СЛОВА ПРОЩАНИЯ

Памяти Владимира Фромера

Михаил Левин

«И НЕМЕДЛЕННО ВЫПИЛ…»

Мы с Фромером называли друг друга по фамилии – так мы отличали себя от других. Нас связывала полувековая дружба и славной памяти журнал «Ами», где в третьем (он же последний) номере была впервые опубликована поэма Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки».

Как-то раз, гуляя по интернету, наткнулся на опус, озаглавленный «Биография человечества». Наткнулся совершенно случайно, но мы-то с вами знаем, что случайностей не бывает. Тот текст на 1003 страницы начинался с архаичного Homo sapiens и заканчивался нашим временем. На 74-й странице упоминался Шекспир, на 209-й – Ньютон, на 534-й – Битлз (среди знаменитостей, родившихся в 1940 году). Каково же было моё изумление, когда в том же разделе увидел: «Владимир Фромер (Куйбышев; с 1965-го – в Иерусалиме); “Хроники Израиля”, 1997». А еще через 200 страниц упоминалась Йона Волах, «поэтесса-художница, подруга Фромера». Вот так Фромер и иже с ним вошли в историю человечества.

А начинал Фромер свою карьеру редактором новостей на русском радио «Коль Исраэль», где выступал и с передачами об истории и литературе. Печатался в еженедельнике «Спутник», возникшем в связи с появлением в Израиле спутникового телевидения из России. Из «Спутника» его переманил Эдуард Кузнецов, основавший в 1990-м газету «Время», довольно скоро превратившуюся в «Вести» под эгидой крупнейшего в стране концерна «Едиот Ахронот».

Публикаций и радиопередач, повествующих об имперской доблести Израиля, набралось достаточно на вышедшую в 1997 году в двух томах первую книгу Фромера – «Кому нужны герои». Книга имела такой ошеломляющий успех, что вскоре в России появилось её пиратское издание под смачным названием «Солнце в крови». Так пришла слава.

А Фромер почувствовал качественный скачок, ритм прозы застучал в его сердце, как пресловутый «пепел Клааса». Он научился гранить и шлифовать фразы, стремясь дойти до совершенства Флобера и Бунина. Фромер чутьём понимал, что форма речи определяет её содержание, и любил повторять Сашу Чёрного (он же Александр Михайлович Гликберг): И лучшего вина в ночном сосуде / Не станут пить порядочные люди.

Потом были «Реальность мифов» (2001), «Чаша полыни» (2012), «Хроники времен Сервантеса» (2015) и, наконец, «солянка», выход в свет которой мы совсем недавно праздновали с шампанским, – сборник эссе и непричёсанных мыслей под интригующим названием «Ошибка Нострадамуса» (2018).

Фромер оживлял своих героев языком поэтической прозы. Настоящий писатель не только пересказывает известные исторические факты, но в каком-то смысле становится соавтором Творца. Фромер, копаясь в навозе истории, излагает события, какими они должны были быть по логике Бытия. Именно так надо понимать встречу Гитлера и Дьявола, описанную им в прологе к «Чаше полыни».

Своей лучшей вещью Фромер считал «Обед на двоих», опубликованный на сайте «Иерусалимской антологии»[1]. Те, кто прочел эту притчу, не смогут забыть о встрече на горе и о разделённой на двоих жареной курице. Почти автобиографическая притча – к сожалению, Фромер беседовал с Ангелом смерти практически ежедневно, и, наконец, они, к вящей славе Господней, договорились.

В нём были железный внутренний стержень и моральные границы, которых он никогда не переступал. Не предавал, не оговаривал, не подставлял. В библейских историях и притчах видел много мудрости, но не мог найти оправдания рекам крови, которыми, как ему казалось, изобилуют книги Танаха.

Фромер был человеком нерелигиозным; но в конце дней признался, что верит в Бога. Однажды в пятницу я потащил его в синагогу, и знаю, что он вернулся домой другим. Среди книг, которые я ему подарил, был толстый фолиант Рамбана «Берешит». Фромер её перелистывал и многие разделы внимательно прочел. Может быть, после этого он стал писать слово «Бог» с большой буквы.

…В последние дни у меня в голове постоянно вертятся стихи Давида Самойлова, которые Фромер так часто цитировал:

Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении,
Стали слы́шны наши голоса.

Мы все ходим в тени гениев, таких, каким был мой Фромер.

Когда придёт Мессия и произойдёт воскрешение мёртвых, мы с Фромером снова сядем выпивать ром и закусывать чем придётся и продолжим нашу беседу о смысле жизни и о человеческом счастье.

А пока – кровоточащая рана не заживает.

P. S.

Сколько раз говорил я Фромеру, цитируя классика: «Если можешь не писать – не пиши». «Знаю, – отвечал он, – но знаешь, Левин, не могу – утром, как только просыпаюсь, сразу бегу к клавиатуре, чтобы записать мысли, накопившиеся за ночь…»

В последнее время Фромер работал над поэтической антологией, которая, по его замыслу, должна была включать любимые стихотворения любимых поэтов и его эссе о каждом из них. Фрагменты этой антологии, так и оставшейся незаконченной, вошли в сборник «Ошибка Нострадамуса».

…Фромер не зря пересылал мне все свои черновики, многозначительно говоря: «Пусть будут у тебя, Левин!»

Вот и пригодились, чтобы составить библиографию…

Марк Зайчик

СТИХИ, ПРОЗА И ЖИЗНЬ ВЛАДИМИРА ФРОМЕРА

Володя был человеком невероятного обаяния. Такое случается, но весьма и весьма редко. Он мог встретить знакомого на улице, на многолюдном перекрестке и с места в карьер начать читать стихи под аккомпанемент проезжающих автомобилей – громко, сильно, упиваясь музыкой чужих слов:

Бессмертия у смерти не прошу.
Испуганный, возлюбленный и нищий, –
но с каждым днём я прожитым дышу
уверенней и сладостней и чище.

Как широко на набережных мне,
как холодно и ветрено и вечно,
как облака, блестящие в окне,
надломлены, легки и быстротечны.

И осенью и летом не умру,
не всколыхнётся зимняя простынка,
взгляни, любовь, как в розовом углу
горит меж мной и жизнью паутинка.

«Видал, какие люди живут, какие стихи пишут», – утверждал он; не соглашаться с ним было невозможно, тем более что все его утверждения были верными.

На самом деле я его, конечно, обожал. Он был потрясающий человек. Легко влюблялся, читал стихи, выпивал, опять читал стихи, любил друзей, восторгался Израилем и некоторыми героями его. Володя замечательно ориентировался в истории и истории литературы. Понимал и чувствовал чужой текст. Он был литературным редактором с так называемым острым ощущением таланта писателя. Иногда бывал резким, жестко говорил, но всё это не выглядело неким ужасным пригвождением к позорному столбу. Была в нем врожденная мягкость, замечательное качество для мужчины.

Я с ним познакомился по приезде в Израиль. Он горячо убеждал меня, встретив на улице в день начала Войны Судного дня: «О чем ты говоришь, Марик! Два-три дня, и их просто не будет, ты не представляешь, как мы сильны».

Это он, Володя, написал на службе новостей «Коль Исраэль» сообщение 6 октября 1973 года, которое называлось «Война». Новость была зачитана в эфир по-русски в четыре часа дня его товарищем. Помню Володино лицо за двойным стеклом студии, его профиль и рубашку в синюю клетку. Он явно волновался, пытался улыбаться и всячески делал вид, что жизнь – такая штука, что всякое в ней бывает неприятное и ужасное, но мы-то это знаем и кое-что еще в придачу и сможем пережить все катаклизмы. Что нам до всего этого? Мы сможем сделать всё, чего захотим, и даже больше того – говорило выражение его лица.

Конечно, Володя, мы сделаем всё, что задумали, всё, чего захотим. Конечно, Володя, конечно…

Потом он призвался в армию, был ранен, загипсован и отправлен долечиваться из госпиталя домой. Я приходил к нему, мы играли в шахматы, потихоньку выпивали. О войне он не говорил, видно было, что это неприятно ему, и я не спрашивал. Чего доставать человека, правда?

Володя курил крепкие сигареты в зеленой пачке «Ноблес», делая это самозабвенно. Помню, как он сказал мне с некоторым удивлением: «Полторы-две пачки смолю в день, помогает, просто чудо какое-то».

Потом он мне сказал, мы работали вместе, что «у Борис Исааковича (Цукерман – московский правозащитник, выдающийся физик, репатриировавшийся в Иерусалим с семьей в 70-м году) есть гениальная повесть Вени Ерофеева, пойду к нему с Мишкой (Левин – соредактор Фромера в журнале “Ами”), будем просить для журнала, очень волнуюсь». Было от чего волноваться, потому что Борис Исаакович был человек очень сложный, вдумчивый и достаточно неожиданный.

Редакторы пошли к Цукерману, и после длительного общения он отдал им для третьего номера журнала рукопись, которая называлась «Москва – Петушки». Володя очень гордился этой публикацией.

Очень любил Высоцкого, называл его гением. Часами мог, задыхаясь от чувств, говорить о нем.

У Володи была фотографическая память и совершеннейшая детская восторженность, которые позволяли ему цитировать не только стихи разных поэтов, в которые он влюблялся навсегда и сразу. То же самое происходило и с прозой Набокова, Толстого, Лермонтова.

Он был полон противоречий. Несмотря на всепоглощающую страсть к русской литературе, культуре, которые, казалось, были единственным и роковым его интересом, Володя замечательно прижился в Иерусалиме, в Израиле. Его любили самые неожиданные люди, что часто удивляло друзей. О политических взглядах своих он предпочитал не распространяться, чтобы не огорчать знакомых, приверженцев другого мнения. Он очень хотел жить в ладу с миром, в окружении друзей, женщин, детей, птиц, такое складывалось впечатление у сторонних наблюдателей его жизни. Даже критика того или иного человека, который ему не нравился, в определенных ситуациях становилась если не панегириком, то просто раздраженным объяснением в любви.

Его слабости становились его достоинствами. Очень долго не мог получить права на вождение машины, но переносил неудачи на экзаменах с благородной выдержкой. Наконец, он получил водительские права, о чем сказал тихим голосом: «Давай подброшу тебя, Марик, куда скажешь». И мы лихо поехали на его красном сто двадцать четвертом фиате на улицу Нэвиим мимо гаража фирмы «Мерседес», что за углом на подъеме. Теперь этого гаража нет на этом месте. Он очень любил женщин, демонстрируя и побеждая их своим безупречным варшавским джентльменством и аристократической корректностью. Никогда не говорил о деньгах, это была явно не его тема.

В Союзе он жил в Воронеже, в Черновцах. Репатриировался с семьей из Варшавы, где учился в университете, прекрасно знал польский, говорил о Мицкевиче. Его волновала история Польши, ее литература, ее герои. Вайда и Поланский, Цыбульский и Валенса, генерал Андерс и поручик Карский (Козелевич), Бегин… – эти имена всегда жили в нем, будоражили, занимали его память.

Был влюблен в Ариэля Шарона, мог часами говорить об этом человеке. «Бесстрашный лев, у нас на танках было написано: “Арик – Царь Израиля”, – помнишь, Марик, зря народ так не напишет, правда?!»

Конечно, зря народ не напишет.

«Красавец, богатырь, смельчак, стратег, вот кто такой Арик!» – заключал Фромер.

Володя очень редко говорил о ком-либо плохо, его нужно было уж очень достать, чтобы услышать о человеке резкое слово. Но если это слово произносилось, то оно было точно и емко, разило и сражало.

Бродского читал постоянно, удивляясь и восхищаясь. Произносил его строки, как лицеист какой-нибудь, как воспитанник Жуковского или Державина:

Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.

Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.

Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».

Стихи эти отвечали каким-то важным и, наверное, главным струнам в душе Володи. «Какой поэт, – шептал он, откидывая голову, – какой несравненный поэт».

У Володи было несколько стихотворений, которые он декламировал, выпив добрую стопку-другую старого незабываемого коньячного напитка под названием «Экстра Файн». Сейчас такого уже, кажется, не делают.

Я зарубил в канаве офицера
И у него в кармане боковом
Нашёл я книжку в жёлтом переплёте,
Её писал какой-то Карамзин.

«Этого поэта любил и ценил сам Брюсов, его звали Джек Алтаузен, погиб на фронте в 42-м, жил в Шанхае, работал Бог знает кем, бежал в СССР», – торжественно произносил Фромер.

Все было правильно: Алтаузен, Брюсов, Шанхай, смерть на фронте.

Однажды случайно увидел у Володи дома вылетевшую из уроненной книги «Анна Каренина», написанной графом Львом Толстым, старую черно-белую фотографию. Двадцатилетний Володя, только что приехавший в Иерусалим из Варшавы. Веселый модник, почти стиляга, в черной несмятой, какой-то цирковой шляпе, надетой набекрень.

Таким его стоит запомнить.

А я Володю помню в гостиной его квартиры в Рамат-Эшколе за шахматами. Глубокая осень, столичный проливной дождь, год примерно 77–78-й, не ловите меня на слове.

«Играю сицилианскую, – произносил он не без торжества, – посмотрим-посмотрим, что ты мне на это ответишь, друг мой».

Роман Тименчик

ИЗ РАЗГОВОРА О ГУМИЛЁВЕ

Володя был безудержным стихоманом. Каждый раз, когда мы встречались в День независимости на пикнике в Текоа, он, к моему восхищению и неиссякающему удивлению, зачитывал меня до упаду любимыми строками из своей молодости. Не раз его припоминания совпадали с теми звуками, что и мне врезались в память со страниц журналов конца 50-х (ну, вроде У статуи Родена мы пили спирт-сырец, – / Художник, два чекиста и я – полумертвец…), мы находили удовольствие в подхватывании декламации друг дружки. Тогда я собирал материал для книжки «История культа Николая Гумилева», и когда Володя упомянул, что в его биографии этот гонимый и изворотливый культ сыграл некоторую роль, попросил написать мне об этом. Вот его письмо.

Дорогой Роман!

Стишок про Гумилева был сочинен мною 52 года назад, когда я учился на филфаке в Воронеже. Я тогда был типичным «питомцем ленинской победы». Обожал поэзию, сам писал стишата, но вкус мой выше Есенина, Маяковского и Симонова тогда не поднимался. Пастернака – не воспринимал, а о существовании Гумилева и Мандельштама даже и не догадывался. В Воронеже я подружился с одним замечательным человеком, звали его Серафим. Он был геологом и месяцами пропадал в экзотических экспедициях. Его отец был фанатичным библиофилом и, что самое главное, обладателем бесценного сокровища – антологии «Русская поэзия XX века» Ежова и Шамурина, изданной в Москве в 1925 году. Она и открыла для меня мир настоящей поэзии. От «Заблудившегося трамвая» я просто обалдел. Но главное, узнал о существовании таких поэтов, как Мандельштам и Ходасевич. Вскоре чуть ли не половину этой антологии я знал наизусть, а очутившись в Израиле, с первых же заработанных денег приобрел репринт этой книги, который и теперь со мной. А еще я понял, что далеко не каждый из тех, кто сочиняет стишки, является поэтом. Быть поэтом – это особый дар, позволяющий его носителю улавливать музыку сфер, которой пронизано мироздание. Поняв, что не принадлежу к числу избранных, я прекратил занятия версификацией. Серафим и рассказал мне о судьбе Гумилева, который как бывший белый офицер принял деятельное участие в заговоре против советской власти, за что и был расстрелян.

Тогда я и написал этот стишок. Разумеется, я читал его вместе со стихами Гумилева на всех тусовках. Особенным успехом пользовался «Заблудившийся трамвай». Кончилось всё тем, что меня в один прекрасный день вызвали то ли в деканат, то ли еще куда – не помню уже, и предложили не пропагандировать контрреволюционного поэта. С тех пор начались мои неприятности, закончившиеся отъездом в Польшу. К тому времени я уже ясно понимал природу режима, а значит, и жить в этой стране не хотел и не мог. Вот, пожалуй, и всё…

С неизменной преданностью, Володя

*   *   *

Когда Чека его схватила 
И у стены босым поставила,
Луна последняя светила,
Щербатая и блёкло-старая. 

Чекисты дула поднимали,
В глаза усталые прицелясь,
А клёны сумрачно дремали
Прямой и беспощадной цепью.

Залп ахнул – он осел на землю. 
Боль до смешного не страшна.  
А мир поплыл цветною зеброй,
И покачнулася луна.

Это письмо я получил от Володи 28 апреля 2012 года.

Аркадий Красильщиков

ФРОМЕР УСПЕЛ

…Проводили Володю Фромера, а вместе с ним проводили часть своего былого волшебного мира: мира поэзии, мира искусства.

Володя, чуждый рутине быта, жил только в этом волшебном мире; когда слышал музыку стиха, глаза его светились.

За год до смерти он забрал у меня свой замечательный портрет, написанный Веней Клецелем.

Отдал, как не отдать. И как же я жалею сегодня об этом.

Да много о чем жалею: что встречались редко, что ходил «на равных», хотя мои познания в истории и поэзии были несравнимы с Володиными. Жаль, не успел он создать свою школу: стать наставником и учителем многих. Причиной тому, как мне кажется, – скромность Володи, удивительная недооценка своих способностей.

Жалею и о том, что я, человек пьющий, не имел права с ним пить, зная о слабости Володи, хотя прекрасно понимал, что для него алкоголь в ту пору был своего рода лекарством: средством забыть о том, что он должен, обязан был сделать, но по каким-то причинам не сделал.

Но Фромер успел. Он будто очнулся, когда ему было уже за пятьдесят, и подарил нам увлекательные, талантливые, безукоризненные по вкусу книги. В последний раз мы виделись у него дома летом этого года. Уже тогда его медленно и верно убивала болезнь, но он был прежним Володей Фромером: полным огня душевного и планов на будущее.

Видел, с каким трудом он дышит и ходит, но думал, что подлинный талант не стареет и никакая болезнь не способна его убить. Тогда была надежда, что жажда жизни Володи настолько сильна, что он справится, одолеет проклятую хворь…

Понимаю, многие видели Володю Фромера другим. Иначе, чем я, судили о жизни его и творчестве. Но и это замечательно: чем больше в человеке разных граней – тем он значительней.

И еще: не любил Володя злословить, поучать, судить, критиковать. Как-то сказал мне: «Слушай! Зачем говорить о том, что недостойно слов и внимания?»

Он был прав тогда, и вот теперь я убежден, что сделанное Владимиром Фромером достойно слов и внимания, а это самая большая награда, которую способна подарить нам жизнь.

Александр Верник

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Фромер один из немногих – из единиц, знакомых мне, был бескорыстно, рыцарски предан слову вообще, предан литературе. Он писал эссе не о лучших, но о любимых писателях и поэтах. Он любил слова, их магические свойства и звучание. Володя влюблялся в книги, в авторов, в их стихи безоглядно, как влюбляются в женщин, независимо от их смысла, их красоты. Он делал стойку на книгу. Казалось, что он сам хочет ей нравиться.

Он был, конечно, романтиком. И когда писал свои поистине чудесные истории отцов-основателей Израиля, его премьеров и его генералов, казалось, что все персонажи – герои рыцарских романов, герои Александра Грина и Мигеля де Сервантеса, благородные и высокие.

Володин дом, его семья были самой первой «чужой» нам семьей, незнакомым нам домом, куда мы с женой попали буквально через несколько дней по приезде в Иерусалим. Сорок лет назад. С письмом от его знакомца из Москвы, старого писателя Александра (Шеры Израилевича) Шарова. Володя собирался приехать за нами на площадь «Давидка» с тем, чтобы забрать к себе. 

Я спросил: «Как же мы узнаем вас?» «Это крайне просто, – ответил он. – Ищите человека с самой уродливой и самой гойской мордой». 

Захотелось тотчас обнять его. Вместе выпить.

За ужином он предложил нам взять почитать любые книги с полок библиотеки. «Сколько унесете», – сказал он. 

Вообразите, что значит для библиофила – дать почитать книги незнакомому человеку. Помню, что среди взятых тогда у Володи книг были «Мы» Замятина, «1984» Оруэлла и «Всё течет» Гроссмана…

Будь благословенна память о нем.

Татьяна Азаз-Лившиц

ВИВАТ ДРУЖЕСКИМ ЗАСТОЛЬЯМ!

…Иерусалим, начало 1977-го. Литераторы в домашнем застолье. «Вам будет интересно». Сразу с порога – горящие глаза и взбитая темная шевелюра – это Толя Якобсон. Глядит, насупившись, исподлобья. А рядом с ним кто-то приветливо кивает и широко улыбается. Смахивает на сельского мужичка из пивной: светлые глазки, курносый. Прямо русский Санчо Панса. Нам шепчут: «Это лучший Толин друг – Володя Фромер». Потом он, чеканя слова и строки, читает наизусть одно стихотворение за другим. Впечатление простоватости улетучивается, а открытого дружелюбия – остаётся.

За стихами следуют разговоры о том, как сохранить на новой родине (лучшей изо всех возможных чужбин – по определению Толи Якобсона; худшей изо всех возможных родин – по определению Майи Каганской) «русскую речь, любимое русское слово». Горстка идеалистов за уютным и обильным столом. Хрупкий мирок… Ну и что, пусть хрупкий, но наконец-то, расслабляемся – среди «своих»!

Спустя годы с восхищением прочла воспоминания Фромера о Йоне Волах[2], в которых бережно и тактично Володя создал образ подлинного поэта, человека без кожи, талантливого и трагически одинокого. Была там и молодость обоих, и пенящаяся радость жизни, и тонкая граница между ними, которую оба четко ощущали без слов. Наслаждаясь филигранной отделкой каждой фразы, прочла Володины книги. В последней, как на прощальном параде, прошли его любимые герои, поэты, мыслители, картины детства и юности. Фромер оставался верен себе – писал только о том, что волновало и в чем ему было интересно разбираться. Концентрированная мысль. Выразительные высказывания. Глубокое видение людей и событий. Удивительно мудрая проза.

Но это случилось потом, когда разнесло нас по жизненным дорогам в разные стороны. Встретились на его вечере в мае этого года. И торжественно пообещали друг другу свидеться за столом, как когда-то.

Юлий Ким

НА ПОМИН ЕГО ДУШИ

Человек продолжает жить в воспоминаниях о нем и в мыслях и трудах, оставшихся после него. Фромеровское эхо будет долгим – прежде всего благодаря его книгам, хранящим его страстную увлеченность темами, героями и их историческим контекстом. Кто был с Фромером знаком, всегда слышит в его книгах его голос. Володя по-юношески горячо влюблялся в своих персонажей, и ему не терпелось свое знание о них силой романтического своего воображения донести до читателя. А если это была лекция – до аудитории. Я не раз слышал его выступления, всегда вдохновенные. Из нашего поколения – он, возможно, самый пылкий романтик.

Прощай, дорогой наш Фромер.

Игорь Бяльский

ДО СВИДАНЬЯ, ВЛАДИМИР НИКОЛАИЧ…

В последние годы, пресытившись, что ли, местным амикошонством (обращения к человеку на «Вы» в иврите просто не существует), начал я величать друзей, особенно близких, по имени-отечеству. И любимого Володю, конечно, тоже – Владимир Николаич.

…К тому времени, когда Фромер подарил мне двухтомник «Кому нужны герои», я уже знал о героях этих почти всё – из других книг по истории Израиля, прочитанных за семь лет проживания в Стране, но проглотил за две ночи подряд (при том, что днем надо было работать), том за томом, не отрываясь. Проза Володина завораживала и привораживала.

Последние книги его и публикации почти все прошли через меня. С большинством «редакторских» моих предложений он благодарно соглашался, но отстаивал каждое слово и каждый оборот, когда слышал, что предлагаемые правки нарушают музыку его прозы.

…Более двадцати лет тому, когда задумывался и начинался ИЖ, Володя принес будущей редколлегии эссе «Иерусалим – “Москва – Петушки”», и все как один редколлеги увидели, что текст этот, как никакой другой, «ложится» в открывающий номер. Так появился один из самых важных для меня в журнале разделов – «Улица Жаботинского» – по-настоящему литературная история «русского» Израиля. (Под этой же рубрикой в первом номере ИЖа были напечатаны и «Римские каникулы» Саши Окуня.)

Фромер стал нашим постоянным автором и каждую новую свою вещь приносил в ИЖ. Практически все они шли в очередной номер, что называется, «с колёс». Большинство писем, приходивших на официальный адрес редакции (в те годы читатели, еще по советской привычке, писали письма в редакцию), были с персональными благодарностями Владимиру Фромеру.

И как же совсем по-детски огорчался Володя, когда ближайший номер оказывался уже сверстан и публикация откладывалась на следующий. Как мы старались его утешить и однажды, помню, так и не смогли. И он обиделся на всех сразу. Но и обиды свои забывал, как ребенок, и через несколько дней готов был всех обнять и обнимал.

Участие Фромера в «Иерусалимском журнале» (в хороших и разных смыслах слова «участие») не только поддерживало уровень ИЖа, но и согревало нас осознанием исторической непрерывности «русского» Израиля.

…Ученик прославленного профессора Якова Тальмона, он совершенно оправданно полагал себя историком и даже не потому, что писал «исторические романы» и эссе исторического же содержания, или «сидел в архивах», «работал с архивами» (обороты эти он не без удовольствия вставлял в устные рассказы о своей работе, вызывая у нас порой иронические улыбки тоже). Володя обладал именно «историческим мышлением», как бы ни было скомпрометировано это высокое определение журналистами партийных изданий.

Он чувствовал Время, календарное и мистическое, очень лично – и то, в котором прожил, и минувших десятилетий и веков.

Для нас, очутившихся на исторической родине спустя целую эпоху (четверть века!) после того, как добрался до Израиля Фромер, он и сам был личностью, без преувеличения, исторической: очевидец Шестидневной и участник Войны Судного дня.

«Фромер мечтал стать израильским Плутархом, и он стал им», – написал некогда Аркан Карив.

О чем хочу сказать отдельно. Все мы, так получается, время от времени видим, что в оценках и прогнозах своих бываем неправы. Володя – один из очень немногих людей в моей жизни, которые умели признавать свои заблуждения вслух.

Накануне давней уже избирательной кампании случилось Фромеру получить заказ на текст о баллотировавшемся тогда в премьеры и таки добившемся этого поста известном генерале. Генерал, слывший непрестанными усилиями радиотелеканалов и газет отъявленным героем и мудрым интеллектуалом, принимая Володю в собственном доме, его обаял – не только отвечал на вопросы, но и читал стихи, говорил о поэзии, истории, философии, музицировал и поил изысканными напитками. Текст получился не только восторженным, но и до боли искренним.

Другая, буквальная боль пришла потом, когда новоизбранный премьер оказался неспособен ни на что, помимо красивых слов.

Володя осознал это одним из первых, когда общая боль и общая беда всей страны еще не случились. Остававшиеся у него авторские экземпляры предвыборной брошюры, на высокую полиграфию которой влиятельные покровители генерала денег тоже не пожалели, Володя уничтожил. Сообщив об этом друзьям.

Владимиру Фромеру посвятил я один из лучших (теперь уже можно сказать, что почем…) своих текстов. Последними тремя строфами из некороткого этого стихотворения[3] и закончу:

…ни внутренний голос, ни поиски внешнего вида.
Баранка зажата в руках, и в зубах – сигарета…
И мимо летит филистимских глазниц минарета,
и мимо подсвеченной загодя башни Давида.

О чём же грустится ему? – ни гэбэ, ни шабака…
Чего он казнится? Куда он, болезный, несётся?
От жизни, конечно, двоится, но всё удаётся.
Ну, скажем, почти удаётся… А эта собака…

Да ладно, собака, подумаешь, тоже морока…
Зачем он глядится в руины библейского мрака?

Конечно, любовь состоит из любви и порока,
а вот из любви и любови… как эта собака…

До свиданья, Владимир Николаич…

Рафаэль Тимофеев (Фромер)

«СЛУГА ЦАРЮ, ОТЕЦ СОЛДАТАМ»

Папа учил нас быть сильными, он никогда не жаловался, какие бы препятствия ни приходилось ему преодолевать. Говорил: «Ничего, старик, проедем!» Или: «Уже проехали!»

Он был мой лучший друг и самый близкий мне человек.

Все знают, какой папа замечательный писатель, какая у него была уникальная память; многие знали и о его недостатках, но только близкие знают, какое у него было огромное сердце! Всем помогал, всё прощал, радовался талантам друзей, никогда не завидовал и находил добрые слова, шутку или рассказ, чтобы ободрить, когда нам было плохо. Учил любить литературу, искусство, историю, но больше всего – своим примером – учил быть справедливыми и добрыми.

У папы была квартира в Неве-Яакове, которую он сдал молодой семье. Так получилось, что в семье этой муж ушел от жены, и она осталось с малышом одна – без денег, без работы, и папа с мамой целый год не только не брали у нее квартплату, но дважды в неделю покупали и приносили ей продукты.

Папа рассказывал, как однажды зимой на воинских сборах в Иудейских горах он охранял ночью военную базу. Холод, ветер… И тут магавники приводят задержанного арабского боевика, полураздетого, в наручниках, пристегивают его к дереву, велят папе присматривать за ним до утра и собираются идти дальше – продолжать патрулировать окрестности.

«Приказ ваш выполнить не смогу», – ответил папа. «Как не можешь?!! Да мы тебя в военный суд отправим!» «Я требую, чтобы вы завели его в теплое помещение, пусть кто-нибудь сторожит его там».

И папе удалось настоять на своём.

А еще был случай, когда в Синайской пустыне к концу Войны Судного дня он увидел, как один из наших солдат мочится на мертвого египтянина. Папа подбежал к солдату и предупредил, что если тот хоть еще раз сделает что-либо подобное, он сам его пристрелит как бешеного пса.

Папа научил меня думать своей головой, знать себе цену, самому выбирать дорогу и быть честным. Он повторял: «Делай то, что надо, и будь что будет».

А когда я звонил и спрашивал: «Пап, как дела, старик?!», всегда получил один тот же ответ: «Слуга царю, отец солдатам!»

И вот сейчас мы, твои солдаты, отправляем тебя к царю пить вино и рассказывать сказки о доблести и храбрости и сами теперь будем солдат растить, царю служить, и твои многочисленные сказки пересказывать, и скучать по тебе, как только по тебе скучать и можно, наш любимый милый папа!

Когда я тебя просил не оставлять меня одного в этом мире, ты отвечал, показывая на небо: «Я всегда буду с тобой и даже оттуда буду за тобой присматривать».

Спасибо, папа!

Значит, мы всегда будем вместе.

  1. Владимир Фромер, «Обед на двоих»

  2. «Иерусалимский журнал» № 6 (2000).

  3. «ИЖ» № 6, 2000.