Михаил Бяльский

ВСЕГДА КУДА ХОЧЕТ

Мы умрем и будем как вода, пролитая на землю, которую нельзя собрать. Но Бог не желает погубить душу; Его замысел – вернуть домой и изгнанника.

Шмуэль Бет, 14:14

– Ты знаешь, это совсем не я рисую, – он смотрел на меня другим, не обычным своим взглядом. Пронзительным таким, «потусторонним», а глаза его даже как-то вспучились.

– Как не ты? – смутившись даже, выдавил я. – Кто ж, если…

– Это мастихин, – взволнованно и твердо произнес Веня. Хотя говорил, казалось, кто-то иной. И из другого мира. – Он сам, да-да… – И придвинув разгоряченное лицо почти вплотную ко мне, оглядевшись мельком по сторонам, доверительно прошептал: – Я только держу его в руке. Он сам…

…Мы завезли тогда Вене рейки, съездив в укромный спецмагазин «Гагот/аколь бэ-маком эхад»[1] в Гиват-Шауле, торговавший стройматериалами со всякими полезными причиндалами, и давно облюбованный мэтром для закупки реечек для рамок. «Пять метров, десять штук, не забыть распилить пополам…» Общими усилиями, соединив Венино представление о рамках и мой незатейливый иврит, объяснились мы с хозяином.

Рейки благополучно перекочевали из авто в легендарную мастерскую на втором этаже не менее легендарного, изрядно зачуханного здания на Невиим. Для полноты чувств не хватало лишь привидений Бунина, Маршака, Вильгельма и Герцля, во времена оные отметившихся присутствием (ну, или могших отметиться) в этом, по слухам, первом отеле стольного Иерусалима. Впрочем, видимое отсутствие призраков компенсировалось уверенностью, что все они втихаря мельтешат тут, средь стоящих, лежащих, притуленных к стенам картин, на полу, на стульях, полках, антресолях по всему периметру нескладной его мастерской посреди канувшего в Лету, а некогда фешенебельного, отеля «Камениц».

Я глядел на Веню, пытаясь как-то переварить сокровенный смысл его признания. Мастихин, на который так заботливо взирал Веня, лежал на столе рядом с мольбертом, выделяясь среди всевозможного прочего инструментария. «Ну да, – соображал я. – Понятно… “Пока не требует поэта к священной жертве…” Веня ведь тоже поэт. Хотя и художник. Какая разница.»

– Конечно, – почти как должное, принял я его откровение. – Я понимаю: Он… – и глубокомысленно воззрел в потолок. – Ты хорошо обозначил, Веня. Свыше. Всевышний водит рукой мастера.

Веня вроде сбавил градус накала и, хитро прищурившись, воззрел на меня.

– А что, есть Бог, Мишка? – спросил он. Хоть и видно было, что ответ мой его не сильно интриговал.

– Ну как, – попытался изречь я нечто подобающее. – Типа, бородатый старичок на облачке, понятно, нет. Ну а как, скажем, высшая целесообразность… Или природа там, субстанция, как Спиноза в своей «Этике» излагал, с протяженьями-мышленьями. Хоть и отлучен был от синагоги ихней амстердамской…

– Знаем-знаем, – усмехнулся Веня. – Молодой был. На своих нарывался.

– А очень доходчиво зато, – развил я. – Да как иначе представить, что всё взяло и закрутилось само. Галактики, атомы, ДНК. Вероятность одна триллион-триллион-триллионная… Вот и Эйнштейн сказал: невозможно. Чтоб так, по случаю. Бог тут, а не случайность.

– Да черт его знает, что там, – сказал Веня. – Может, и есть что-то. Но я ж не про него сейчас. Я про жизнь… – Он смотрел вперед. Казалось, в комнату вернулся тот самый, знакомый всем Веня. Взгляд его тоже стал почти прежним.

– Ну да, – продолжил я свое. – Искусство – от Бога. Иначе какое же это искусство…

– И ни фига, – сказал он. – Ты не понял. Не я, и не Он. Брось свою философию. Говорю тебе, это всё мастихин. Сам. А я просто держу его.

Взгляд его опять стал нездешним. Он глядел в какую-то дальнюю даль, а может, и внутрь себя.

– Ну вот, смотри, – он отошел к группке стоящих картин, оказавшихся вместе по какому-то ведомому ему лишь принципу. Извлек скорым движением некий портрет вдохновенного еврея в кипе и талите.

Портрет сильно напоминал самого Веню, впрочем, как и многие иные его работы. Та же борода, только погуще и полохматистей. Тот же улетевший неведомо куда взгляд. Только нос немного горбатый – тоже как почти на всех его последних работах. И непонятно как встретившиеся в одном лице, но не смешавшиеся, бирюза, гранат и шафран.

– Здорово, – сказал я. – Настоящий. А кто это?

– В том-то и дело. – Веня опять смотрел на меня отрешенным, но и испытующим каким-то взглядом. И сообщил тихо, словно по секрету: – Он сам, нарисовался. Три дня тому.

– Но ты видел его? – продолжал опрос я. – Знакомый? Или так, повстречался? – и попытался пошутить: – Кстати, похож на еврея.

– Да что ты пристал, – сказал Веня. – Я встречаю их каждый день, знаешь, по сколько, да прямо тут, у Давидки[2]. А сколько в автобусе в мой Писгат-Зеэв. Но это не всё. Потом… Потом они приходят ко мне. Сюда, в мастерскую, – он опять огляделся. – За картинами. А иногда опять те же, в автобусе. Хотят чего-то. Да вот внизу сидит Саша, в своей мастерской, он знает. И мастихин их тогда рисует. Я только не мешаю ему…

– Понимаю, старик, – сказал я, как бы и не смущаясь, что Веня все ж на пару десятков годов постарше. – Собирательный образ. Как и должно у художника. «Человечество», ну как у Евтушенко, типа, в «Пирл-Харборе». С еврейским акцентом.

– Ни фига ты не понимаешь, со своим Харбором, – заволновался Веня. – Это мое всё. Ну, увидел этого. А потом мастихин. Вот так…

– А почему они все у тебя евреи, Веня? И этот, похоже. Как ты совсем. Только с носом…

– Чудак ты. Они же все здесь. У Давидки. Ну и на рынке, – добавил он. – Я иногда туда бегаю, что-то перекусить взять, когда из дома забываю. Если ноги не сильно болят… Я их всех помню, – и снова понизил голос. – Или они сами после приходят. И мастихин сам потом. Но всегда что-то по-другому. Не как фото. Знаешь, как древние индейцы говорят: мир такой, каким ты его видишь…

Я не знал, как говорят древние индейцы, и инки это или ацтеки. Но я был согласен с ними.

– Да кому нужны эти фото, – продолжил он. – Мастихин – это другое. Он может передать. Раз-два, и готово. И хорошо, я б не смог по-другому. Но главное – правильней, чем фотография. И только – всё нужное. Ни черта лишнего…

– Конечно, Веня, – понимающе вставил я. – На то ж оно и искусство, чтоб выражать. А так на фиг бы, когда фото приличное – оно ж больше похоже…

– Ну вот. Что-то соображаешь всё же, – смягчился он. – Да не переживай. Я и сам иногда ошибаюсь. Как и фото. Мастихин поправляет.

Закипел чайник. Веня разлил по стаканам кипяток.

– Вот, бери, – он извлек откуда-то незамысловатую сахарницу и коробку с пакетиками «Высоцкого». – Давай, на посошок. Лучше б, конечно, что-то покрепче. Да нам же с тобой еще по домам…

Я кивнул и поблагодарил. Придвинул стакан ближе.

– Так вот, этот… – Веня кивнул на извлеченный на свет божий портрет. – Этот стоял как раз у Давидки, уставился на ствол, словно не мог наглядеться за истекшие полста лет. Вот, такой, как здесь. Ну может, подправил его немного. Но нос, глаза – точно… И борода, вся патлатая. А взгляд… Что-то было, знаешь, в том взгляде, как он смотрел на Давидку.

– Ох, Давидка. «Буду охранять город сей, чтобы спасти его…»[3] – протянул я. И уточнил зачем-то: – Так просто стоял и смотрел?

– Так и таращился. А чего смотреть, думаю, пушечка на подставке неказистая, хоть грохотом и пугала арабов будто бомба атомная. Добро б Царь-пушка еще…

– Так та ж в Кремле, – знающе выпалил я, вспомнив, как мелким неучем был явлен пред державное дуло стараниями родителей в той жизни, полвека как, в стольной «Москве, проездом»…

– Вижу, что ты знаком с историей искусства, – ухмыльнулся Веня. – А я как раз шел себе на базар, мимо. И вот захватило. Такой персонаж, даже тут не часто. А взгляд… Ну, окликнул его. Так и так, мол, что смотрим-изучаем?

– А он? – спросил я, предчувствуя некий поворот в деле.

– А он… Чё он… Не понять даже было, на Давидку глядит – или сквозь, куда-то… за дома… на Старый Город… Перевел на меня свой взгляд притуманенный, и залопотал что-то. На иврите, конечно. Кто ж поймет такого…

– Ну Веня, – даже расстроился я. – Кама зман ата баарец?![4] Ну мог бы как-то… объясниться.

– Так я ж как раз и объяснился. А он только стоит, глазами своими хлопает. И ни хрена не понимает по-нашему. Так и оказался у меня тут. А что-то не так, всё же, не хватает. Не понять, куда глядит, что созерцает…

Я присмотрелся внимательнее к портрету. Сквозь такие узнаваемые черты, виденные на десятках Вениных работ, проступило вдруг – как оно обычно и случалось, при более пристальном разглядывании его холстов – нечто особое.

Но одновременно знакомое.

И что-то тогда щелкнуло.

– Кажется, я знаю его, – ошарашил я вдруг Веню, а заодно и себя самого. – Это же Моти. Бродяга… тот, как бы юродивый, сам себя назначил Котель[5] сторожить. «Человек Стены Плача», Герца Франка. Он про него целый фильм, да ты видел наверно. Это он.

Веня внимательно, как бы по новой, критическим взглядом окинул свою работу.

– Хм… Ну да, видел. На встрече творческой. Герц, кстати, мужик толковый. Знает свое дело. Да нас с ним, если на то, вообще путают. Он и бороду-эспаньолку такую же носит. И беретку тоже. Мог бы, наверно, художником хорошим стать. Жаль, ушел в кино. Но всё равно понимает. Работает…

– Уж точно, работает, – не удержался я. – Дай Бог многим.

– Да, силен. И молодец, как он сказал тогда: мол, все уходим, ну, что вода в песок. Но надо так, чтобы после осталось, и выросло что-то… Жаль только, мотается всё, меж Иерусалимом и Ригой. Сидел бы тут, сколько б всего успел.

Я не знал, сделал бы Франк свой «Флэшбэк», если бы не мотался в Латвию. Но то, что он не отснял побольше Иерусалима, мне было жаль тоже.

– Это Моти, точно, – лишь повторил я. – Вообще-то он безвылазно у Котеля, спит там в спальнике где ни попадя, дежурит. Ну, ты сам видел. Но говорят, иногда оставляет свой пост. Выйти, пройтись по городу. Послушать, что люди про Стену говорят. Глянуть со стороны, так сказать. Своими глазами…

– Хм… Не знаю, – молвил опять Веня. – Ну, может, тебе виднее. Со стороны, говоришь… Давно я фильм смотрел. Но кажется, теперь мне ясней, куда он смотрит. И что у меня с его взглядом не вышло. Не зря говорят древние индейцы – их только понять надо… у души не будет радуги, если в глазах не было слез.

Мне показалось, что я понял индейцев и Веню. И согласился:

– Конечно. Всё вытекает одно из другого. Ничего случайного.

– Да иди ты. Со своим Эйнштейном. Математик, интеграл ты липовый. Всё б тебе искусство своей геометрией поверить.

– Да нет, чего ты, Веня, – попробовал возразить я. – Ни даже алгеброй гармонию. Просто – в искусстве ж есть уже всё. Картина ль, слово ли. Есть жизнь, из которой они и возникли как раз. И дают ответы на всякие вопросы.

– Дают… – задумался он. – Я не знаю. Иногда кажется, что-то у меня действительно получается. У мастихина. Ответить. А иногда… Притча вот, вспомнил, что Франк поведал. Как малыш приставал к своему деду-раввину. Что там, мол, над небом…

– И что же? – спросил я.

– «Второе небо», ответил дед. – «А над вторым?» – приставал малыш. – «Там третье». – «А дальше?..» И так дошел до седьмого. «А за седьмым что?» – «А там то, о чем нельзя спрашивать…»

Нельзя спрашивать, повторил про себя я. Может, и в самом деле. За седьмым-то небом. Так, «по небу ходит кто-то, эти звезды зажигая…» Как в песенке. И какое там – случайно, не случайно… Когда есть мольберт. Когда есть художник. Даже когда ему кажется, что не смог передать точно…

– Всё, на выход, на родной 22-й, – сказал Веня. Он возился перед уходом со своим нехитрым хозяйством. Переставил пару стульев каким-то ведомым ему порядком. Сложил по местам извлеченные картины. Рассовал кисти. – Хоть и вижу, что тебе тут понравилось. Да, по правде, и я б еще поработал немного. Но что делать, на свои две двойки пора, – улыбнулся. – Дома Слава ждет…

Он продолжал что-то собирать, перекладывать, кружиться по мастерской понятными одному ему кругами. Оставался неубранным почему-то на своем стуле один лишь портрет Моти, который и пребывал, казалось, в невидимом центре Вениных траекторий.

Я встал, подошел поближе. Напоследок посмотрел на портрет еще раз. Веня заметил мой взгляд, задумался. Сказал:

– А этот пусть пока здесь постоит. Подсохнет. Я таки понял, знаешь, куда он смотрит, – потупился. – Думал, сквозь Давидку на Стену Плача. Потому и не получалось. Как-то терялся взгляд. Да ты сам, глянь получше.

Я всмотрелся. Взгляд Моти за это время неведомым образом изменился.

Он по-прежнему смотрел вдаль.

Но сейчас казалось, еще дальше. Не за семь километров отсюда до Котеля.

Дальше. За седьмое небо.

Совсем в вышнюю высь, много дальше всех ричардов и саладинов, титов и алленби, тоже заброшенных когда-то в сторону будущего горнего «Каменица».

– Как это я сразу не понял, – сказал Веня. – Теперь знаю. Он смотрит не на Давидку. Он видит Давида перед Голиафом.

Я глядел. И трудно было оторвать глаза от мятежного Моти, от его всклокоченной бороды, от ниспадающего измятого талита. От его взгляда, видящего теперь сквозь Давидку, сквозь всех нас, то, что он должен был видеть. То, что, внимательно присмотревшись, смог, казалось, разглядеть и я. Заскочивший по случаю зевака.

– Пойдем, – сказал Веня. – Вот только всё хозяйство на место. И мастихин. Опять куда-то запропастился. – Я заметил пустое место рядом с мольбертом. – Всегда куда хочет…

  1. Крыши. Всё в одном месте (иврит).

  2. Давидка – кустарный миномёт времён Войны за Независимость, названный в честь его конструктора Давида Лейбовича. Установлен в 1956 году на иерусалимской площади Свободы (Кикар Херут), она же впоследствии – площадь Давидка.

  3. Оригинал на иврите (Мелахим Бет, 19:34) выбит на постаменте Давидки.

  4. Сколько времени ты в стране?! (иврит).

  5. Стена (иврит). Сокращенное название Западной стены основания Второго Храма («Стена Плача»).