно купленному билету, поместили в кресло. Прощаясь с моей блистательной благодетельницей, я чуть не расплакалась. Она ушла.

Соседка, итальянка средних лет в длинном сером пальто, закрыла лицо руками и принялась истово молиться. Меня раздражало её пугливое бормотание, но несколько обезболивающих уколов, сделанных в больнице, туманили сознание, и я задремала. И тут же снова появилась средних размеров розовая свинья, боднула меня своим пятаком и подкинула себе на спину. Постепенно я убедилась, что никакого зла она мне не желает. Но зачем же она вяжется ко мне?

Заутра бой затеять новый

Что-то заставило меня очнуться, когда самолёт был уже в воздухе. И первым, что я увидела, была как бы колеблющаяся, размытая фигура звукооператора Саши. Я решила, что это продолжение бреда, но нет, Саша оказался вполне реальным – стоял в проходе между креслами и оглядывался в некоторой растерянности, как бы выискивая кого-то. Потом повернулся и уселся на три ряда впереди меня. Это было настолько странно, что я не выдержала, встала и, опираясь на костыли, кое-как поволоклась по проходу к носу самолёта. Так и есть – Марианна сидела в полупустом бизнес-классе. Моё появление не слишком обрадовало её.

– Ты здесь? – спросила я.

– Как видишь, – ответила она. – Решила не откладывать посещение Израиля.

– Боюсь, что в нынешнем своём положении я буду плохим гидом.

– Неважно, – сказала она. – Всё устроится. Извини, мне хочется побыть наедине с собой.

– Да, конечно…

Ну что ж – каждому, наверное, иногда нужно побыть в одиночестве, но почему всё так странно и таинственно?

В полнейшем замешательстве я потащилась обратно на своё место и тут обнаружила обоих телохранителей: они сидели недалеко от входа в бизнес-класс, один – слева от прохода, другой – справа.

Так что же – вся команда здесь? Не хватает только красавца, дубликата Витторио Гассмана. Может, и он тут, просто я ещё не приметила его? Все летят в Израиль? У всех есть визы? Или итальянцам не нужно виз? Когда она успела приобрести билет? Вернее, билеты? В тот момент, когда обменивала мой?

Особенно долго мне не пришлось размышлять. Двое молодых людей одновременно поднялись со своих мест и чётким шагом направились к кабине пилотов. Через несколько секунд поднялись ещё трое, тоже не хилые парни. Все с пистолетами в руках. Значит, при посадке вообще не было никакой проверки со стороны служб безопасности. И это после двух десятков захватов или попыток захвата боевиками палестинских организаций различных самолётов, перевозящих израильтян.

– The plane is captured. All stay in their places, – объявил один из террористов. (Самолёт захвачен. Всем оставаться на своих местах.)

Я догадалась, что на обед не стоит рассчитывать. Не будет куриных биточков. Истошно закричала моя набожная соседка.

– Be silent! – рявкнул один из похитителей и для убедительности выстрелил.

Женщина окаменела и умолкла. Лицо её стало таким же серым, как одежда. Я ужаснулась – если они будут вот так стрелять, это может нарушить герметичность салона, и тогда нам всем конец. Но тут же подумалось, что нам, очевидно, в любом случае конец. И что уж тут такого страшного? Конечно, человеку трудно поверить в собственную гибель. Для себя мы все бессмертны, но, как показывает опыт, рано или поздно каждый в свой черёд уходит – то ли в никуда, то ли в мир иной. Мир иной изобретён для нашего утешения, но также и для острастки: не греши, не то угодишь в ад. Действительно, достаточно неприятно будет, если всяческие твои неблаговидные деяния высунут свои мерзкие рожи и полезут, как пиявки, со всех сторон. И не отречься, не увильнуть, не отовраться, не переписать. Скверно…

Грехи. Разные. Тяжкие и непростительные, а также совершённые как бы нечаянно, по глупости и непониманию. Случались и такие, что трудно даже сказать – грех это или грех во спасение. Спасение чего-то более важного. Утешает то, что предавала только себя, а не других. Других не предавала. Хотя и это не вполне верно, оставление без помощи – это ведь тоже предательство. Себя предавала, и не раз, но с собой можно как-нибудь поладить. «Ты сам свой высший суд; всех строже оценить умеешь ты свой труд…» Оценишь и поневоле признаешь: немного он стоит, этот труд.

Есть ли хоть что-то, чем могу гордиться? Пожалуй, да. Своей почти победой на олимпиаде. В шестом классе нам вдруг объявили, что в Москве состоится математическая олимпиада. Трёхступенчатая. Сначала внутришкольная. От нашего класса участвуют Зоя Липкина и я. Десять шестых классов – значит, двадцать человек. Как ни странно, но я заняла первое место, и меня послали на районную олимпиаду. Как ни удивительно, но я и там заняла первое место. Мне сказали, что я буду участвовать в городской олимпиаде.

В Москве чуть ли не сто районов, поэтому нас рассадили не в обычном классе, а в актовом зале – мальчиков и девочек вместе. Это было непривычно и любопытно, но нам велели ни на что не отвлекаться.

Каждый получил вопросник с двадцатью пятью задачами. Это были не совсем обычные вопросники: после каждой задачи следовал ответ. Победителем – так нам объяснили – будет тот, кто сумеет предложить самое удачное и самое изящное решение.

Теперь я понимаю, что, в сущности, это была никакая не олимпиада, а научный эксперимент. Ответ на двадцать четыре задачи был правильный, а на двадцать пятую – ошибочный. И можете себе представить, все сто сидевших в зале шестиклассников – тщательно отобранных отличников – почти все сто, за исключением меня и ещё одного мальчика, сумели подогнать своё решение к неверному ответу. Только мы двое не пошли на поводу у провокации и не поступились истиной. Первое место занял мальчик – жюри сказало, что его решения вообще самые красивые, а я – второе. Мне даже выдали солидный диплом с моей фамилией. Так что мама не напрасно говорила, что я осёл упрямый, что мне хоть кол на голове теши.

Между прочим, Зоя окончила МГУ, физико-математический факультет, и стала настоящим учёным, а я стала более-менее никем, жалким пустозвоном. Пустомелей. Но это вряд ли можно считать серьёзным грехом. Скорее несчастьем.

И ад следовал за ним…

Самолёт летел, унося нас в неизвестность, очевидно, приближая к завершению всех земных забот и хлопот. Похищение самолётов. Новый вид террора.

Году в пятидесятом, может, пятьдесят втором мне довелось прочесть книгу некоего Ропшина «Конь бледный». Позднее выяснилось, что Ропшин – это псевдоним, настоящая фамилия автора Савинков. Руководитель боевой организации партии эсеров Борис Викторович Савинков. Это по его указанию был убит вице-адмирал Григорий Павлович Чухнин, дед нашего сокурсника Юры Чухнина.

Книжка была сильно потрёпанная, издания 1909 года, и описывала убийство какого-то великого князя. Маме её дала соседка со второго этажа Нина Ильинична, работавшая корректором в «Правде», а мама сунула мне, чтобы я не читала всякую «нынешнюю пакость», а хоть отчасти ознакомилась с «правильным» дореволюционным написанием. Вот вам и цензура! Крамола, она как вода – просочится в любую трещину.

Время от времени возникали и другие книги: «Белые ночи» Фёдора Достоевского, «Петербург» Андрея Белого, «Князь Серебряный» графа Толстого. Не знаю, откуда Нина Ильинична добывала их, я не пыталась выяснять, такие подробности меня в то время не интересовали, да мне бы никто и не сказал. Освоить старую орфографию не составило труда, слова всё же понятные, русские. Хотя писать таким образом я бы, конечно, не смогла.

«Семья вурдалака» Алексея Константиновича Толстого так напугала меня, что однажды, когда мама оторвала меня от чтения и велела убрать после приёма гостей посуду со стола, я по дороге на кухню, вздрогнув от какого-то шороха, вскрикнула и выронила из рук всю горку тарелок.

«Конь бледный» произвёл сильнейшее впечатление на моё детское воображение. Завораживал эпиграф: «…И вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним…» Так красиво, таинственно и волнующе. И какие странные заявления: «Я хочу его смерти»; «Если бы я мог, я бы убил всех начальников и правителей»; «Убить во имя свободы хорошо»; «Раскольников убил старушонку и сам захлебнулся в ее крови. А вот Ваня идет убивать и, убив, будет счастлив и свят…» Почему же он, этот Ваня, будет счастлив и свят? Потому что ему самому от этого убийства не предвидится никакой выгоды? Его, скорее всего, повесят. Ради чего он идёт убивать? Ради Революции? Ради террора? Заканчивалась книга словами: «Мой револьвер со мною». Я, конечно же, вспомнила те два револьвера, которые папа унёс куда-то и сдал. Понятно, что человек делается гораздо смелее и могущественнее, когда в руках у него револьвер.

Не могу даже припомнить такого, чтобы мне хотелось кого-нибудь убить. Злых девчонок во дворе, которые издевались надо мной, хотелось засадить в клетку, чтобы они сидели там, как хищники в зоопарке. Председательницу родительского комитета в 163-й школе хотелось окатить ведром воды. Дочка её, как и я, Светлана, училась в параллельном классе, но я с ней никогда не обменялась ни единым словом. Что не мешало мамаше при малейшей возможности орать на меня, всячески мне угрожать и бегать жаловаться директрисе Марье Ивановне. Понять, почему она избрала своей жертвой именно меня, я не могла. Но страшную месть обдумывала. Они жили во втором подъезде нашего дома, а мы в первом, поэтому эта вражья сила вынуждена была проходить под нашим балконом. Габариты у тётеньки были солидные. «Если набрать полное ведро воды и подкараулить её…» – размышляла я. Но осуществить своё намерение так и не собралась – наверно, поленилась стоять и ждать. Но убивать? Нет, такого у меня и в мыслях не было.

Чем руководствуются наши нынешние террористы? Вряд ли желанием мстить. Мы ни при каком раскладе не собираемся ущемлять права арабских народов – мы слишком малы, а они слишком велики. Это они раз за разом пытаются сбросить нас в море и бесятся от злости, что им это не удаётся. Ненавидят нас только за то, что мы существуем. Но при этом, конечно же, сознают, что Израиль не исчезнет с карты мира, даже если они убьют энное число евреев. О революционных преобразованиях уж точно не мечтают. Перевороты или попытки переворотов в их странах случаются, это да, но в основном они разрешают свои внутренние конфликты с помощью тех же убийств. Самолёты захватывают, чтобы требовать освобождения из израильских тюрем их товарищей, прежде них осуждённых за террор. Идущие за ними будут требовать освобождения из тюрем их самих. И конца этому не предвидится.

Русские террористы охотились, как правило, на государственных сановников и царя. Наши убивают в основном старушек и детей – даже грудных. И незаметно, чтобы это помогало им добиться каких-то своих целей. Это помогает им только прославиться в своей деревне и заслужить звание героев. Их портреты развесят на улицах.

Не стоит думать об этом. Лучше подумать о себе.

Чем я жила на белом свете? Что оставляю после себя? На что потрачена жизнь? На нескончаемую борьбу за выживание: «Мыло дают!» Поганое серое хозяйственное мыло. Нужно бежать, а то не хватит, не достанется. Каждый день нужно успеть что-нибудь ухватить: то сардельки, то растительное масло, то лапшу, то перловку, то молоко. Очереди, очереди, очереди… Россия-мать, страна очередей…

Вот я в очереди за молоком. Бочку привозят в восемь утра из совхоза «Солнцево», но занимать очередь нужно в шесть – иначе не получишь. Бабуськи привычно утаптывают валенками снег – некоторые в пуховых платках, некоторые в простых – «бумажных». И те и другие бурчат, чтобы скрасить ожидание:

– Стоим… А евреи небось тут не стоят – им без очереди… Чего душа возжелает…

– Вестимо, – подхватывает тётка в плюшевом жакете и цветастом платке. – Мы вот нашего Витеньку хотели в кружок отдать, чтоб на скрипке играл, – не взяли. Говорят, слуху нет. А был бы еврей, нашли бы слух.

Если задуматься, есть в этой обиде сермяжная правда: мы боремся за выезд и рано или поздно мы уедем, перестанем пить русскую кровь и солнцевское молоко. А куда ж деваться этим женщинам, не вылазящим из очередей? Им и без нас вряд ли получшает.

Иногда случаются высказывания и посмелее:

– Ни молока, ни яиц, ни масла, ни луку. Да здравствует мудрая политика партии и правительства!

После Двадцатого съезда настоящего страха уже нет, можно и позубоскалить. Но критикана осаживают:

– Нечего жалобиться, теперь-то уж полегчило! – и говорится это искренне. – Слава Господу, не голодаем.

Уже в Израиле я услышала в автобусе двадцать пятый номер забавный монолог. «Там, – вещал крепыш средних лет и среднего роста, по виду рабочий человек, – достанешь, бывало, чего по случаю, притащишь, к примеру, в дом туалетной бумаги – такой, что всю жопу об неё обдерёшь; банку зелёного горошка надыбаешь – салат оливье на Новый год изобразить; или цыплёнка, синего, как картина Айвазовского, глаза бы на него не глядели, – жена млеет от счастья, лыбится – озолотилась. А уж если пару колготок повезёт отхватить – дочь аж скачет. Балдеют от восторга. Здесь – чего только не обеспечил им, все мечты исполнил: вазу хрустальную купил, сервиз китайского фарфора, ковёр чисто шерстяной, не синтетика тебе какая-нибудь вонючая – думаешь, они рады? И не жди! Спасибо простого не услышишь, от всего морды воротят. Смысл в жизни потерян, вот что я вам скажу».

И ведь действительно потерян – всё доступно, бери – не хочу. Даже если на машину не нужно ни записываться, ни ждать пятнадцать лет, так в чём удача? Где везение, где твоя сноровка, где ловкость, где победа, в чём ты обошёл Ивана Петровича? Тоска зелёная.

– «Деньги давай, а купить – мы и сами купим». Я, значит, для них не муж и не отец – только «деньги давай».

Мука. Мука бывает пшеничная, ржаная и крупчатка. Муку выдают по специальным талонам от домоуправления перед праздниками – два раза в год, два кило на семью. Почему такой дефицит, непонятно – хлеб большей частью в булочных имеется, а он ведь тоже из муки. Самая желанная – крупчатка, но это уж как повезёт, выбирать не приходится. В очередь записываться с вечера – синий номер на руке несмываемым химическим карандашом. Долгая память о праздничном пироге.

Пока была жива бабушка (та, что предрекла мне завидное замужество, а Советской власти скорую погибель), я была избавлена от стояния в очередях. Бабушка заручилась статусом городской сумасшедшей и всё добывала без очереди. Весь наш район её опасался: «Не трогайте, не трогайте её, она сумасшедшая!» Но бабушка умерла, когда мне ещё не исполнилось десяти, и после этого выстаивание бытовых благ сделалось моей обязанностью.

Однажды, будучи уже взрослой, в хрущёвские времена (когда, кстати, и хлеб вдруг пропал), я взяла с собой полуторагодовалого Даню, чтобы добыть не один килограмм сечки, а два. Простояв час на морозе (в магазин впускали небольшими партиями во избежание давки), несчастный ребёнок закоченел, простудился и слёг.

Даня, сын, пожалуй, единственное моё весомое и зримое достижение. Уже не мальчик, но всё равно ещё нуждается в маме. Один в этом мире… Дай ему Бог лучшей доли…

На что потрачена жизнь? На составление дурацких, никому не нужных реклам на отсутствующие в продаже товары. На сочинение гнусных телевизионных программ. А куда деваться? Жить-то надо, ребёнка кормить надо.

Одна, но пламенная страсть

Мечты? Да, мечты были. Когда мы с мамой ехали в трамвае, я мечтала о том, что вот вырасту и буду ходить по вагонам с вёдрами, полными горячей воды, мыть окна. Противно, когда окна грязные. Ещё мне хотелось работать кассиршей. У кассирши много денег, а за деньги можно всё купить. Можно накупить полную комнату семечек. Другие девочки иногда грызли семечки, а у нас их никогда не было.

Потом, когда папа вернулся из Германии, я мечтала, чтобы у нас дома прекратились вечные слёзы, скандалы и проклятия, чтобы мы зажили спокойно и дружно. Но довольно скоро я поняла, что этого никогда не будет. Не будет никогда… Ещё одна властная, жгучая мечта – чтобы папа перестал пить водку. Это тоже оказалось неосуществимым. Зато со временем появилось тайное совершенно безопасное и безобидное желание – чтобы мой роман опубликовали в «Новом мире». Что это будет за роман, я ещё не знала, но что он будет, не сомневалась.

Человек – животное стадное, интеллигентно выражаясь, социальное, не получая никакого отклика на свои чувства и размышления, он заболевает, скучнеет, бледнеет, теряет интерес к жизни. Ощущая свою ненужность, перестаёт быть личностью. Слово должно откликнуться эхом. Кто-то должен услышать, кто-то обязан отозваться. Если нарушены все интеллектуальные и духовные контакты, если ты пребываешь в пустоте, сидишь в глухом подвале, в камере, стены которой обиты войлоком, ты не существуешь.

Хитроумное изобретение новых властей: зачем расстреливать неблагонадёжных, зачем сажать в тюрьму или в психушку? Достаточно изолировать неуёмных болтунов, лишить права на самовыражение. Никаких претензий: никто вас не преследует, пожалуйста, работайте себе кочегарами и глушите водку. Душа убита, а тело – чёрт с ним, пускай живёт.

– Ты что, графоман? – ухмыльнулся однажды мой муж. – Не в силах прекратить это бесплодное занятие?

Но что же у меня останется, если и это прекратить? И откуда такое презрение к потребности сочинять и писать? Чернышевский говорил: «Будет время, когда все потребности натуры каждого человека будут удовлетворяться вполне». Наша юность пришлась на такое время, когда все потребности человека, кроме самых скотских, полностью игнорировались. И если уж говорить о графоманстве, то Лев Толстой разве не графоман, разве не был одержим писательским зудом?

Наверное, потребность в этом бесплодном и презренном занятии возникла у меня даже раньше, чем я научилась говорить. Сколько я себя помню, я всё время что-то сочиняла. Игрушек не было, но мои фантазии всегда были при мне. Они уносили меня в какие-то волшебные края, далеко-далеко от нашей скучной, совершенно пустой комнаты.

В Москве было метро. Оно сразу же поразило моё воображение – огромное подземное царство! И в нём был изумительный ни с чем не сравнимый запах. Поезда ходили редко, первый вагон не торопясь выползал из тоннеля, за ним выползал весь поезд, три или четыре вагона, открывались двери, и наступала тишина. На перроне стояла девушка в красивом костюме, с большим красным кружком в руке, и необыкновенным звонким голосом произносила: «Га…-товвв!»

Двери закрывались, мы с мамой усаживались на мягкий диван (поезда ходили полупустые), и я начинала придумывать. Я придумывала про девочку, которая живет в метро со своим папой. Во дворце под землёй у них много-много комнат, и ещё столько, и еще полстолько. Рассказ был бесконечным. Иногда возникали и другие сюжеты, но этот никогда не прекращался. Что там могло происходить? Теперь уже не могу вспомнить, но происходило что-то замечательное.

Ещё я обожала запах керосина. Керосин мы покупали в керосиновой лавке возле Ажурного дома – газовая плита стояла у нас на кухне, но саратовский газ еще не дотянулся до Москвы, готовили на керосинке. С бидонами в руках мы шли в лавку, и я заранее наслаждалась предчувствием этого запаха. Керосином торговал дяденька, которому я ужасно завидовала – он целый день может дышать этим дивным запахом.

По ночам я играла со своими воображаемыми маленькими человечками. Чего я только не выдумывала, чем только не заставляла их заниматься! Человечки слушались меня и выполняли все мои желания. Это утешало, отвлекало и от голода, и от холода, и от прочих бед.

Изредка перед сном мама брала в руки книжку и рассказывала мне один и тот же рассказ – совершенно не сказочный и не интересный. Я должна была слушать, как ведут себя послушные девочки и как они любят свою мамочку. Одна девочка потерялась и стала спрашивать у прохожих, не видали ли они её мамочку. Прохожие спросили её, какая она – её мамочка, она ответила: «Самая красивая». Я бы точно не могла так ответить, я вообще не думала об этом – красивая моя мама или нет.

Я не догадывалась, что она читает по книжке. Я видела какие-то значки на бумаге, но не знала, что это буквы, из которых складываются слова. Я думала, что этот скучный, противный и, скорее всего, врушный рассказ мама знает наизусть. Оставалось только непонятным, для чего она держит в руках книжку.

В Красноуфимске жили две сестры-старушки, писательницы. Мы часто ходили к ним в гости, потому что они жалели нас и угощали сладким чаем. Старушками они, конечно, не были, но мне казалось, что старушки. Они были очень добрые и ласковые – имён их я не запомнила и так и не удосужилась впоследствии выяснить. Одна из них прочитала мне «Аленький цветочек», и я полюбила его на всю жизнь.

Я часто думала про цветок цвету алого, красоты невиданной и неслыханной, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Про то, как купеческая дочь полюбила чудище противное и безобразное за его душу добрую. И мне, конечно же, очень хотелось попасть в волшебный сад и встретить доброго принца в образе ужасного зверя. Я бы сразу его полюбила – даже безо всяких высоких изукрашенных палат со перилами позолоченными. Я бы ещё сильнее полюбила его за страдания, которые навела на него злая колдунья.

Мамин рассказ не шёл ни в какое сравнение с чудесным «Аленьким цветочком». Повстречав его потом в школьной библиотеке, я была потрясена. Я была уверена, что он принадлежит Красноуфимску точно так же, как река Уфа. Как же он оказался в Москве?

В три-четыре года я не нуждалась в слушателе. Мне хватало себя самой. Я не стала бы никому рассказывать про свои мечты – это было моё, только моё и больше ничьё.

Интересная вещь – это сочинительство. Вот я придумываю про двух сестёр – старшая блондинка, как мой Мики, а младшая – рыженькая. У Авки, моей лучшей подруги, как раз были роскошные рыжие волосы. Придумываю то и сё, накручиваю так и сяк всякие события, и вдруг выясняется, что всё наоборот: рыженькая – старшая, а блондинка – младшая. Как будто кто-то сказал мне так. Но кто? Разве это не я сочиняю рассказ? Как будто кто-то другой сидит у меня в голове и вдруг ни с того ни с сего начинает командовать. Долго может вообще не появляться, но вдруг просыпается и начинает распоряжаться, подсказывает, что будет дальше. Я чувствую, что он нуждается во мне – если меня не станет, то и его не станет. Но и мне без него сделается плохо.

В семь лет – я это остро ощутила – я уже желала не просто избежать зла, но и победить его. Мне снился сон: я танцую на ступенях нашей школы. На самом деле я ещё не ходила в школу, мама не пустила меня в школу, когда мне исполнилось семь лет, – я так ждала этого дня, но она сказала, что она тяжело больной человек и не может вставать в такую рань. Ничего не случится, если я пойду в эту дурацкую школу на год позже.

Я танцую, и танец мой так воздушен, так невесом, так прекрасен, что у всех, кто это видит, распахиваются сердца и души. Люди стонут и рыдают, вдруг осознав, как подло, мерзко их существование, как гадки и ничтожны их дела. Я знаю, что скоро упаду без сил и умру, но пусть! Зато они стали другими, стали лучше.

На самом деле я не умела ни танцевать, ни петь, ни рисовать. Я умела только фантазировать. И сколько бы мне потом ни объясняли, что это никому не нужно, бессмысленно и бесполезно, прекратить это занятие я не могла.

Да и какая польза, какая выгода должна проистекать из наших дел? Приобрести квартиру, дачу, машину? Чтобы на этой даче сынок устроил оргию и потехи ради задавил на папиной машине случайную девчонку? И после на суде пытался припомнить – зачем? Зачем?!

Увижу ли я ТАМ кого-то из ушедших раньше? От встречи с матерью заранее отказываюсь, и не потому, что она, мягко выражаясь, недолюбливала меня (наверно, продолжает ненавидеть и по-прежнему считает источником всех бед), а просто потому, что мне будет скучно с ней. О чём нам говорить? Самое главное я успела ей сказать. Она-то была уверена, что ребёнок всё позабудет, что с этой стороны ей ничто не грозит, но, как выяснилось, этот дурацкий ребёнок всё помнил, помнил не только вещи неприятные и неприглядные, это ещё можно было бы перетерпеть, но даже и опасные и уж точно никак не вяжущиеся с образом блаженной страдалицы.

«Люди считают меня святой», – всхлипнула она, выслушав список своих деяний. «Люди не знают того, что знаю я». Самого ужасного я не упомянула – не смогла произнести, но всё-таки дала ей понять, что помню и это.

В сущности, всё связанное с ней так убого, так бессмысленно – не стоит выеденного яйца: пустота, мелочность, свирепый, хваткий эгоизм и непробиваемая глупость. Все тринадцать лет нашего совместного существования она только тем и занималась, что успешно превращала мою жизнь в нескончаемый ад. По-видимому, подобные ничтожные личности только так и могут придать себе вес и значимость: терзать тех, кто от них зависит, и гнусно радоваться их мучениям. Было бы смешно, немало настрадавшись от неё в жизни, продолжать общение ещё и после жизни.

Да и к чему разрушать её блаженный покой? Зачем досаждать своим несносным присутствием?

Она теперь пребывает в раю, окружена множеством сочувствующих слушательниц, особо чувствительные трогательно постанывают и даже утирают слёзы, выслушивая её сетования и жалобы. Нет повести печальнее на свете, чем повесть о разгрузочной диете. Все обиды приняты во внимание, все мечты исполнились: мерзавец, как ему и положено, неотлучно пребывает у её ног, влюблён без памяти и безотказно исполняет все прихоти. Они безумно счастливы, и в садах Эдема круглый год цветут белые и алые розы. Партия и правительство тоже чутко отреагировали на её ламентации и обязали негодяя обожать и боготворить прелестную жену. Всяческие марианны и проклятые дружки-приятели изгнаны, изничтожены и позабыты. В ресторациях опять подают шоколад со сливками, а на тумбах красуются афиши. Несносные старухи и дети ликвидированы как класс. Дорогая подруга Лидочка простила ей её преступное своеволие и, как прежде, опекает и шлёт назидательные письма. Сообщает, что вновь вяжет чулки на своей вязальной машине, спасавшей семью от голода во время войны (Артемий Николаевич продавал их на базаре). В дальнейшем, к величайшей Лидочкиной досаде, машина осталась не у дел, поскольку чулки гораздо лучшего качества появились в магазинах. «Но ничего, Бог даст, всё ещё переменится», – писала опечаленная Лидочка тёте Муре. Бог внял и дал – все магазины вместе с их промышленными чулками стёрты с лица земли. «Дякую! Дуже задоволённа», – говорил отец.

Нет, не стану вторгаться в это царство блаженства.

С отцом? Да, нужно бы, нужно повидаться. Отца жалко – слабый, беспомощный человек.

Я могла сделать для него гораздо больше и не сделала. Но будет ли это подлинная встреча с ним, а не с тем образом, что сложился в моём сознании? И произнесёт ли он наконец хоть словечко правды?

Блаженны нищие духом

Минуточку! Ведь если ТАМ что-то есть, то мне обеспечена встреча и с прочими предками: папиным любимым отцом – можно будет узнать наконец, куда он пропал и что столь опасное заключалось в этом исчезновении. Представится возможность познакомиться и с другими представителями нашего славного рода: дедом моего деда, и его дедом, и так далее. И, соответственно, со всеми бабками и прабабками. Хоть взглянуть на них – поговорить мы вряд ли сумеем, если по-английски я ещё способна худо-бедно объясниться, то уж по-немецки и на идише никоим образом.

А главное, самое главное – отыскать бабушку Елизавету Францевну. Она спасла мне жизнь, а я ей даже спасибо не сказала. Хуже того: по наущению папы частенько смеялась над ней. Но она, всегда такая забитая, загнанная под лавку, набралась мужества и не позволила маме отправить меня на Соколиную гору. Мама, как только узнала, что у меня тиф, вздохнула с облегчением: всё, сбылось! От тифа умерла папина сестра Эсфирь, царица Эстер, а уж я – даже и в лучшие дни «кожа да кости» – наверняка сдохну на Соколиной горе. Оттуда никто не возвращается.

Но бабушка, никогда ни в чём не посмевшая перечить маме, тотчас заявила: «Нина! Ты не отдашь ребёнка на Соколиную гору!» – «Как это я не отдам? – фыркнула мама. – Как ты себе это представляешь? Кто мне позволит держать тифозного больного в коммунальной квартире?» – «Ты не отдашь!» – завопила, закричала дурным голосом бабушка и тотчас оповестила обо всём тётю Аню, тётю Муру, Верушу и всех прочих родных и знакомых.

Тиф убивает не сразу, начинается он довольно невинно, так же, как любая болезнь, – головная боль, высокая температура, но ещё и странное желание съесть хотя бы кусочек колбасы. Не просто колбасы, а твёрдой такой колбасы, которой я никогда в жизни не пробовала. «Ну конечно! – обрадовалась мама. – Она просит копчёной колбасы! Это тиф». Вообще-то, я ничего не могла есть, рот и губы распухли и очень болели, я могла только пить через макаронину. Врачиха, однако, сказала, что рано выносить окончательное решение, нужно сделать анализы.

Эта отсрочка позволила бабушке метаться по всему двору и по всему дому, плакать и сообщать, что мама хочет отправить ребёнка на Соколиную гору, а оттуда никто не возвращается. «Ребёнок умрот!» После этого мама уже не могла сказать, что её не предупреждали, что она не знала и не догадывалась. И самое неприятное: бабушка пригрозила, что напишет папе в Германию. Отправит телеграмму. Пусть он знает, что Нина уготовила его единственной дочери судьбу Эсфирь.

– Я самоё тебя отправлю в сумасшедший дом! – кричала мама.

Голос у неё был острый и колючий, от него у меня ещё больше болела голова.

Анализы подтвердили диагноз, болезнь набирала силу, и в какой-то момент я потеряла сознание. Так это тогда называлось. Как потом выяснилось, «без сознания» я оставалась две недели. У мамы ещё теплилась надежда на желаемый исход – умереть можно не только на Соколиной горе. И никто не посмеет ни в чём её упрекнуть. Она будет несчастная мать, потерявшая единственную дочь. Бог – наславший потоп на землю и погубивший весь род людской, – неужели Он не может прибрать одного никчемного, никудышного ребёнка?

«Потеряла сознание» – не совсем точное определение. Ты как бы отключён от внешнего мира, но внутри это страшное состояние: невыносимая боль, невозможность вырваться из её когтей, дикое мучение, настоящий ад. Это для них снаружи были две недели, для меня это была вечность.

И вдруг я очнулась. И увидела бабушку. Бабушка сидела возле моей постели на табуретке и плакала. Этого я не забуду никогда – сидела, сгорбившись, уронив руки, и плакала. Я хотела сказать: «Бабушка, не плачь», но у меня не хватило сил. Наконец она заметила, что я открыла глаза, охнула, обтёрла рукавом мокрое от слёз лицо и запричитала: «Внученька, внученька!..» Потом её охватила жажда деятельности. «Вставай, внученька, вставай! – залепетала она. – Я перестелю тебе». Я хотела исполнить её желание, спустила с постели ноги и тут же грохнулась на пол. «Ай, святые угодники, что же это! – ужаснулась она и бросилась поднимать меня. – Вставай, дитя, вставай!» Я просила её не трогать меня – мне и на полу очень хорошо. Так хорошо просто лежать, и всё. Но она не унималась, силилась приподнять меня и не могла. А сколько уж я весила? Наверно, она сама ничего ела в эти две недели.

Потом пришла мама, увидела, что я очнулась, и сказала:

– Так!.. Ничего иного я не ожидала. Никакая холера её не берёт.

Действительно, вот ведь судьба-злодейка! Эсфирь, которая никому не мешала, умерла, а меня никакая холера не берёт! Мне было всего семь лет, но я поняла: мама рассчитывала, что я исчезну, и тогда лучшая подруга Лидочка простит ей её безумство и опять согласится дружить.

Бабушка! Милая бабушка! Услышь меня…

Театр трёх актёров

После смерти Вождя расстановка сил решительно изменилась не только на международном и политическом фронте, но и на арене нашего домашнего цирка. Мама неожиданно для себя лишилась своего главного козыря. Ей, разумеется, были известны все детали биографии семнадцатилетнего юнца, которого она подобрала в двадцать четвёртом году на таганрогской улице. По её словам, он из последних сил тащился невесть куда, и она спасла его, накормила и приютила. Он не мог не поведать своей благодетельнице о дедушке, киевском купце первой гильдии, а также и о горячо любимом отце. История отца, по-видимому, была наиболее опасной – мне так и не довелось её услышать.

Но спасённый и обласканный ответил ей чёрной неблагодарностью: сначала влюбился по уши в Марианну из Праги, а потом, вернувшись после войны из Германии, имел наглость закрутить бурную интрижку с дочерью директора Гослитиздата (Государственного издательства художественной литературы) Петра Чагина. И это после того, как мама использовала все доступные ей средства, чтобы убедить этого самого Чагина спасти от «рассыпки» уже подготовленный к публикации папин роман. Мама даже привлекла к своей борьбе известную поэтессу Елену Благинину, посвятившую Чагину какой-то стишок, но мерзавец Чагин остался глух ко всем мольбам, и набор был рассыпан.

И опять, как и в случае с той Марианной, папа даже не подумал скрывать свою новую любовь от мамы. Это превысило меру её терпения. Обычные «сцены у фонтана» и требования объясниться не подействовали. Родственницы и знакомые выслушивали её гневные стенания, но никакого дельного совета дать не могли.

– Мурочка, ты же помнишь, ты помнишь – я же спасла его от гибели!

– Я помню этот балкон с балюстрадой, – отвечает тётя Мура сурово.

– Совершенно верно – белая балюстрада. Я сидела на балконе, а он тащился по улице, еле передвигал ноги в калошах, подвязанных верёвкой. Но лицо интересное, интеллигентное. Я тотчас сбежала вниз, догнала и привела к нам. Спасла от неминучей смерти! И вот благодарность… Подлец! Никаких сдерживающих центров!

В отчаянии мама отправилась «по инстанциям» отстаивать свои права жены. Мне пришлось сопровождать её в этих походах в качестве вещественного доказательства. «Всю войну, несмотря на страшные лишения, воспитывала его ребёнка!»

Вечное неодолимое желание таскаться по нашему двору, по городу, по Ваганьковскому и Инвалидному рынкам, по знакомым лавочникам, продавщицам, портным и сапожникам и всюду, где только удастся, изливать слезливые жалобы на своё злосчастное существование – «да, представьте себе: мало того что пьёт, ещё и курит» – вдруг обрело веские основания: зазнобу завёл!

Действительно, завёл зазнобу. Сорок лет для мужчины не возраст, молодец хоть куда, красивый и успешный, и что же? Должен сидеть как пришитый возле этой обрыдлой стареющей плакальщицы? «Я тяжело больной человек, инвалид второй группы, – нужно же хоть немного считаться с моим состоянием…»

Домработница Нюра приходит к нам три раза в неделю. Это насыщенные дни, полные важных свершений. Требуется неотступно следить и руководить – учить, показывать, разве ж она может с чем-то справиться сама? Всё перепутает и изгадит. Глаз да глаз!

А что в остальное время? Наваливается какая-то тоска, всё беспросветно – никто не ценит, никто не поддержит, никто не протянет руку помощи, некому поведать свои горести, некому излить душу… Сплошные чёрствость и наплевательство. Муж пьёт и, что ещё ужаснее, курит, вечно нет денег, дочь совсем отбилась от рук…

Один из излюбленных привалов для нескончаемого нытья – моя школа. Чтобы отделаться от неё (а то ведь может и весь день просидеть), меня то и дело выдёргивают с уроков к директрисе на проработку и грозят всякими карами за то, что недостаточно почитаю мамочку. «Заключили союз против меня… Никакого сострадания…»

Увлёкшись разоблачением папиных гнусных деяний и всяческих провинностей, она вполне могла ляпнуть что-нибудь совершенно недопустимое. Даже не по злобе, а просто в силу своей непроходимой глупости. Ведь, случись что-то с отцом, и ей бы не поздоровилось. Кто бы стал обеспечивать все её дурацкие запросы и выдумки, бесконечные перезакладки драгоценного золота?

– Что ты молчишь?! – накидывается она на меня. – Ты не понимаешь, что твой отец уходит от нас?

Я молчу.

– Молчит, остолоп проклятый! Девочка называется! Никакой нежности, никакой тонкости, никакой деликатности! (Вариант: «Никакой приятности, никакой изящности, никакой чувствительности».) Вместо того чтобы плакать и кричать «Папочка, не уходи!», стоит и глазами лупает!

Я не понимала, чего она требует. Почему «от нас»? Он уходит от неё и правильно делает. Меня он, конечно, возьмёт с собой – не может же он оставить меня на растерзание.

Папа никуда не ушёл, но стальным чеканным голосом произнёс:

– Если ты посмеешь ещё раз сунуться со своими сообщениями в Союз, если только переступишь порог этого здания, я брошусь под трамвай. И ты знаешь меня: если я что-то сказал, я это выполню.

– Да, конечно, – буркнула мама. – Хорошенькие правила: страдай и молчи.

Вообще-то разводы были не такой уж редкостью в писательской среде, но папа в то время ещё не был членом Союза писателей, а только мечтал о вступлении, довольствуясь пока что скромным членством в Литфонде. Что тоже было неплохо – благодаря этому членству мама смогла прикрепиться к писательскому распределителю.

Как пережила разрыв девушка, для меня осталось неизвестным, зато я знаю, что Чагины-старшие изобразили всё это дело как нелепую выдумку климактерической психопатки. Ничего не было и быть не могло.

Я-то знала, что могло и было, потому что все объяснения родителей по этому поводу происходили при мне.

Мама не стала манкировать папиной угрозой броситься под трамвай и с этого момента решила отчасти умерить свои экспедиционные вылазки. Жаловалась соседкам, приятельницам, моим учителям, иногда рассказывала такие вещи, о которых ни одна сколько-нибудь уважающая себя женщина упоминать не станет. Но в Союз писателей больше не совалась. Хотя вообще-то ей всё время казалось, что должен, должен существовать способ призвать негодяя к порядку!

– Не ушёл, но совершенно не обращает на меня внимания – как будто я чурбан бесчувственный!

Вот если бы как-нибудь можно было надавить посильнее… Что она рубит сук, на котором сидит, до неё не доходило.

Впрочем, не отличаясь большим умом, она обладала весьма полезным женским чутьем. Я не была обычным маленьким ребенком, я была орудием, эвфемизмом борьбы с проклятой авантюристкой, но в тоже время и её отражением, тенью Марианны. Не знаю, почему отец не понимал этого. Не желал понимать. Если бы не эта мерзавка, не было бы никакой необходимости рожать меня. Я была призвана в этот мир с одной-единственной целью: стереть память о подлой разлучнице, вытеснить ее образ из его сердца и сознания. Но не оправдала возлагавшихся на меня надежд. Беспрерывные рыдания и полные драматизма монологи были не чем иным, как упорно повторяемой церемонией изгнания злого духа. Меня следовало сжечь на костре в качестве чучела ненавистной соперницы. Помимо заурядной неприязни, в общем-то вполне простительной – никто не обязан никого любить, были и более веские причины желать моего исчезновения, в частности, моя необычная памятливость. Мама, конечно, была уверена, что ребёнок всё забудет, но не тут-то было, как выяснилось, этот дурацкий ребёнок всё помнил.

Всё запуталось и смешалось в нашем домашнем театре. Все невыносимо страдали и не знали, как вырваться из этого омута. Отец по-прежнему хранил в душе образ злой обманщицы Марианны, но боялся маминого длинного языка и потому сидел, как мышь под метлой. С насупленным видом выслушивал весь патетический бред, который она на него выплёскивала. «Вспомни, вспомни! Ведь ты жил, ты дышал твоей беспредельной любовью ко мне!»

Подозреваю, что и дочери Чагиных, этой печальной деве в черных одеяниях, скорбевшей по убитому на фронте жениху, тоже предназначалась роль утешительницы, заместительницы коварной Марианны, вселившей в его сердце сладкие надежды и так безжалостно их сокрушившей. Новая любовь должна была вытеснить прежнюю и позволить найти какую-то точку опоры. Но и тут всех заинтересованных лиц ожидало фиаско.

Мама леденела от одной мысли о том, что в один прекрасный день ослица заговорит, мерзкое дитя раскроет рот и всё, что должно быть забыто и похоронено, станет явным и убийственным для неё.

А дитя ещё плохо разбиралось в жизни, не умело оценить и сопоставить факты и лишь неотвязно мучилось от своей беспомощности и ненужности, неумения помочь отцу, спасти его от измывательств бессердечной супруги.

Счастливее наша жизнь от всех этих историй не стала.

А потом вдруг совершенно неожиданно открылось, что за неправильное происхождение уже не арестовывают и не расстреливают. Даже из Союза писателей не исключают. Так что папе вроде бы и бояться нечего. Он и вправду осмелел – перестал говорить «мой милый Пусик», а подчас набирался такой наглости, что, уставившись в окно, мурлыкал себе под нос: «О, Марианна!..» Мама бледнела, но молчала – притворялась, что не слышит. Что же делать, если последнее надёжное оружие выпало из рук?.. Жизнь потеряла всякий смысл. «Боже, Боже! Утоли болезни многовоздыхающия души моея…»

О чём я думаю? Почему я всё время думаю об этом? Навязчивая идея? Патологическая инфантильность? Не о чем больше сокрушаться?

Тихий звук прощальных слов

Самолёт как ни в чём не бывало продолжал лететь. Впереди меня сидели две женщины и, несмотря на суровое запрещение, вполголоса переговаривались.

– Сначала отсортировали мужчин, – рассказывала на иврите одна, совершенно седая, но при этом выглядевшая удивительно моложаво. – Увезли на грузовиках. Потом стали делить оставшихся. Девушек и крепких, здоровых женщин без детей отгоняли налево, остальных – направо. И вдруг ребёнок, мальчик лет шести, вырвался из правой колонны и с воплем «маме, маме!» кинулся налево. Женщина, к которой он бросился, стала отбиваться от него и кричала: «Не мой! Не мой!» Вы знаете, не исключено, что так оно и было, возможно, мать этого ребёнка пропала ещё раньше, а эта женщина приласкала его по дороге – поезд ведь шёл несколько суток, и он вообразил, что она и есть его мать. Немец, занимавшийся селекцией, схватил нарушителя за шиворот и отшвырнул направо. А он опять кинулся налево. И тут немец выстрелил.

С нами шла девушка, на которую невозможно было не обратить внимания – не похожа на наших, на лодзинских. Что-то в ней было особенное. Мы все сильно поизносились за годы войны, измучились, оголодали, а она была такая свеженькая, чистенькая – светлое пальто, шляпка на голове. Когда прозвучал выстрел, она замерла на секунду и сказала по-немецки: «Töte mich zu» («Убей и меня тоже»). Чётко так произнесла и шагнула к лежавшему на земле ребёнку. Потом вдруг остановилась, как будто передумала. Но нет, оказалось, задержалась только для того, чтобы скинуть с себя пальто, и опять шагнула к мальчику. Немец исполнил её просьбу и выстрелил. Она упала, но успела дотянуться до истекавшего кровью ребёнка. А мы пошли дальше. Это был сорок четвёртый год, мы уже видели много расстрелов и других убийств, более жутких, чем расстрел. Что называется, привыкли, но поразило то, что она перед смертью сбросила с себя пальто – понимаете? – подумала, что оно ещё может кому-то пригодиться. Вот что удивительно.

– Вы не должны вспоминать об этом, – таким же полушёпотом говорит её соседка. – Главное, что вы остались живы.

– Да, я осталась, – соглашается рассказчица печально. – Но какой ценой…

«Но какой ценой»… «Немалое мужество требуется, чтобы признаться в этом вслух», – подумала я.

Слушательница помолчала, а потом повторила:

– Вы не должны вспоминать… Не нужно об этом говорить – вы ни в чём не виноваты.

– Мне было семнадцать лет, мы цеплялись за жизнь, готовы были на всё, лишь бы уцелеть, но теперь это выглядит иначе. Теперь я знаю, что она была права. Одна из всех…

Была права… Вот так, в одно мгновение, может проясниться весь смысл жизни. И не нужен никакой ни Фрейд, ни Вольтер, ни Конфуций.

О, дай мне Бог конец такой,

Испив всю боль до дна,

В свой смертный миг махнуть рукой

Глядящим из окна!

Так по-русски…

Кто глядел на него в его смертный миг?

Показания Василия Бетаки (поэта и переводчика, литературного критика, с 1973 года живёт во Франции, работает на радио «Свобода» и в журнале «Континент»): «Я, Василий Бетаки, пришёл вместе с Владимиром Максимовым, редактором журнала «Континент», в квартиру Галича минут через 20 после его смерти. В квартире были пожарные и врач. Врач показал мне и В. Максимову чёрные полосы на руках от антенны (двурогой), которую Галич стал поправлять, предварительно воткнув её вилку в гнездо под напряжением, причём он не заметил нужного гнезда, и, чтобы воткнуть антенну, он плоскогубцами сдавил контакты вилки и таким образом воткнул вилку в запрещённое для неё гнездо. Все прочие утверждения о причине смерти А. А. Галича, на мой взгляд, являются домыслами».

И еще одно свидетельство – Михаила Шемякина: «Конечно, никакое КГБ, никто за ним не охотился. Просто безграмотность… Жена ушла в магазин, он стал возиться с аппаратурой, ничего не понимая, что куда включать. Знаете, так, по-русски: включим сюда. И, в общем, сделал так, что замкнул где-то эту аппаратуру, и когда он к ней прикоснулся – всё, его убило током. И когда жена прибежала из магазина, увидела, что он уже бьется в судорогах, но уже кровь, видно, разложилась на составные, и Саша умер».

Сообщали также, что принимал душ, вышел из ванной босиком, с мокрыми ногами, поэтому, дескать, удар был смертельным.

Какие выводы должен сделать из этих показаний непредвзятый читатель, то есть такой, как я? Во-первых, в квартире в момент манипуляций с антенной никого не было. Врач мог определить причину смерти, всё остальное (Галич стал поправлять, предварительно воткнув её вилку в гнездо под напряжением, причём он не заметил нужного гнезда, и, чтобы воткнуть антенну, он плоскогубцами сдавил контакты вилки и таким образом воткнул вилку в запрещённое для неё гнездо) – не просто домыслы, а какие-то слишком дотошные, безапелляционные и при этом ни на чём не основанные домыслы: «стал поправлять, воткнул, не заметил, сдавил контакты…» Не знаю, кто тут ясновидящий – то ли доктор, то ли Бетаки и Шемякин. Не присутствовали, не наблюдали, но уверены: «Конечно, никакое КГБ, никто за ним не охотился».

Галича я видела (у Воронелей) всего лишь раз, это, конечно, нельзя считать знакомством, но русским Иванушкой-дурачком он мне не показался. Интересная деталь – плоскогубцы. Он что же, из Москвы их приволок? Я вот привезла с собой много всякого скарба, а плоскогубцев не захватила. Если уж везти плоскогубцы, то тогда и молоток надо взять, и клещи, и напильник, и прочие полезные инструменты – тяжёлые, между прочим, предметы. Значит, купил в Париже. А зачем? Любил на досуге плотничать или слесарничать? Но если бы был мастеровым-любителем, то уж точно не совершил бы такой глупости: сдавливать контакты плоскогубцами.

А Шемякин даже в медицине разбирается: «уже кровь, видно, разложилась на составные». Я вот не имею представления, на что разлагается кровь при ударе током.

Откуда такие категорические заявления? И какой вывод я делаю из всего вышесказанного?

Утрата родины – невосполнимая потеря. Но человек по крайней мере должен чувствовать, что получает какую-то компенсацию, что обрёл свободу, независимость и спас свою жизнь и жизнь своих близких от любых покушений. А если выясняется, что нет, не спас – пребывает в постоянной опасности, в любой момент запросто может быть убит на роскошных улицах Парижа отравленным зонтиком, то к чему же были все жертвы?

Убийство в толпе на шумной улице уколом отравленного зонтика? Поверить в такое – это нужно быть настоящим психом, страдать тяжёлой формой бреда преследования. А ведь оказалось – правда. Изобретательность, достойная восхищения. Приём, разработанный в секретной токсикологической лаборатории доктора медицинских наук профессора Майрановского.

Психологический портрет такого профессора мы находим в романе «Петербургские трущобы» сегодня почти забытого писателя второй половины XIX века Всеволода Крестовского. Один из героев романа, доктор Катцель, сообщает в порыве откровенности:

«Убить человека ради того только, чтоб убить, я никогда не способен, но убить его во имя науки, во имя таинственных процессов и законов органической жизни – готов каждую минуту, особенно когда мне за это хорошо заплатят. С первых самостоятельных шагов моих на поприще науки меня всегда как-то тянуло к исследованиям всевозможных ядов, и я добился-таки кой-каких счастливых результатов, но я люблю делать окончательный, так сказать, полный генеральный анализ не над животными, а над людьми, и – я вам скажу между нами – мне удалось таким образом в разных местах Европы изучить четыре превосходных яда, и каждый раз не без материальной пользы для своей собственной особы, а однажды, во время моего путешествия по Италии, отправил ad padres посредством очень тонкого и медленного яда одного весьма богатого, но чересчур уже долговечного дядю, за что от единственного мота-наследника его получил полновесный гонорар – ни более ни менее как пятьдесят тысяч лир, то есть двенадцать тысяч пятьсот рублей серебром на русские деньги».

Пытливость ума и стремление к научному поиску оборачиваются у таких людей болезненной манией: «И как ни старался, я никогда не мог одолеть ее, поэтому я ей покоряюсь», – признаётся доктор Катцель.

Нетрудно догадаться, что и доктор медицинских наук профессор Майрановский страдал той же манией и разрабатывал чудовищные средства убийства не только по указанию свыше, но и по велению души. Души… Есть ли у этих людей душа? Возможность проводить бесчеловечные опыты над живыми людьми завораживает, создаёт у подобных извергов ощущение безграничного могущества. Хорошая зарплата подкрепляет эти амбиции.

Не только Париж, весь мир нашпигован агентами КГБ, готовыми в любую минуту привести в исполнение любой смертный приговор. На такое дело отчизна не поскупится. Убийство – самый простой и надёжный способ доказать, что от органов не уйдёшь, даже в Мексике не спрячешься.

Отец рассказывал, что воздействие различных ядов на человека испытывалось во время войны прямо на полях сражений – на изловленных дезертирах, и он якобы сам лично при этих опытах присутствовал в качестве политработника. Скорее всего, врал. Вообще любил сочинять что-нибудь такое удивительное и устрашающее. Однако в самом деле – что уж тут такого ужасного? Какая разница, расстрелять дезертира или умертвить с помощью яда? Я и тогда не особенно доверяла отцовским басням, но всё-таки не исключала полностью такой вероятности. Как говорила тётя Мура, темна вода во облацех.

Фокус с антенной – сущий пустяк, грубая ручная работа, если сопоставить с прочими методами секретных служб. Жена в магазине, сам в душе – душ хорош ещё и тем, что, блаженствуя под шумными струями, ничего не услышит. Отворить дверь отмычкой и справиться с дурацкой антенной для специалиста – минутное дело. Ариведерчик.

Вот – презрел своё советское благополучие, прокричал правду и поплатился за своеволие. Расправа за непокорность. Но, может, и не нужно так уж убиваться, рвать на себе волосы? Плата велика, но умереть, «блаженство вольности познав», тоже кое-чего стоит. Не каждый готов всю жизнь оставаться сытым и обласканным рабом.

Лишь свобода нужна – вот такие дела…

Надеюсь, исполнителем не был мой Голевич. Неприятно думать, что кокосовый орех мне вручил убийца Галича. Хотя с отмычками, как мы убедились, он справлялся мастерски. Но таких народных умельцев в России пруд пруди.

Почему же Василий Бетаки вместе с Владимиром Максимовым и Шемякиным так упорно отвергали факт убийства и настаивали на «безграмотности» Галича? «Так по-русски…»

Можно ли найти выход из столь плачевной ситуации незащищённости и беспомощности? Можно. Не вторить генерал-лейтенанту Ильину, не доказывать причастность органов к трагической гибели антисоветчика, а напротив, опровергать. Несчастный случай, и точка. Такая вот тактика, пускай даже не преднамеренно продуманная, пускай инстинктивно нащупанная: порушить планы КГБ, не допустить эпидемии паники! Никаких убийств – несчастные случаи. Нет убийств – эффект запугивания насмарку, деньги на ветер. Всё, все смерти – аварии. Судьба такая злосчастная.

Домбровский? Так он же известный задира, вечно лезет на рожон. Где тут преднамеренное убийство? Обычная дурацкая драка. Неизвестно, правда, с кем и из-за чего, но заурядная драка. Меня, например, дочь и жену членов Союза писателей, злобный коротышка Бродский, бессменно преданно дежуривший на входе в Дом литераторов, раз за разом пытался в него не впустить. А нескольких никому не ведомых мордоворотов пропустил без малейших возражений. Ну, бывает – отвлёкся на минуту, тоже ведь живой человек, может, живот схватило.

Богатырёв, разумеется, убит, но кем и почему – это ещё вопрос.

Галич – несчастный случай из-за собственной его безграмотности, и далее также: Рар, Амальрик – нечаянные автомобильные и прочие катастрофы. Так ли, не так – спросить нельзя, и доказать ничего невозможно.

Всё это докатилось и до нас, и даже в утрированной форме. У нас погоревали о невинно убиенном всеми любимом Галиче, но одновременно порадовались, во-первых, тому, что мы уже не там и даже не в опасном Париже, а во-вторых, что и дипломатических отношений у нас с бывшей родиной нет, так что и под видом консульского работника убийцу не подошлют.

Уступки и последствия

Полёт продолжается. Минуты растягиваются в какие-то мучительные белёсые ленты, кажется, время вообще не движется. Самолёт ворчит и рокочет, слегка подрагивает, а время стоит на месте.

О чём я думаю? Какая теперь разница, кто какие премии получал, где оступился, чем досадил хозяевам наших жизней и куда мы летим? Летай иль ползай…

Эта женщина в дорогом элегантном пальто… Что она совершила, ринувшись к умирающему ребенку, – подвиг? Подвиг, о котором никто не знает и слышал… Я вот случайно… Жива ли где-нибудь ее светлая душа или растаяла бесследно? Планета окутана плотным, душным облаком миллионов, миллиардов кровавых преступлений.

Впереди в проходе вдруг промелькнула фигура Марианны. Промелькнула и тут же исчезла. Что бы это всё означало?

А ведь нас, очевидно, тоже ожидает селекция – не может быть, чтобы угонщики стали держать в заложниках французских или итальянских граждан. Хотя если среди них имеются евреи… Израиль, как известно, после необдуманного освобождения из тюрьмы шестнадцати палестинских заключённых в обмен на заложников авиалайнера компании «Эль-Аль» (рейс Лондон – Рим – Тель-Авив) ни в какие переговоры с террористами не вступает. Переговоры и обмены только поощряют новые захваты. Между 1968 и 1978 годами палестинскими боевиками было совершено шестнадцать таких попыток, правда, не все оказались удачными.

Транзитная остановка в Абу-Даби

Всё, путешествие близится к своему завершению – самолёт явно идёт на посадку. Никто не сообщает об этом, не говорит «пристегнуть ремни», не даёт никаких ценных наставлений, но земля всё ближе. Лёгкий удар, мы уже не летим, а катимся – знакомый звук касания посадочной полосы, и скок-поскок, словно полоса покрыта гравием. Всё медленнее, медленнее – остановка, тишина.

– All stay in their places! – напоминает один из террористов.

Остальных что-то не видно, скрылись из поля зрения. Может, перебрались в кабину лётчиков?

Моя соседка роняет лицо в ладони и возобновляет свои жаркие молитвы.

…Мы ждём – ждём чего-то. Не будем же мы вечно сидеть в этом самолёте?

– Come after me! – говорит один из похитителей.

Очевидно, он тут главный. На мизинце у него нагло поблескивает золотой перстень с бриллиантом. Знакомый перстень. Как это понимать? Неужели это не политическая акция, а банальное ограбление? Угнать целый самолёт ради одного бриллианта? Невероятно. Или ограбление только сопутствует главной цели?

– Come after me! – повторяет бандит грозно.

Это мне. Я встаю и, опираясь на костыли, следую за ним. Все пассажиры смотрят на меня, как будто ждут разъяснений.

Открывается дверь, подкатывает трап. Не самоходный, нет, его толкают четверо смуглых оборванцев в чалмах. Но всё-таки если есть трап, это означает, что мы на аэродроме, а не в чистом поле. Действительно, в отдалении виднеется несколько пухленьких тушек небольших самолётов, но прочитать надписи на их боках невозможно.

– Get down! – приказывает мой сопровождающий.

Я кое-как сползаю на землю, где меня поджидает карета: невысокая железная тележка, как видно, предназначенная для перевозки багажа или каких-то грузов. Командующий парадом остаётся в самолёте. Волноваться не о чем – я в своём положении никуда не убегу. Один из оборванцев служит тягловой силой. Мы направляемся в сторону неказистого двухэтажного здания. На белой стене крупными буквами плакатик на трёх языках – арабском, английском и русском:

مرحبا بكم في أبو ظبي

Добро пожаловать в Абу-Даби!

Под ним призывная надпись буквами помельче:

Сделайте остановку у нас и отлично проведите время в Абу-Даби!

Неужели такой наплыв советских граждан, что требуется реклама на русском языке? Вот уж не предполагала. Хотя почему не предполагала? А Ольга?

Не бросай трубка! Это твой подруг!

Квартиры мы, московские и питерские писатели, учёные и прочие новоприбывшие интеллигенты, получили в совсем новеньком – с иголочки – иерусалимском районе на краю Иудейской пустыни. Не думаю, что нас как-то специально отбирали среди прочей публики, просто мы, в силу своей интеллигентности, не спорили и не требовали чего-то лучшего. Район этот считался наименее престижным из всех новостроек, зато я в жизни своей не видала ландшафта красивей.

«Собрались однажды живописцы и решили нарисовать Иерусалим. Взглянули на картины свои, и вот – не Иерусалим это. Но мудрец, случившийся там, сказал им: “Вы хотите изобразить Иерусалим? Уже изобразил его Господь, и нет мастера, равного ему”».

На самом деле квартиры предназначались не нам, а американцам, которые, по убеждению израильского правительства, должны были мощным потоком хлынуть на историческую родину после сокрушительного разгрома врагов в Шестидневной войне. Но американцы хоть и выражали бурную радость по поводу чудесной победы, но паковать чемоданы не торопились. Не привлекло их даже такое замечательное нововведение, как подогрев выложенных плитками полов. Так что вся эта роскошь досталась нам.

Кстати, отопление действовало недолго, поскольку новосёлы не собирались на него раскошеливаться. Советский человек, даже бывший, не привычен платить за коммунальные услуги. Некоторые приметы коммунизма, что ни говорите, в СССР присутствовали – никаких муниципальных налогов и оплаты услуг слесаря-водопроводчика там не требовали.

На второй год нашего счастливого проживания в беленьких, облицованных иерусалимским мрамором зданиях нам поставили телефоны. По вине ли телефонной компании или какого-то иного учреждения к нам частенько поступали звонки из расположенной неподалёку Рамаллы, не все жители которой получили образование в Москве и поэтому по-русски не понимали. Мы пытались отражать эти наскоки сначала с помощью иврита: таут, шгиа, потом английского: эрор, мистейк, фэласи, наконец даже выучили к’ата, хабаль, су’ альфахум, джалат фесх хоу Абед, но всё это не помогало, они продолжали звонить и на своём родном арабском языке упорно взывать к нашему вмешательству в их затруднения.

Однажды подобный звонок разбудил меня в шесть утра. Я употребила все доступные мне средства убеждения, доказывая, что я не тот, кто им нужен, но стоило мне положить трубку, как телефон снова звонил. И так несколько раз подряд. Оставалось только накрыть его подушкой и отправиться досыпать в другую комнату. И вдруг я услышала отчаянный вопль:

– Не бросай трубка! Это твой подруг! – прокричал мужской голос с чудовищным акцентом.

Оказалось, что это действительно «мой подруг» – старинная моя подружка Ольга, дочка Алисы Акимовны. Регулярно переписываемся и даже обмениваемся посылочками, но по телефону не разговариваем – дорого и хлопотно: разговор нужно заказывать за три дня, и то ещё не всегда дают.

– Я тут в Арабских Эмиратах! – радостно объявляет Ольга. – Приезжай, тут чудесно!

Я интересуюсь, каким образом она попала в Эмираты.

– Как блокадница! Нам теперь дают путёвки куда хочешь. Мне вот предложили Арабские Эмираты. Приезжай!

Во время блокады Ольге было два с половиной года, она честно признавалась, что ничего такого не помнит, не помнит даже, как их с Алисой Акимовной вывезли под бомбардировкой по льду Ладожского озера – Дороге жизни. Зато теперь блокадникам вышли всякие льготы – по территории СССР бесплатные поездки два раза в год на любом виде транспорта, и прочее, и прочее.

Таким же блокадником был и Иосиф Бродский, но это не помешало объявить его тунеядцем – оказывается, он втуне ел свои 125 граммов блокадного «хлеба».

Кстати, его возлюбленную зовут Марианной. Я никогда её не видела, да и его не случилось видеть, хотя он бывал в Москве.

«Я предпочитаю на пароходе, – докладывала мне Ольга в письме, – в этом году доехала по Волге до самой Астрахани».

– Приезжай! – торопит она. – Тут прямо как в сказке. Пещера Алладина! Тысяча и одна ночь!

– В Арабские Эмираты мне путь заказан, – перебиваю я её восторги.

– Это почему ещё? – возмущается она.

– По причинам политического характера.

– Да брось ты! Какие ещё такие причины? Ты что, занялась политикой? Глупости! У тебя есть машина? Это же близко.

Действительно, недалеко. Наверно, ближе, чем до Москвы. Только дороги ещё не проложены.

– Тут полно наших! Специалисты, инженеры, врачи, архитекторы, строители – кого только нет.

Фантастика, бред. Опять мелькает привычная мысль: может, мы уже умерли и пребываем в каком-то ином измерении? Просто не заметили этого?

Вы будете иметь удовольствие

По мере приближения к зданию обнаруживаю и ещё несколько реклам:

«В наших отелях самые маленькие цены и самое громадное обслуживание!»

«На пляжах Абу-Даби вы получите очень много настоящего солнца».

Это они поскромничали – очень много солнца не только на пляжах, но и на аэродроме. Жара ужасная, убийственная, и тени нигде никакой.

«Вы можете получить одну ночь проживания в подарок в более чем 4 отелях Абу-Даби и Дубая (очевидно, в пяти), а также приобрести 2 развлечения по цене 1. Вы будете иметь удовольствие».

Интересно, очень интересно, что это за грамотей такой завёлся в Абу-Даби? Выпускник Университета имени Патриса Лумумбы? И кто были его учителя?

Одно развлечение мы уже приобрели – совершенно бесплатно.

Не топись, не топись в огороде, баня

Мой рикша наконец подкатывает тележку к белому зданию и принимается настойчиво стучать в дверь. Странное здание – сарай какой-то, возле стены гора камней, ведра с известью, копошатся рабочие. Головы обмотаны грязными тряпками.

Дверь отворяется, и из неё выходит Марианна в сопровождении четырёх внушительного вида мужчин – четырёх мощных жеребцов арабской породы. «Надо же, – отмечаю я про себя, – тариф поднялся, в Италии её сторожили только двое».

– Я хочу говорить тебе что-то, – произносит она твёрдым и спокойным голосом. Поздравь меня, я выхожу замуж.

– Здесь?

– Да, здесь.

«Ты с ума сошла!» – едва не срывается у меня с языка.

– А как же синьор Джентиле?

– О, за него ты не должна беспокоиться – он найдёт вместо меня, кого ему нужно. Любая будет счастлива.

– Я волнуюсь не за него, а за тебя, – бормочу я. – Ты актриса, звезда, ты привыкла к славе, всеобщему поклонению… – можно было бы добавить: к лёгким, ни к чему не обязывающим флиртам… – Ты не должна! Ты не можешь остаться здесь… Нет, но что же это?..

Требовалось произнести: «Ты погибнешь!», но эти слова остались невысказанными. Наверно, их было несложно прочитать на моем лице.

– Ты не одобряешь моего решения? – улыбнулась она. – Почему?

– Что ты будешь делать в этой кошмарной дыре?

– Почему – дыре? Он богат и знатен, вполне достойная партия.

– Это от большого богатства он польстился на твоё кольцо?

– Глупости! Он может купить мне десять таких колец. Кольцо – это просто символ моей любви и верности.

– Безумие!.. Очередное твоё безумие.

– Заживу наконец нормальной жизнью, стану женой, хозяйкой в своём доме, нарожаю детишек. Не так уж дурно. Представь меня в роли миленькой благодушной старушки, окружённой детьми и внуками.

«Станешь четвёртой женой», – мелькает у меня в голове.

– Актриса? Какая я актриса? Я марионетка, которую дергают за верёвочки! Я никогда не знаю даже содержания сцен, в которых занята. Мне приказывают заучить слова и объясняют, какую мину я должна состроить. Четыре мины на любой случай. И всё. Мне надоело быть механической куклой! Это не я играю, это они играются мной!

Нарастает уже знакомая истерика. Но тут происходит нечто совершенно неожиданное. Я стою спиной к нашему самолёту, но остальные могут видеть его, и смуглые лица охранников заметно бледнеют.

Я оборачиваюсь.

К нам на невероятной скорости мчится звукооператор Саша. На всех парусах. Летит на крыльях. За ним гонятся двое, но настичь не могут. К счастью, они не стреляют. Саша подскакивает к Марианне, бухается ей под ноги и вопит:

– Марианна, не бросай меня! Марианна, я умер, если ты бросишь меня!

Двое стражей очнулись, подхватили его под мышки и поволокли прочь, обратно к самолёту. Он пытается вырываться и, как может, тормозит и упирается ногами.

– Марианна! Марианна! Марианна!

Один из гардекоров жахает его кулаком по голове, он обвисает и умолкает – наверно, потерял сознание. В таком состоянии его и передают подоспевшим похитителям лайнера.

«Теперь либо покончит с собой, либо станет настоящим поэтом», – думаю я.

– Ты не ценишь себя, ты не знаешь, чего ты на самом деле стоишь!

Призадумалась, помолчала. Посмотрела на меня таким взглядом, в котором читалось как бы и удивление, но скорее окончательное, бесповоротное отстранение и от меня, и от всего прежнего.

– Ты хотела посмотреть Израиль, – отваживаюсь я продолжить разговор.

– С этим придётся повременить, – усмехается она и лёгким движением руки откидывает волосы со своего безупречно гладкого белого лба. – Я должна остаться здесь. Так нужно. – Ещё помолчала, перевела взгляд куда-то вдаль, прибавила: – Мы обязательно приедем, когда всё уладится.

– Это звучит обнадеживающе. Запиши мой телефон.

– Записать не на чем, скажи, я запомню.

– Марианна! О, Марианна!.. Что ты делаешь?! Я не могу уйти! Вот так уйти и оставить тебя здесь…

– Всё будет хорошо, – говорит она.

Всё будет хорошо… «Зарыта шпагой – не лопатой – Манон Леско…»

Тот же рикша на той же тележке отвозит меня обратно к самолёту.

«Судьба Доры Блох мне вроде бы не грозит», – думаю я по пути.

Родные берега

Мы прибыли в Лод – с опозданием почти на сутки, но прибыли живыми и здоровыми. Похитители не выдвинули никаких требований – удовольствовались тем, что получили. «Эр Франс» не стала присылать за французскими и прочими, в частности итальянскими, гражданами никакого специального рейса. В конце концов, все они по собственному желанию направлялись в Израиль и именно там и приземлились. Исключение составляют только телохранители Марианны, эти бедолаги оказались на Святой земле совершеннейшим дуриком – в рамках своих рабочих обязанностей. По логике вещей, синьор Джентиле обязан позаботиться об их возвращении в родную Италию. Хотя они и не справились с возложенным на них заданием, но следует принять во внимание чрезвычайные обстоятельства.

Авиакомпания, разумеется, не могла не заметить отклонения воздушного судна от заданного курса и незапланированной посадки в Абу-Даби. Но при желании не так уж трудно объяснить эти странности какой-нибудь технической неисправностью или иной правдоподобной причиной. Никто не пострадал, и никто, как видно, не заинтересован в том, чтобы раздувать эту историю. А незначительную вынужденную задержку всегда можно компенсировать деньгами.

Судьба звукооператора Саши осталась невыясненной. Спустя несколько лет мне рассказали, будто видели его в монастыре Сент-Джорж в Иудейской пустыне. Будто бы он принял не то монашество, не то послушничество. Всё может быть, но и верить любой досужей болтовне не стоит.

Костюм Арлекина и зелёный парик хранятся у меня в шкафу.

Всё нормально

Перво-наперво я отправилась на улицу Гилеля к офицеру, который именуется кцин а-ир. Не знаю, как следует правильно перевести эту должность, может, городской военачальник? Городской комендант? Городовой? Бабушка весьма гордилась своим знакомством с виленским городовым. Но городовой – это полицейский чин, а кцин а-ир ведает армейскими делами. В воинских званиях я не разбираюсь, так что не могу сказать, был он майор, подполковник или полковник. Но это, разумеется, не имеет никакого значения.

Он отнёсся ко мне сочувственно, взглянув на мою загипсованную ногу, спросил: «Чем могу помочь?» – и тут же связался с требуемой воинской частью. Через несколько минут в трубке раздался Данин голос. Не могу сказать, что сын особо обрадовался появлению загулявшей матери, зато я очень обрадовалась, услышав его.

– Как дела? – спросила я.

– Нормально, – ответил он.

– Когда придёшь домой?

– Когда отпустят.

– Тебе что-нибудь нужно? Купить что-нибудь?

– Нет, ничего не надо. Пришли посылку – чего-нибудь вкусненького.

Тут я вдруг сообразила, что вернулась из Италии без подарка. Есть, правда, костюм Арлекина, но Дане он будет маловат. Ну ничего – в следующий раз. Если только я ещё когда-нибудь отважусь сесть в самолёт.

Про сломанную ногу я не стала сообщать, решила, что это неуместно. Придёт, сам увидит. Однако, распрощавшись с любезным кцин а-иром, подумала, что, наверно, допустила ошибку: нужно было сказать, может, отпустили бы проведать пострадавшую мать.

И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос…

Оставаться в одиночестве дома было невыносимо, поэтому, несмотря на все неудобства передвижения, я отправилась на работу. Сослуживцы выглядели непривычно сосредоточенными и даже угрюмыми, нисколько не заинтересовались моей загипсованной ногой, так что мне не пришлось рассказывать о досадном происшествии. Они что – сердятся на меня? Но за что?

– А Иннокентий уже вернулся? – спрашиваю я.

Воцаряется тягостное молчание.

– Вернулся, – произносит Толя Равер. – Иннокентий погиб.

– Как?! Не может быть! – вырывается у меня.

– Возвращался с семинара в Бар-Илане, не справился с управлением и рухнул в пропасть.

Я опускаюсь на стул и вдруг захлёбываюсь рыданиями.

– Он же был таким… Таким живым, таким счастливым… Когда это случилось?

– Три дня назад.

Три дня назад… Три недели назад мы стояли на зеленеющей приятно пружинящей под ногами травке возле здания «Шпринцак». Семь языков и восемь диалектов… И еще некоторые европейские… Какой светильник разума угас!.. Но ведь его гибель никак не связана с нашей поездкой…

С трудом уняв свои неуместные рыдания: извините, извините – нервы, нервы уже ни к чёрту, я узнаю адрес и еду выражать соболезнования жене и сестре.

Они всегда, на всех мероприятиях, появлялись втроём: Иннокентий, жена Надежда и сестра Василиса. Детей в этой семье нет. А у Василисы нет и мужа. Как они теперь будут – две несчастные одинокие женщины? Были бы дети, было бы легче.

Кстати сказать, Надежда и Василиса очень похожи, некоторые даже путают их. Наверно, Иннокентий потому и женился на Надежде, что она оказалась копией его сестры.

В комнате сидели две соседки. По еврейскому обычаю, людей, потерявших близких, в первые семь дней после похорон нельзя бросать одних – родственники, друзья, сослуживцы должны весь день, сменяя друг друга, оставаться с осиротевшей семьёй. Родственников в данном случае не имеется. Соседки, обрадовавшись моему появлению, вскоре прощаются и уходят.

– Как же, как это случилось?

– Очень крутое шоссе, – говорит Надежда.

Оказывается, она тоже находилась в машине. Тоже находилась в машине и отделалась незначительными ушибами. Машина дважды перевернулась, разбита вдребезги, а у Нади ничего, кроме нескольких синяков.

– Очень узкое и крутое шоссе, – повторяет она.

Это мне известно, перед тем как перебраться на постоянную квартиру, мы одиннадцать месяцев прожили в центре абсорбции Мевасерет-Цион (Предвестник Сиона) и почти каждый день ездили в Иерусалим по этому узкому, крутому и извилистому шоссе. Сотни людей ежедневно ездят по нему, и ничего – остаются целы.

Права у Иннокентия, конечно, были, не было бы прав, вообще невозможно было бы приобрести машину без налогов, то есть почти вдвое дешевле обычного. Но права у отъезжающих зачастую оказываются купленные. Советский человек не видит ничего зазорного в том, чтобы надуть власти (любые), а кто-то в России неплохо зарабатывал и продолжает зарабатывать на этом бизнесе. Но даже если и там была машина и были законно полученные права – я много общалась с Иннокентием, но не пыталась выяснять такие подробности, – даже если и были, это ещё не гарантирует навыка езды по горным дорогам. Москва – город равнинный, а на Кавказ он вряд ли ездил на машине. Короче, не справился с управлением…

– Я хочу вам что-то показать, – говорит Надежда, поднимаясь с низенькой скамеечки.

Мы идём в соседнюю комнату, она выдвигает ящик письменного стола и достаёт толстенькую тетрадь.

– Это дневник Иннокентия, он всю жизнь вёл дневники. Я опубликую их. Прочитайте вот тут.

«Сегодня мне приснилось, – написано убористым почерком, – что в Москве меня приговорили к смертной казни». Я смотрю на дату – месяц назад, то есть ещё до нашей поездки.

– И дальше, – говорит Надежда, – вот тут.

«Опять тот же сон, уже в третий раз. Навязчивая идея. Неужели я так боюсь их?»

– Мы все видим такие сны, – вздыхаю я. – Это не потому, что мы боимся ИХ, мы всего боимся. Страх вбит в нас всей нашей жизнью. Мы всё время существуем с этим. Мне часто снится, будто я прилетаю в Москву, хочу повидаться со своими подругами, в особенности с Розой Хуснутдиновой – возможно, вы слышали о ней, она стала известной сценаристской, её мультипликационный фильм получил серебряную медаль на Каннском фестивале. И, конечно, с Хеллочкой, с Хеллочкой, которая родилась в Праге, жила в Вене, но, спасаясь от Гитлера, уехала в СССР и в результате провела двадцать лет в советских лагерях и в ссылке. Мужа сразу же расстреляли, а ей дали десять лет. Теперь она живёт в Москве.

Сон такой: я прилетаю в Москву, стараюсь разыскать Розу и Хеллочку и не нахожу. Выясняется, что они уже не живут по старым адресам, а новых никто не знает. Но всё-таки каким-то образом я попадаю к Розе. Большая полутёмная комната, и разговор не клеится – она рассказывает мне про каких-то людей, с которыми я не знакома, а про Хеллу ничего не знает. Давно не видела её.

Так ничего и не добившись и не осуществив, я должна улетать обратно, но уже на аэродроме выясняется, что у меня нет ни билета, ни израильского паспорта, ни денег. Ничего нет, я пропала – придётся навсегда остаться в России.

– Да, вы знаете, – хмурится Надежда, – мне кажется, я тоже видела подобный сон. Мы так долго боролись за выезд, что уже затрудняемся поверить в то, что мы здесь.

Мы боролись за выезд… Разве это мы боролись? За нас боролись Генри Мартин Джексон и Чарльз Альберт Вэник. Своих героев, готовых идти ва-банк во имя свободы, у нас было раз-два и обчелся: Эдуард Кузнецов, Марк Дымшиц и их подельники. Даже Натан Щаранский вряд ли подозревал, что власти обойдутся с ним столь жестоко. Впрочем, героев никогда не бывает много, иначе их и не называли бы героями. Основная масса отказников толпилась у дверей «Берёзки».

Нельзя, конечно, умалять роли сотен, а может, и тысяч сионистов, оказавшихся в тюрьмах и лагерях за одно лишь желание покинуть пределы СССР и добраться до Палестины, чтобы строить там своё еврейское государство. Имена их мало кому известны. Некоторых сажали даже за, казалось бы, безобидное преподавание иврита или распространение сионистской литературы. «Распространением» считалось всё, например, передача близкому другу написанных еще до революции «Фельетонов» Жаботинского или приходивших из Израиля писем.

Случалось, что получателя приглашали в соответствующую организацию и предлагали тут же, не откладывая, дать категоричный отпор наглым провокаторам: дескать, мы тут всем довольны и весьма счастливы проживать в дружной семье советских народов, так что не морочьте нам голову вашим буржуазным Израилем, ведущим агрессивную захватническую политику.

Возник даже анекдот: «Дорогой брат! Наконец-то я нашёл время и место написать тебе…»

Как сыр в масле

В соседнем доме проживает супружеская пара из Польши. С женой, Циной, мы разговорились в бакалейной лавке. Она совсем неплохо говорит по-русски, хотя и с лёгким акцентом. Я узнала, что муж её, Ежи, работает репортёром-фотографом в газете Jerusalem Post. Увидев моего Даню, он тут же пожелал сделать его портрет. А потом выяснилось, что Ежи герой двух восстаний: восстания в Варшавском гетто и польского восстания 1944 года. Из гетто он сумел уйти, когда в ночь с 13 на 14 мая советские самолёты начали бомбить казармы СС и другие немецкие объекты. Налёт продолжался два часа. Воспользовавшись паникой среди фашистов, отдельные группы восставших попытались пробиться за пределы гетто. Удалось это очень немногим, Ежи оказался одним из счастливчиков. Ему было шестнадцать лет, и его винтовка была при нём.

С нею он принял участие – в составе отряда Еврейской боевой организации – в столь же безуспешном варшавском восстании. После поражения ему он всё же сумел вместе с несколькими товарищами выйти в город и укрыться на немецком продуктовом складе, где хранились два вида продуктов: сливочное масло и сахар. Ими беглецы и питались на протяжении многих дней. Ежи говорит, что ему становится плохо не только при виде масла и сахара, но и от одной мысли о них.

Два фильма из трилогии Анджея Вайды, посвящённой трагическим варшавским событиям: «Канал» и «Пепел и алмаз» – нам, слушателям Сценарных курсов, показали. Третий, «Поколение», показывать не стали. Критик Ден Шнайдер говорит про этот фильм: «„Поколение“ выглядит более как лакировка коммунизма». Действительно, для того чтобы полюбоваться «лакировкой коммунизма», не стоило посещать Сценарные курсы, этого добра хватало в любом кинозале.

В те дни, когда я, сидя в мягком кресле в московском Доме кино, смотрела «Канал» Анджея Вайды, мне не могло прийти в голову, что через тринадцать лет я встречу человека, который сам лично в поисках спасения пробирался по такому же каналу.

Однажды, в дни памяти восстания в Варшавском гетто, Ежи пригласили выступить перед старшеклассниками в расположенной на территории Еврейского университета престижной школе. Живых участников восстания осталось совсем немного, и подростки, почти ничего не ведающие ни о великой войне, ни о Катастрофе, были не прочь познакомиться с одним из них.

Выйдя после своего доклада из здания школы, Ежи обнаружил, что его машины нет – угнали. В некоторой растерянности герой оглядывался по сторонам и увидел меня. Вообще-то, хотя я и работаю на территории Университета, но практически никогда не попадала на эту аллею, а тут, не помню уж почему, оказалась в нужном месте в нужный час. Мы сообщили об угоне в полицию, в страховую компанию и куда-то ещё, после чего отправились домой (я уже упоминала, что мы живём в соседних домах). Происшествие сдружило нас, и мы стали частенько ходить друг к другу в гости.

Как-то вечерком за чашкой чая – без сахара – я рассказала о своих навязчивых снах, и Цина весело воскликнула:

– А, эмигрантско-репатрианские сны! Они всем снятся. То же самое было и во Франции.

Прежде чем перебраться в Израиль, Цина и Ежи прожили несколько лет во Франции. Они там и познакомились.

– Лет через десять это проходит, – прибавила она.

Чудеса и закономерности

– Как вы видите, жизнь подтвердила его опасения, – говорит Надежда, откладывает дневниковую тетрадь и смотрит мне в глаза с мученическим вопросом, на который у меня нет ответа.

«Подтвердила не жизнь, – думаю я, – подтвердила смерть. Но, что ни говорите, есть в этом что-то странное».

Папа обожал всякую таинственность и мистику, а также математику и часто, подвыпив, развлекал гостей гаданиями по руке или сложением и умножением пятизначных чисел.

От него я узнала историю копья Лонгина. Предание гласит: тот, кто завладеет копьём Лонгина, обретёт безмерное могущество. Оказывается, Гитлер, включив Австрию в состав Третьего рейха, забрал священное копьё из Венского музея истории искусств и был уверен, что оно обеспечит ему безраздельную власть над всем миром. Не получилось, однако же. Говорят, что захваченное фюрером копьё было всего лишь копией настоящего, поэтому и ждать от него чудес не приходилось.

Победа Красной армии была не случайна. Гитлер слишком положился на священное копьё и прочие заманчивые легенды и пренебрёг реальными фактами. Русские намного превосходили немцев по своей численности и могли восполнить даже чудовищные потери боевого состава. Узкогусеничные немецкие танки, наводившие такой ужас на противника в первые дни войны, вскоре застряли на непроходимых российских просторах. При этом советские широкогусеничные танки без труда преодолевали любое бездорожье.

Уже в Израиле мне довелось редактировать воспоминания узника Яновского трудового лагеря. В какой-то момент большую группу молодых мужчин перебросили в другой лагерь, занимавшийся как раз прокладкой по-немецки добротного шоссе по дикой российской местности. Но это, разумеется, уже не могло помочь фашистам: никакой дороги за пару дней или даже месяцев не проложишь – блицкриг задохнулся.

Надо полагать, что, даже если бы не было великой сталинградской победы, исход войны оказался бы тем же. Это вам, комрад Гитлер, не трусливая Франция, которая предпочла немедленно сдаться на милость врага. Гитлер действительно обошёлся с ней милостиво. Один из лучших французских фильмов «Дети райка» Марселя Карне был снят во время немецкой оккупации.

А для тебя, родная, есть почта полевая

В Красноуфимске вместе с нами оказались известная литературовед и критик Людмила Скорино и её муж Виктор Важдаев. Папа презирал и терпеть не мог этого «идиота и проходимца», в чём был полностью солидарен с матерью Людмилы. «Это страшный человек, – говорила старушка, – он погубит мою дочь». Однако идиот и проходимец вскоре доказал свою предприимчивость и прозорливость – настрочил целую серию сказаний «Как Иван Фрица победил». «Сказания» публиковались огромными тиражами. Я помню эти книжицы: дешёвая серая бумага, дрянные обложки и завидная популярность.

Я в те дни ещё не умела читать, но кто-то – возможно, даже сам автор – ознакомил меня с этими опусами.

До победы было ещё очень далеко, но название было многообещающим – ничего, братцы, наше дело правое, мы победим. Важдаевский Иван применил военную хитрость: на печи лежал и винтовки в руках не держал, а уж дорог точно не прокладывал (за исключением, может, Военно-Грузинской). Под лежачий камень вода не течёт, а уж Фриц точно не просочится. То, что всё мужское население было мобилизовано и на печи никак лежать не могло, никого не смущало – ни автора, ни издателей, ни читателей.

Папа утверждал, что Важдаев не просто идиот, но ещё и гнусный авантюрист, симулянт и самострел – сумел избежать призыва, провалявшись полсуток в снегу и заработав таким образом тяжёлое воспаление лёгких. Откуда были почерпнута эта информация, мне не удалось выяснить. Равно как и то, почему папу так занимали различные эпизоды из жизни этого персонажа.

Склонность к гаданиям и предсказаниям расцвела во время войны. Сведенья с арены боевых действий, как правило, краткие и однотипные, поступали только в письмах – фронтовых треугольничках, которые часто задерживались в пути. Человек мог уже погибнуть, а письмо содержало слова ободрения и надежды. Никаких пораженческих настроений эти несколько долгожданных строк не могли содержать – военная цензура строго следила за стерильностью писем и тщательно вымарывала непроницаемым фиолетовым карандашом всё подозрительное, в том числе «заумные выражения», непонятные малограмотной цензорше (мужчин на этой должности не держали).

Мама рассказывала, что однажды в Красноуфимске в начале 42-го года одна из эвакуированных получила похоронку на мужа. Видя её отчаяние, папа сказал: «Подождите убиваться, давайте я вам погадаю». И, внимательно изучив линии на её левой руке, заявил: «Ваш муж жив. Через две недели вы получите весточку от него». И действительно, через две недели пришла открытка из госпиталя: «Был тяжело ранен, долго оставался без сознания, теперь уже выздоравливаю». Людмила Скорино подтверждает этот рассказ.

Папа сделался знаменитостью, но гадать больше никому не соглашался.

Много позже, когда мне было уже лет двенадцать или тринадцать, я спросила его, как он решился утверждать, что муж этой женщины жив.

– А если бы ты ошибся?

– Нет, я не мог ошибиться, я знал, что он жив.

– Откуда?

– Не могу объяснить – знал, и всё.

Пара, пара, парадокс

В Москве возле метро «Комсомольская» стоит внушительный шестнадцатиэтажный корпус. Москвичи утверждают, что это Институт парапсихологии. На вывеске обозначено что-то иное, но советский человек умеет не верить глазам своим.

Парапсихология. Поначалу это показалось мне немыслимым – надо же, до чего дело дошло – большевики интересуются парапсихологией! Разгромили, сровняли с землёй все церкви и храмы, надругались над верой и религией, истребили священников и монахов и ударились в оккультизм. Надоело пребывать в этом скверном мире, где товарищи по партии так и норовят тебя скушать? Захотелось воспарить и сверху, из недоступных высот, наложить на них на всех по-большому? Ну что ж, благородный порыв. Представляю себе некоторых из них в состоянии левитации. Впрочем, ничего нового в этом нет: говорят, Сталин поддерживал связи с Мессингом, и у Гитлера тоже был какой-то придворный телепат, некий Хануссен.

Про Мессинга сложили целую сагу. Утверждают, например, что однажды он получил в сберкассе – по требованию Сталина, что ли? – сто тысяч рублей, предъявив обрывок пустой бумажки. И при этом, дескать, присутствовали два свидетеля. А кассирша, узнав потом о своём промахе, упала в обморок.

Враки, такого точно не могло быть. Случалось, что у папы на счету оказывалась довольно крупная сумма. У нас всегда было так: то пусто, то густо. Но если он хотел забрать какую-то часть денег, прежде всего нужно было показать кассирше сберкнижку. У кассирши, разумеется, в наличии таких денег не было и быть не могло. Кассирша звонила какому-то начальнику, который сидел совсем в другом месте, и сообщала о запросе. Разрешение приходило не сразу, но потом ещё пять или десять минут мы должны были ждать, пока – в присутствии охранника – откроется сейф. Громадный такой стальной шкаф. Входную дверь при этом запирали, чтобы не ворвался грабитель. Так что даже если бы Мессингу с его бумажкой удалось загипнотизировать кассиршу и начальника, который находился неизвестно где и которого Мессинг в глаза не видел, то уж сейф он точно не мог загипнотизировать.

Что ясновидение существует, в этом я не сомневаюсь – со мной лично происходило такое: вдруг отчётливо увидеть что-то, происходящее совсем в другом месте. Однажды, вернувшись из школы, я застала трагическую картину – мама сидит на стуле и в сильнейшем раздражении повторяет: «Это невозможно, это немыслимо, без очков я ничто, я погибну!» А папа и домработница Нюра в отчаянии топчутся по комнате и ищут исчезнувшие очки.

– Вы их никогда не найдёте, – сказала я. – Вы думаете, что очки запятил куда-то нормальный человек. А это не так.

Мне уже было четырнадцать лет, и я не особенно чинилась с мамой. Она ничего не может мне сделать – я на полголовы выше её да и посильнее. Она, кстати, нисколько не возмутилась, только хмыкнула. Но стоило мне произнести эту наглую фразу, как я увидела искомое, подошла к вешалке, помещавшейся возле двери и увешанной зимней одеждой: пальто, шубами, пуховыми платками и меховыми шапками – и достала очки. То есть увидеть их я никак не могла – они были запрятаны в папиной барашковой шапке-ушанке. Я «увидела» их сквозь всю груду одежды и сквозь шапку.

– Ах, ну да! – воскликнула осчастливленная мама. – Ну как же? Я как раз несла тарелку с мясом, а очки стали сползать с носа, пришлось сунуть куда попало. Но как ты угадала?

– Наитие, – сказала я и не стала вступать в дальнейшие объяснения, но вскоре заметила, что после этого случая мама начала как-то побаиваться меня – прекратила делать оскорбительные замечания и вместо того, чтобы говорить: «У всех дети как дети, а у меня урод какой-то», даже принялась в присутствии своих приятельниц льстиво восхищаться моим умом.

Мне встречались люди намного умнее меня и образованнее, которые тоже верили в возможность ясновидения. Но, насколько я понимаю, его невозможно вызвать по заказу, оно открывается в какие-то драматические моменты и не подлежит доказательству с помощью научных экспериментов.

Случай Иннокентия. Допустим, некий гипнотизёр, сидя в шестнадцатиэтажном здании в Москве, может при поддержке хитрой дорогостоящей аппаратуры наслать на человека, ведущего машину в Иудейских горах, помутнение сознания, заставить его совершить убийственную аварию. Но как он может исключить из этого сценария второго участника? Сделать так, чтобы проклятие не коснулось сидящей рядом с мужем жены?

Эпилог

Что ещё остаётся добавить к моему повествованию?

Марианна так и не позвонила мне – может, забыла номер телефона, может, почла за благо вообще позабыть меня, а может, потому что всё, что должно уладиться, по-прежнему не желает улаживаться.

Никто не обратился ко мне в связи с нашими приключениями, и я была этому рада. Что было, то прошло, а что прошло, того как бы и не бывало.

Я вдруг осознала, как много действительно важных и судьбоносных событий остаётся где-то «за рамками» общественного внимания. Забываются, так и не будучи упомянутыми, и естественно не вызывают никакого резонанса. Наши болтливые и падкие на сенсации СМИ на самом деле снимают только пенку с молока, даже не пытаясь порыться глубже и разобраться в сути дела. Половина новостей состоит из пошлейших сплетен и ни на чём не основанных предположений. Лучше вообще быть от этого всего подальше.

Вокруг столько прекрасного: вечное нестареющее искусство, вещая литература, сладкозвучная поэзия, гениальное кино – казалось бы, вполне достаточно, чтобы наполнить жизнь человека. Внимай и восторгайся. «Ибо это и есть мудрость и подлинная добродетель».

Но поверх всего накопленного человечеством духовного богатства и культурного наследия минувших веков плещутся мутные волны въедливых воспоминаний. Зачем? К чему эти мелочные сведения счетов с теми, кого давно нет на этом свете?

– Мать, – сказал мне Даня, – зачем тебе книга? Ты знаешь, сколько книг уже написано до тебя? И сколько книг может осилить интеллигентный читатель? Хорошо, если один процент.

Ты, конечно, прав, моя умница. Но всё-таки каждому из нас хочется оставить какой-то след, какую-то память по себе.

«Что ты можешь сделать мне?» – хохотал знатный французский феодал, грубо обошедшийся с неким сочинителем. «Я могу описать вас». Да, мы, маленькие, презренные и гонимые, тоже можем порой постоять за себя. Можем впечатать липкое клеймо на ваших ничтожных физиономиях, обеспечить вам позорное бессмертие. Сделать вас Тартюфами и Держимордами, Фальстафами и Кабанихами.

Но можем пригодиться и тем, кого любили.

P. S.

Мама сидела на стуле в обычной для неё в последние дни прострации. Сколько я её помнила, прежде она не позволяла себе угомониться ни на миг, вечно топталась в каком-то суетливом беспокойстве – «шаг вправо, два шага влево» – и выискивала повод для освежающего душу негодования. Теперь она застыла, погрузилась в какие-то туманные грёзы, и домработница Нюра обрела наконец неслыханную самостоятельность – вела наше хозяйство по собственному разумению.

Мама сидела, не видя ни Нюры, ни меня. Я подтащила табуретку и села напротив. Она не шелохнулась.

– Ну хорошо, первого мужа расстреляли, второго тоже расстреляли, а что же с самой Марианной? Что с ней сталось?

Имя соперницы как будто вывело её на минуту из трагической задумчивости.

– Не знаю, не интересовалась…

1979–2017

  1. Что приходит легко, легко исчезает (иврит).