Семён Гринберг

КАК ЭТО БЫЛО, ТАК И РАССКАЗАЛ

*   *   *

Лет двадцать пять тому я вышел из метро,
Где был Дзержинский, то есть на Лубянку.
Там Шерлок Холмс, Мегрэ и Пуаро
И день, и ночь, и снова спозаранку,
Пуская в дело вечное перо,
Разоблачали всех, кого попало,
Влача из кабинета до подвала.

А то вечор, когда ещё светло,
Две, так, на вид одесские еврейки
Судили и рядили на скамейке,
А я смотрел на них через стекло.

Ещё солдат, совсем немногих лет,
Сидел отдельно, скажем, одиноко.
Наш экипаж дошёл до виадука,
Где некогда не посреди, а сбоку
Стоял автобуса обугленный скелет.

И здесь, и там я как бы ни при чём,
В Россию не заманишь калачом,
А тут на рынке Маханэ Йеуда
Хожу, интересуюсь, что почём.

*   *   *

Скажи-ка дяде: «С лёгким паром!»
Он парится в такую рань
И нам рассказывает с жаром,
С неистребимым перегаром,
Что уничтожена пожаром
Парная Богородских бань.

Немало странного видали
На той и этой стороне,
Как попугаи повторяли
Про то, что истина в вине.

И удивительные вещи
Случались просто, без затей,
И царь ходил как сумасшедший,
Считая посохом детей.

А я по солнышку и тени
Гулял на улочке вчера,
Там до сих пор лежит гора
Ненужных русских сочинений:
Державин, Батюшков, Катенин,
Et cetera.

*   *   *

Холмы над бетоном арабских построек,
И зной, в это время особенно стоек,
И люди сторонний ведут разговор
Про всё, что поведала Тали Морено,
Что бросила дом королева Ярдена,
Что птицы на север летят до сих пор.

А нынешним мартом почти до апреля
Шарав появлялся в начале недели,
И перед шабатом спадала жара,
Зато поднимался пронзительный ветер
И в точности как сообщали в газете,
Не унимался всю ночь до утра.

Соседка же наша была полновата,
А дочка худа и любила солдата.
И над минаретом висела луна.
И смех, и движенье в соседней квартире,
И пел муэдзин, значит, было четыре,
И медленный свет вытекал из окна.

*   *   *

Четыре мальчика, и девочка в чулках,
Мамаша в шляпке, и близнец в коляске,
Другой распоместился на руках,
И сам отец, крутая борода,
По ходу дел рассказывает сказки.
В бутылочке качается вода.
Семья Леви идёт-бредёт неведомо куда.

День заступил. Пришёл мусоровоз,
Два мужика волшебствуют цепями.
И вышел на балкон, и разводил руками
Считающий, что лечит сколиоз.
А у которого вообще ума палата,
Скользнул в подъезд конторы адвоката.

*   *   *

Где птицы разные и кошки всех цветов,
Слегка дыша духами и туманом,
Купившая букет, объятый целлофаном,
У местной у торговицы цветов
Присела на скамью.
И это всё?
Да. Это выглядит по меньшей мере странно,
Но так советовал учитель наш Басё.

*   *   *

И здесь качаются фонарики ночные,
Однако всё же тёмный закуток.
Тут побывал, кто сирый и убог,
Отметились и остальные.

Благоухание коснулось и меня,
Но виден свет, трамвая остановка.
Не торопясь, как божия коровка,
Плывёт аквариум, прозрачная змея,
Красавица скользит витиевато
Меж лавок и строений Шуафата.

*   *   *

Который день и небо чересчур,
И вертолёт на синем плохо различаем,
И мы, как только радио включаем,
Так слышим про теракт в районе Абу-Тур.

А музыка поёт себе, где банк Апоалим,
Трамваи, девушки, везде полно народу.
Арабы просят: «Дайте нам свободу!»,
Но тщетно, наш народ неумолим.

*   *   *

Не легче даже в солнечных очках.
Смотреть перед собой мучительно и ярко.
Взойдёшь сначала словно бы впотьмах,
И в интерьере почты или банка
Рассмотришь – мать с младенцем на руках,
Пастух, солдат, рабочий и доярка.
Такое благонравное панно,
Арабы ли, евреи – всё одно.

*   *   *

Ворон протяжные скрипучие слова,
И треск цикад, и ничего другого.
Я отключился и очнулся снова.
Отчаянно гудела голова,
На циферблате было полвторого.

И здесь, и на холме под купами олив
Недвижных, в сонмище уже черневших ягод
Шарав, пришедший раз двадцатый за год,
Под сорок градусов с собою прихватив,
Сушил траву, кусты, деревья, всё живое.
В колхоз… пардон, в кибуцах, думаю, понизились удои.

*   *   *

Как это было, так и рассказал.
Сначала был заброшенный вокзал,
А в нём большая выставка искусства.
Там было всё – абсурд и авангард,
И женщина смотрела натюрморт,
А рядом что-то толковал Бергот,
Писатель из семи романов Пруста.

Она ему заглядывала в рот
И млела, так сказать, в тени авторитета.
Понятно, что у них всё было на мази.
Но, боже, как она была одета!
Как ослепительна была мадемуазель Одетта де Креси!

*   *   *

– Побывало на свете и мимо прошло,
И могло по-другому, да вышло не так,
Позабылись и месяц, и год, и число,
Да и было ли, кто разберёт?
Так по пьяни твердил Анджей Щигел, поляк,
Целый вечер и ночь напролёт.

Будто он промахнулся и вышел не там,
Где родимый его ожидал силуэт,
И хватился, и воротился потом,
А её уже нет.

Где та дева-малина, он всё повторял,
Говорил, не стыдясь выступающих слёз,
Что прощаться пора, что опять на вокзал,
Через час его поезд в Варшаву унёс.

*   *   *

Ещё про Анджея. С тех пор он запропал.
Мытьём ли, катаньем евреев нету больше,
Видать, и здравствует в благословенной Польше,
И с местной полькой свадьбу отыграл.

А помню, как по лестнице сбегал
И на ходу любезничал с лифтёршей.
Такси было на семь, а то и раньше,
Затем явился утренний вокзал.

Был закуток, где пили посошок,
И креозота запашок тлетворный,
И словеса, что я понаписал,
Чтоб камешек про это возлежал
Нерукотворный.

СОНЕТ

К семи часам был накрываем стол.
Сестра и мать сооружали ужин.
И нынче, и вчера одно и то же –
Салат, и маковый пирог, и рыба соль.

И вот, сказав особенный пароль,
Вошла соседушка в сопровожденье мужа.
Он сел к бутылке «Джемисон» поближе.
– Не возражаете?
И был ответ:
– Изволь.

Тут, собственно-то, всё и началось.
Встал персонаж, неслышимый доселе,
И молвил:
– Господа! На самом деле
Страна в опасности, финансы вкривь и вкось,
Вопрос «что будем есть?» у каждого второго…
Его дослушали и усадили снова.

ТЕРАКТ

По кирпичам, усыпанным листвой,
Слегка в подпитии, я бы сказал, коряво,
Туда-сюда, налево, и направо,
И от бензоколонки по прямой
Дошёл до места, где произошло.
И на пороге ада или рая
Он возлежал, не очень понимая,
Стемнело или всё ещё светло.
И пропустил, уже вошедший в кому,
Как, собирая всё, что на слуху,
Один болван рассказывал другому
Такую чушь, такую чепуху!

*   *   *

А господин прошёл по Меридор.
И повернул, и миновал бейт-кнессет,
Остановился, расстегнул пиджак,
Подумал: «Носят до сих пор
Дремучий лапсердак,
А он в хамсин чуть не полтонны весит».

И рылся в пиджаке снаружи и внутри,
И выгреб на ладонь пригоршню мелких денег,
Как раз на булку с сыром Таль-а-эмек
И, скажем, помидоров штуки три.

О Господи, как хорошо, смотри!
Ещё бы пару лет на свете помотаться.
Достаточно. Кому нужны сто двадцать?
И было сказано: «Вот лампочка, потри».

*   *   *

Всё выглядит последним и простым.
Мой брат так и остался холостым,
Кузина так всей правды не узнала,
И матушка, я помню, отошла
Зимою в феврале четвёртого числа.
Тогда я был, свернув себя в комок под одеялом.
И нынче возлежу, укрывшись с головой,
Как это водится в местах упокоенья.
Глядишь, пожалуют едва ли не толпой
В дни похорон или поминовенья,
А в будни кто из рóдных забредёт?
На Масличной горе так близко от арабов,
А в той стране, меж тающих сугробов,
Поди, никто уж не живёт.

НА БЕРЕГУ СТИКСА

…ввиду переправы скорой
в одиночку
через замёрзшую реку
на детских коньках-снегурках.
П. Б.

И утро тихое, и люди не спешат,
И тень оливы время отмечает,
И входит, так, на вид аристократ
И женщина, и он, на первый взгляд,
Как говорится, в ней души не чает.
На самом деле это адвокат,
Всего-то он её сопровождает,
За что вознагражденье получает,
И служит так лет двадцать пять подряд.

Мы с этой дамой словно брат с сестрой,
Мы ждём, когда Харон освободится.
Я говорю: «Ты, матушка-сестрица,
Присядь пока. А ты, служивый, стой».

*   *   *

Дождь собирается, я извлекаю зонт.
И лето кануло, и непогода ближе,
И майны местные орут, как соловьи.
Скончался музыкант.
К помойке накидали кучу книжек
И русских нот – Балакирев, Кюи…
А отмотать назад так года три-четыре,
Он был известен, был авторитет.
– Среди своих в профессорской квартире, –
Соседка мне сказала тет-а-тет.
– И много ли своих?
– Считаючи подушно,
Я бы сказала, ровно три лица.
Веленью Божию, о Муза, будь послушна.
И без венца.